Тут уж Ник обиделся всерьез. На полсекунды у него даже глаза остекленели. Несчастный, тупой мудак. Что, по его мнению, они строили столько лет — памятники архитектуры, которые переживут столетия? Неужели он думал, что кому-то и впрямь были нужны его латунные украшения в колониальном стиле?
— Это продукт, Ник. А продукт должен меняться вместе с рынком.
В конце концов Ник подрагивавшим от гнева голосом произнес:
— Я занимался этим пятьдесят лет. Как по-твоему, может, я все-таки знаю, о чем говорю?
— Нет, — ответил Константин. — По-моему, уже не знаешь.
В конечном счете они сошлись на том, что принято называть «пробным расставанием». От партнерства отказываться не стали, но договорились, что новым проектом будет заниматься исключительно Константин: и деньги в него вложит свои, и все потери оплатит из собственного кармана. Ник со своими догмами расставаться не пожелал. Так и продолжал бубнить, точно священник проповедь, что дома их пользовались спросом по причине всяких там изысканных штришков. Он считал это доказанной формулой, ключом к успеху: за каждый доллар, который ты вложишь в бассейн с водоворотиком или в камин, ты сможешь потребовать при продаже дома двадцать. Несчастный, тупой мудак. Это самая важная покупка, какую совершают в своей жизни люди, твердил он, и разумными соображениями они при этом руководствуются в последнюю очередь. Перспективный покупатель осматривает кучу всяких домов, дай ему немного комфорта — и он твой. Ему хочется влюбиться. Ему нравится воображать, как вся его семья собирается на Рождество вокруг камина. Ему хочется трахаться в джакузи. Хочется поразить родителей какой-нибудь ерундой, которая выглядит совсем как мраморная. Дай такому дурню пустяк, который он сможет полюбить, дай по разумной цене, — и он купит твой дом.
Константин держался иного мнения. При Буше экономика обратилась в дерьмо. В ней вообще ничего не происходило. Ник слишком стар, чтобы это понять, он думает, будто деньги, которые сами текли к ним в руки при Рейгане, были прямым результатом его усердных трудов. А Константин знал, как далеко от них ушли теперь эти деньги, подозревая, впрочем, что в новой, сильно урезанной версии Соединенных Штатов может сыскаться и новая разновидность клиентов. Он думал не о настоящих американцах, трудолюбивых, оптимистично настроенных белых людях, живущих здесь уже в третьем или четвертом поколении, людях, которым он и Ник втюхивали гипсовые украшения и алюминиевые шашечные рамы восемь на восемь. Он думал об иммигрантах. Не о законченной швали, конечно, но о ненасытных работягах, одержимых стремлением улучшить свое положение; о муже и жене, по двенадцать часов в день ишачащих на работе, за которую настоящие американцы браться отказываются, а дети их тем временем остаются на руках какой-нибудь старушки-тети, которая по-английски ни слова произнести не может. Он работал с такими людьми, давно, когда еще оставался поденщиком. Черт, да он практически был одним из них. Этим людям, считал Константин, до жути хочется владеть чем-то своим, вложить в это свое деньги, получить кусочек Соединенных Штатов, который будет принадлежать только им. Им нужно лишь одно — ценность. И влюблены они лишь в одно — в обладание собственностью. И потому они купят самый дешевый дом, какой только смогут найти.
Вот он и ухватился за этот шанс — использовал свою часть денег, чтобы построить в Роуздейле семьдесят домов с тремя спальнями в каждом. Жилую площадь он предлагал вполне конкурентоспособную — отчасти потому, что до переезда сюда эти люди всю жизнь провели в тесноте, — однако остальные затраты урезал как мог. Дома получились опрятные, чистые, одетые в белую штукатурку, но до того лишенные каких-либо мелких деталей, что выглядели они голыми идеями дома, выстроившимися рядком в ожидании того, кто придаст им окончательную форму. Что, в определенном смысле, и было целью Константина. Они же предназначались для Хуанов, Владимиров и Шахидов, которые с детства мечтали о собственном доме в Америке. Ну так купи его и делай с ним что хочешь. Раскрась его в розовый или в бирюзовый цвет. Построй на клочке голой земли перед домом святилище бога-слона. Или преврати дом в экспонат колониального, мать его, Уильямсберга. Удиви самого себя.
Специальное Предложение для Начинающих. Мы Продаем Вам Свободу Расходования Ваших Средств. Создайте Дом Вашей Мечты.
Все это началось три года назад, и с тех пор он выстроил четыре типовых района. И результаты получились даже лучшие, чем надеялся Константин. Опусти цены до определенного уровня, дай рекламу в этнических газетах — и к тебе сбежится здоровенная часть населения, до сей поры бывшая словно бы и невидимой. Люди приезжали к нему в подержанных машинах — не в маленьких благоразумных «селиках» и «шевроле-нова», на которых ездили прежние клиенты Константина, но в больших «бьюиках-ривьера» и «крайслерах-империал», уже пробегавших лет пятнадцать-двадцать, намотавших на колеса больше сотни тысяч миль, но получавших лучший уход, чем ребятня, теснившаяся на их задних сиденьях вместе с двумя-тремя тетушками, дедушками и бабушками. Лица черные, лица коричневые. Белые приезжали тоже, но говорили они обычно на запинающемся английском и выглядели так, точно воловью телегу водить им было бы намного легче, чем «олдсмобиль-88». И большинство действительно предпочитало дешевку. Им нравился линолеум и лампы дневного света. Они были полной противоположностью урожденных американцев, готовых потратить небольшие состояния только на то, чтобы их дома выглядели старинными. Эти плевать хотели на облицовку дубом, на имитацию кирпичной кладки и потолочные вентиляторы в стиле «плантация». Они хотели, чтобы их винил и выглядел винилом. И чтобы, когда они включают свет, люди, живущие в трех ближайших к ним домах, на время слепли.
Стоит Ли Ждать? Пусть Ваша Мечта Станет Явью Сейчас.
И пока все вокруг разорялись, Константин стал миллионером. Один миллион лежал у него в «банке», а еще больше было рассовано по разным местам. Ник обратился в историю — кому он теперь нужен? Константин придумал собственную формулу, состоявшую всего из двух слов: «Урезай затраты». И знал, что устареть она никогда не сможет, а поскольку всем приходилось несладко, он с легкостью заключал сделки на особых условиях. Нашел в Скрентоне цементный завод, который готов был повысить, лишь бы не вылететь из бизнеса, содержание воды в бетоне до незаконных пределов. Нашел в Тинеке одного малого, — типом он оказался жутковатым, однако испугать Константина было не просто, — у которого имелся склад, забитый старыми изоляционными материалами с асбестовым наполнителем, примерно таким же законным, как плутониевый. И малый этот практически приплатил Константину, чтобы сбыть с рук свое дерьмо.
Единственное, о чем заботился Константин, так это о том, чтобы деловая скаредность не распространилась и на его домашнюю жизнь. Наоборот. Чем больше он экономил на чужих домах, тем с большей охотой тратился на улучшение собственного. Тут работала своего рода система противовесов. Он добавил к дому оранжерею и сауну, отделал белым мрамором фойе. Дом понемногу обращался в дворец, и временами, проходя по его комнатам, Константин ощущал в глубине груди глухие толчки довольства. Он создал свой дом из ничего. Без чьей бы то ни было помощи. Все это принадлежало ему, и только ему, — кровать с балдахином на четырех столбах, глубокие бархатные диваны, столовая, расписанная фресками — сценами из жизни венгерской деревни, из-за которых ему пришлось полгода, если не больше, собачиться с Магдой. Магда же получала все, что хотела: педерастов — декораторов и стенописцев, нескончаемые платья, кольцо с изумрудом, которое стоило дороже нового автомобиля. Все было хорошо, все наполняло Константина удовлетворением.
Ну, почти все. Имелись еще кое-какие мелочи. Его здоровье, дурацкое, пристрастившееся выкидывать фокусы сердце. Один приступ он уже перенес — жуткое стеснение, ему словно кулак в грудь воткнули. Ну, да и ладно. Он же не неженка и нянчиться со своим здоровьем не собирается. Он и думать не желал о старости, которая полностью сведется к предосторожностям и специальной диете. Но временами все-таки нервничал. Вот прогуливаешься ты по дому, обдумываешь обед, размышляешь о добром, крутом перепихе или о проценте воды в твоем бетоне, и вдруг — шарах! — у тебя разрывается сердце.
Ну и с Магдой, чего уж душой-то кривить, тоже без хлопот не обходилось. Почему она не могла чуть больше походить на леди? Не на жеманную или слишком лезущую в глаза, — увешанная драгоценностями старая аристократка с усталой улыбкой и жесткими волосами, которые пальцем тронуть нельзя, ему вовсе не требовалась. Но на леди. На редкостное существо, будоражащее воображение, с ароматом тайны и добытой немалым трудом мудростью, окруженное ореолом щедрой, медовых тонов сексуальности. Константин слушал, как Фрэнк Синатра поет «Леди — это блудница», и думал: да. Точно. Леди — это блудница. Крутая, но элегантная, большинство женщин выглядят рядом с ней увядшими гардениями. Магда почти такой и была, подходила к этому образу так близко, что временами Константин испытывал приподнятое волнение, всего лишь входя с ней в дорогой магазин или в ресторан. В такие минуты он ощущал себя человеком ярким, мужчиной, который бросил чопорную красавицу жену и женился на искательнице приключений. Мужчиной, которому хватает храбрости мириться с пышной грудью и музыкой иностранного акцента, переживающим в постели такое, о чем другим мужикам его лет остается только мечтать. Он мог увлекаться подобными мыслями минуту, две, а после снова впадал в неуверенность, в непонятное, но жгучее смущение. От телесной пышности Магду отделяло уже пятьдесят избыточных фунтов, за столом она посапывала, издавала аденоидные звуки, такие, точно, когда она жевала, пазухи ее носа убредали куда-то в сторону от челюстей и ей приходилось слегка всхрапывать, чтобы вернуть их на место.
Временами ему нравилось, что она такая большая и странная. Временами же он горестно сожалел о красоте, которая прошла мимо него, о паре тонких плеч над вырезом вечернего платья.
Он вовсе не хотел, чтобы Магда чувствовала себя несчастной. Не хотел обижать ее. Ну да, верно, бывало, он выходил из себя. Такой уж у него характер. Но после же всегда извинялся. Так ли уж непростительно слово, которым он обозвал ее на званом обеде Фонда здорового сердца? Свиньей обозвал, все верно, но ведь он же был пьян. И посопел еще, точно свинья у корыта. Ну так это он пошутил, просто пошутил.
— Вот, значит, чего ты хочешь? — Она, пьяно пошатываясь, вошла в парадную дверь дома, споткнулась на первой же ступеньке лестницы, платье ее лопнуло, и Магда медленно осела на мрамор, придерживая разорвавшуюся ткань обеими руками — так, словно это была ее разодранная кожа.
— Я хочу лечь спать.
Он стоял на чистых белых мраморных плитах, тоже далеко не трезвый, не вполне понимающий, как ему удалось довести машину до дома.
— Свинья. По-твоему, я свинья. — Она заглянула в дыру на платье и встала на жестком полу на колени.
— Я пошутил, ты что, шуток не понимаешь? Ну перебрал я сегодня, ну так вызови полицию.
— Ты устроил все это, чтобы тебе можно было шутить надо мной. Вот, значит, зачем.
Тушь на ее глазах размазалась, волосы смялись. Стоявшая на коленях посреди складок своего платья, она походила на огромное увядшее подводное растение.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Он пошел к лестнице. Пусть разоряется, он слишком пьян и слишком устал, чтобы пытаться вникнуть в чушь, которую она порет.
— Это. Вот это все. — Она раскинула руки, толстые, но сильные. И помахала ими по воздуху. — Все это.
— Я иду спать.
— Устроил это все, чтобы унизить меня. Женился на мне, выстроил этот дом, чтобы можно было водить меня на приемы и обзывать свиньей.
— Совсем ты спятила, вот что.
Однако подумал он другое: в ее словах есть какая-то бредовая правда. Сумасшедшая баба говорит начистоту, потому что лишилась представления о том, что можно, а чего нельзя.
А он был просто пьян. Оба они были пьяны.
— Я твоя свинья, — продолжала она, — а это мое стойло.
Он обогнул ее, начал подниматься по лестнице.
— Это называется хлевом, — сказал он. — Когда ты наконец научишься говорить по-английски?
— Ты ублюдок. Ублюдок.
Смешно — она называет его ублюдком. Ладно, чего там, он напился. К тому же, он знал, это Магда в кино лишнего ума набралась. Увидела в каком-то фильме роскошную бабу, которая опускается на пол у огромной изогнутой лестницы и называет мужа ублюдком. Надо же, у нее даже акцент куда-то пропал. И Константин рассмеялся. И пошел в спальню.
Следующие три дня он провел не поднимаясь с колен. Магда такие штуки запоминала надолго. Хранила их и берегла. Никакие, даже самые слезные, мольбы о прощении, никакие, даже самые дорогие, подарки душевного покоя ей не возвращали. Она питалась негодованием и обидой, жила в маленьком, невидимом домике, который возвела посреди их большого дома. И жила в нем одна. Трехдневными извинениями разрушить его до конца было невозможно. И новыми часиками от «Картье» тоже. В конце концов домишко обветшал сам собой, как это всегда и бывает, хотя время от времени Магда, возвращаясь домой с новым платьем или туфельками, говорила: «Смотри, что купила сегодня твоя свинья». Константин лишь улыбался. Обида Магды уже вступила на путь, в конце которого она обратится в нежное воспоминание об одной из горько-сладких перепалок, знакомых любым супружеским парам.
Время от времени, по вечерам, он заезжал в один из своих новых районов. В вечерней мгле они выглядели поприличнее. Изжелта-зеленая или просто желтая окраска домов не так сильно лезла в глаза; темнота размывала очертания сооруженных на лужайках пагод и алтарей Девы Марии. Проезжая через эти районы, он улавливал ароматы странной кухни, слышал музыку, почти не походившую на музыку. Он не испытывал к жившим здесь людям ни ненависти, ни любви. Просто наблюдал за ними, а когда его наконец одолевала усталость, возвращался домой.
В один из таких вечеров — поздно, уже после десяти — он остановил машину и, просидев в ней какое-то время, вдруг обнаружил, что по другую сторону улицы сидит на краю тротуара маленький мальчик. Кожа у мальчика была такая темная, что он сливался с сумраком. Надвигалась холодная октябрьская ночь, однако мальчик сидел на камне в одних трусах и жалкой маечке, дрожа, подтянув колени к груди. Лет ему было пять-шесть, никак не больше.
Константин опустил стекло.
— Эй, — сказал он.
Мальчик смотрел на него и молчал. Не черный. Может быть, индеец. Но очень смуглый.
— Эй, — повторил Константин. — Тебе домой не пора возвращаться?
Мальчик продолжал смотреть на него с немым непониманием. Может, он не говорит по-английски?
Константин вылез из машины. Перешел улицу, остановился перед мальчиком.
— Я с тобой разговариваю, — сказал он. — Понимаешь? Ты слышал, что я сказал?
Мальчик серьезно кивнул.
— Ты где-то здесь рядом живешь? — спросил Константин.
Мальчик снова кивнул.
— А твои родители знают, где ты?
На этот раз мальчик не кивнул. Просто сидел и смотрел на Константина.
— Иди домой, — сказал Константин. — Поздно уже. Да и холодно.
Мальчик не шелохнулся. В воздухе веяло странным пряным ароматом — перца, к которому примешивалось что-то еще, напоминавшее Константину запах мокрой собаки. Ему показалось, что откуда-то издали донесся обрывок негритянской музыки, которая никакой музыкой не была — просто несколько негритосов выкрикивали оскорбления по адресу белых людей и кто-то из них лупил по барабану.
— Иди домой, — повторил Константин. Мальчик смотрел на него со странным добродушием — так, точно Константин попросил его о какой-то непонятной услуге, которую мальчик и рад бы ему оказать, да не может.
В конце концов Константин вернулся в машину, включил двигатель. Потом высунулся в так и оставшееся открытым окошко и сказал:
— Если хочешь, могу подвезти тебя до дома.
Мальчик продолжал дрожать, продолжал смотреть на Константина.
— Ну ладно, как знаешь, — сказал Константин.
Он нажал на педаль акселератора и уехал. Не позвонить ли мне куда-нибудь? — подумал он, но решил, что не стоит. Кто знает хоть что-нибудь об этих людях? Может, у них принято позволять детям гулять по ночам почти голым? Может, это одна из тех заграничных традиций, которые положено уважать, из тех, о которых вечно распространяется Билли? Как он это называет? Что-то там центричное. Не будь каким-то там центричным. Ладно, не буду. Повернув за угол, Константин проехал сквозь струю музыки, вот этих самых ритмичных негритянских выкриков, летевших из дома, выкрашенного, точно гигантский торт, в розовую и коричневую краску. Слов он на таком расстоянии не разобрал — скорее всего, они содержали обращенные к черным парням советы стрелять в копов, насиловать их жен и вообще спалить весь мир дотла. Возможно, ему еще повезло, что мальчишка не вытащил пистолет и не пристрелил его. Он ехал, выбираясь из своего района, из музыки, и говорил себе, что больше приезжать сюда затемно не станет. А доехав до своего дома, остановил перед ним машину и внезапно понял, что покидать ее прямо сейчас ему неохота. Он закурил последнюю сигарету и сидел, пока не увидел Магду, большую и гневную, прошедшую в ночной сорочке мимо окна спальни держа в руке немецкую газету, на которую он подписался по ее настоянию, и уплетая что-то, смахивавшее на сэндвич с салями.
У тебя есть работа, есть любовь — или что-то вроде нее. Ну и не обращай внимания на мелкие неприятности.
А кроме того, была еще Зои. Позволить себе слишком много думать об этом он не мог. И никогда не спрашивал у нее, как она это подцепила. Просто не хотел знать. Выглядела она неплохо, совсем как раньше, так что половину времени он вообще об этом почти не вспоминал. Не все же от него умирают. Врачи ищут лекарство. Он стал чаще приглашать ее в свой дом, и обычно она приезжала с охотой. Чтобы помочь ему с огородом, так он говорил, и Зои почти никогда не отвечала отказом. Константин знал, как она скучала, сидя в своем городе, по возне с огородом. Иногда она приезжала на поезде одна, иногда привозила с собой мальчишку. Что он тут мог поделать? Мальчишка был неплохой, тихий, умел сам найти себе занятие. Константин гадал, когда он начнет слушать кошмарную негритянскую музыку, когда вернется домой из школы с пистолетом. Но старался и об этом помногу не думать. Он и Зои проработали в огороде всю весну, лето и осень. Огород у него был отличный, защищенный травянистым склоном холма, другая сторона которого резко обрывалась в Атлантику. Константину пришлось пригнать сюда два грузовика хорошей земли, потому что в такой близи к океану ни хрена не росло. И огород расцвел, частью благодаря привозной почве, частью — пестицидам и удобрениям, которыми Константин потчевал его в отсутствие Зои. Она подобные дела не одобряла, так зачем же ей о них говорить? Пусть себе думает, что латук, фасоль, помидоры так хорошо принялись и листья у них такие блестящие и красивые лишь потому, что за ними любовно ухаживали. Когда Константин копался с ней в огороде, в нем что-то менялось. Он начинал чувствовать, что правильно прожил жизнь. Разбил огород для больной дочери. Дал ей возможность любоваться океаном.