Полковник Ростов - Анатолий Азольский 3 стр.


До Бамберга далеко еще, а гарь Гамбурга все еще носится в воздухе, распятый и разгромленный город напоминает о себе; там, в Гамбурге, стал он очевидцем горькой и жалостливой сценки, пять минут пронаблюдал за очередью к солдатской полевой кухне, кормившей людей без крова и пищи, надзор строгий, уполномоченная партии не позволяла повару отливать в котелок больше одного черпака; никто уже не вел списков погибших, чем и пользовались, кое-кто намеренно неторопливой походкой удалялся, прятался в развалинах, быстренько опрокидывал баланду в себя, кусочком хлеба протирал стенки котелка, собирая для рта последние капли жира, затем тряпицей уничтожал все следы баланды и смирнехонько становился в очередь, издеваясь над исконным немецким порядком… «Пора кончать войну! — подвел итог Ростов, чтобы тут же напугаться: — А после войны — что?» И мог бы повторить этот вывод, почти заклинание, не вслух, конечно, ибо в «майбах» попросилась бабушка с внуком, в Эрфурт ехали, автобусы ходят непонятно как, вокзалы сожжены, станции обезлюдели. Отказать Ростов не мог, мальчика посадил рядом, бабушка сзади рассыпалась в благодарностях, причем оказалась не бабушкой, а матерью: в это лихое время женщины Германии стремительно старели или неумело изображали цветущую молодость; мамаша еще и до краев переполнялась вымученной верой в грядущую победу, понимая, конечно, что всех немцев и немок ждет поражение, какого Германия не знала еще с тех времен, когда она стала называться Германией. Тридцать лет с чем-то, активистка в прошлом, мальчику же на вид не больше пяти, ничего еще не осознает, но все впитывает, принимает, копит ощущения, — мальчик как бы вне мыслей, слепо бродящих в его чуткой головушке. Скудные пожитки свои обхватил ручонками, держит на коленках, глаза с любопытством пожирают пролетающие мимо дома, леса, повозки, все запомнит маленький человечек, повзрослеет и начнет сортировать впечатления, которые будут подпираться утробными озарениями; наверное, в чреве матери донеслись до него урчания танков, пересекающих польскую границу, рев «штукас», рассыпавших бомбы над Варшавой; а когда он, заточенный, выпростался из живота матери, то не мог тогда не слышать речей о разгроме Франции, заклятого врага, которому фюрер отомстил за прошлое поражение, загнал лягушатников в тот самый вагон, где несчастная Германия униженно подписывала уничтожающий ее акт капитуляции; как и родители, он впал тогда в оцепенение, потому что народ никак не хотел верить в победу: какие проклятия ни слал фюрер на головы французов, взятие им Парижа немецкая душа отрицала, страшилась признать и осознать, кайзеру дозволено такое, Гинденбургу, но не канцлеру, и лишь триумфальный проезд фюрера через Берлин 6 июля 1940 года, когда он вернулся с Западного фронта, убедил всех: Победа! Победа! И ликование, долетавшее до колыбели, возвышающий душу Бранденбургский марш разлеплял веки младенца, восторг, заливавший всю Германию, приглушал боли от зубиков, пробивавших себе дорогу через десны, и еще не все зубы показались, когда вновь «штукас» пересекли очередную границу, отец годовалого мальчика простился с Югославией, побыл в Гамбурге у его матери, ныне сидящей сзади, и приступил к завоеванию пространства на диком Востоке. Мальчик теребил мать, повисал на ее юбке, требовал отца — и мольбы его услышались Всевышним, тот поранил завоевателя осколком и определил его в госпиталь, дал отпуск; повторная медкомиссия вновь разлучила отца и сына, унтер-офицер, признанный ограниченно годным, защищал рубежи отечества под Лембергом, в каком-то тыловом батальоне (большего мать мальчика не знала), втянутый в бои с партизанами, и чем бои кончатся и для чего затевались — мальчик узнает много позже, повзрослев, осмыслив яркие, как новогодние игрушки, впечатления, а те, что уже отложились, прожевались и переварились, — эти выразились звонким признанием:

— Я буду пожарником! — И полковник не мог не вспомнить: нынешняя война начиналась с заливания очагов пожара, неминуемо возникших бы из-за Саара, Австрии и Судетов.

А что вспомнит мальчик в возрасте полковника Ростова? Какой покажется ему Германия с вершины в тридцать восемь лет? Что расскажет он внуку своей матери, то есть своему сыну? Войны, знать, не будет еще лет пятьдесят, и каково смотреть на танки и «летающие крепости» из тиши и глади новогерманского быта? Того, где мальчик будет полноправным бюргером, или, может быть, прошлое для него вспомнится брикетом мороженого, каким угостил его незнакомый дядя в военной форме за рулем автомобиля, остановившись у пока не разрушенного дома и купив у ничего не боящейся мороженщицы вкусное, сладкое, тающее во рту лакомство? И то хорошо, что это вспомнит. А мамаша по-партийному вознесла руку…


Чем ближе Бавария, тем чаще мелькали придорожные распятия, Георгий Победоносец поражал копьем какую-то гадину, святой Михаил помогал ему; патриотический порыв населения нашел выход в намалеванном заклятье, по забору протянулся лозунг: «Русские сюда не дойдут!» Видимо, до Берлина им разрешили доходить, а Мюнхен и Нюрнберг дарили американцам, которые не скупились на бомбы. Бамберг авиация не трогала — к великому счастью жителей и самой графини Нины фон Штауффенберг; дважды уже Ростов навещал дом ее на Шютценштрассе, она ему и похвалилась городом, погордилась четырехбашенным собором, Старой ратушей и многими, делающими немцам честь строениями, одна резиденция князя-епископа чего стоила; всего не осмотришь, времени всегда мало, но сегодня, пожалуй, можно выкроить часов пять или чуть больше… К дому Нины он подъехал с запада и в нерешительности остановился, впервые подумалось, что подарок, тот, который припасен Нине, может вызвать у нее чувства неприятные; баварка по воспитанию, франконка, если такое слово употребимо, строжайших вкусов дама — и вдруг полотно импрессиониста, не подделка, кстати, настоящий шедевр, приобретенный в Париже через испытанного и верного спекулянта, бесценное полотно, за которым гонялись молодчики из люфтваффе, чтоб преподнести его своему Герману; страховки ради пришлось запастись дарственной от владельца галереи, но тактично ли показывать ее Нине?.. Сама графиня должна быть дома, он звонил ей из Эрфурта; Клаус, сказала она, обещал заехать, как всегда в конце недели, из чего следовало: сегодня, то есть 3 июля, в понедельник, его в Бамберге не жди. Сезанн же лежал в непотребной близости к пище земной, под ящиком с консервами; плоский деревянный контейнер предохранял сокровище от ударов и потрясений, Ростов достал его после длительных раздумий, но заходить к графине не решался: с шедевром импрессионизма шутки плохи, что ему не раз внушала еще Аннелора, сама грешившая этим извращением, хотя, как сказать… С одной стороны, Сезанн подпадал под типичный образец «дегенеративного искусства», и всю мазню под француза выметали из музеев, продавали за рубежом или упрятывали в запасники. Но, с другой, начальникам опротивели изображения грудастых, плодовитых немецких женщин да мускулистых парней, преданных косе, плугу, серпу и молоту, начальники искали нечто, их душу услаждающее, и почти всегда находили, на стенах всех богатых домов Гамбурга, — помнил Ростов, — картины вырожденцев, а в Берлине прославлялся немецкий импрессионизм.

Решился все-таки, вошел. Здесь все было просто и изысканно, это был дом, где на видном месте не почетная пивная кружка, а томик Стефана Георге или Шиллера. Ростов, целуя руку Нины, ощутил запах цветов и чего-то детского, спросил о самом младшем ребенке, о Валерии, девочке болезненной, и Нина рассмеялась, а потом горестно и понимающе умолкла, поняв, что так ничего Ростову не известно про Аннелору. И приятную новость выложила: Клаус здесь, сейчас придет, позавчера он стал полковником и назначен начальником штаба армии резерва, что ему предрекалось. А дети у бабушки, там безопаснее, англичане дурно, очень дурно ведут себя, неужели не знают о творении Рименшнайдера, о вырезанной им надгробной плите, под которой император Генрих II, императрица Кунигунда, — ведь уже три бомбы падали вблизи собора!

Окна гостиной выходили на Шютценштрассе, доносились шаги прохожих, и наконец раздался голос друга Клауса; один и тот же метроном давно уже отсчитывал им секунды, и, услышав Клауса, Ростов горестно осознал вдруг: вот замрет метроном этот, никому не слышный, и уйдут из жизни они оба. А голос звучал все ближе, ему вторил другой, Клаус говорил с кем-то, говорил, судя по тону, как с равным себе по званию — с полковником, если не с генералом, какая-то сугубо серьезная тема обсуждалась, но с шутливым подтекстом, и наконец они вошли — Клаус и его собеседник, оказавшийся солдатом, который помог ему донести до дома где-то добытого гуся, вертлявая голова того высовывалась из двухручковой корзины. С едой в Германии, — еще в Гамбурге понял Ростов, — стало совсем плохо, люди на клумбах выращивали картофель и морковку, заводили мелкую живность, графиня могла надеяться только на родню и сына, который проявлял порою полную житейскую несостоятельность. Солдат козырнул, Нина отпустила его, и друзья обнялись — граф Гёц фон Ростов и граф Клаус Филипп Мария Шенк фон Штауффенберг, полковник, начальник штаба резервной армии, никогда, насколько знал Ростов, не кичившийся званиями, должностями, чрезвычайно редко прибегавший к фамильярностям и славный тем, что простоту ставил выше благородства.

Решился все-таки, вошел. Здесь все было просто и изысканно, это был дом, где на видном месте не почетная пивная кружка, а томик Стефана Георге или Шиллера. Ростов, целуя руку Нины, ощутил запах цветов и чего-то детского, спросил о самом младшем ребенке, о Валерии, девочке болезненной, и Нина рассмеялась, а потом горестно и понимающе умолкла, поняв, что так ничего Ростову не известно про Аннелору. И приятную новость выложила: Клаус здесь, сейчас придет, позавчера он стал полковником и назначен начальником штаба армии резерва, что ему предрекалось. А дети у бабушки, там безопаснее, англичане дурно, очень дурно ведут себя, неужели не знают о творении Рименшнайдера, о вырезанной им надгробной плите, под которой император Генрих II, императрица Кунигунда, — ведь уже три бомбы падали вблизи собора!

Окна гостиной выходили на Шютценштрассе, доносились шаги прохожих, и наконец раздался голос друга Клауса; один и тот же метроном давно уже отсчитывал им секунды, и, услышав Клауса, Ростов горестно осознал вдруг: вот замрет метроном этот, никому не слышный, и уйдут из жизни они оба. А голос звучал все ближе, ему вторил другой, Клаус говорил с кем-то, говорил, судя по тону, как с равным себе по званию — с полковником, если не с генералом, какая-то сугубо серьезная тема обсуждалась, но с шутливым подтекстом, и наконец они вошли — Клаус и его собеседник, оказавшийся солдатом, который помог ему донести до дома где-то добытого гуся, вертлявая голова того высовывалась из двухручковой корзины. С едой в Германии, — еще в Гамбурге понял Ростов, — стало совсем плохо, люди на клумбах выращивали картофель и морковку, заводили мелкую живность, графиня могла надеяться только на родню и сына, который проявлял порою полную житейскую несостоятельность. Солдат козырнул, Нина отпустила его, и друзья обнялись — граф Гёц фон Ростов и граф Клаус Филипп Мария Шенк фон Штауффенберг, полковник, начальник штаба резервной армии, никогда, насколько знал Ростов, не кичившийся званиями, должностями, чрезвычайно редко прибегавший к фамильярностям и славный тем, что простоту ставил выше благородства.

И граф Клаус фон Штауффенберг, разомкнув объятия, так и не сказал о повышении в звании и должности, а Ростов, на шаг отступив, жадно рассматривал друга… Полгода уже, как по вермахту ходили весьма достоверные слухи о новом начальнике Генерального штаба, каковым стать мог только он, Штауффенберг, и редко встречавшийся с ним в эти месяцы Ростов с удивлением подметил у друга Клауса некую странную особенность, которой тут же дал определение: «переросток»! Так оно и было, тужурка на нем казалась не по росту — узковатой и коротковатой, фуражка размером меньше; сам ли он выбирал и примерял их, или ошибка прокралась в формуляр вещевого довольствия, этого Клаус не знал, да, возможно, все люди, с ним соприкасавшиеся, на себе испытывавшие порывы и дух Штауффенберга, в мыслях видели его на всех им не доступных постах и потому невольно возвеличивали его, и только Ростов с тревогой наблюдал за быстрым подъемом друга, который преодолевал не столько щербатые ступеньки карьерной лестницы, сколько мятущиеся страсти. И с горечью осознавал: Клаус хочет вырваться из-под тяжести времени, выпрыгнуть из собственной жизни, оказаться за пределами ее!

О многом хотелось поговорить обоим — но словно из стены появился фон Хефтен, обер-лейтенант, адъютант Клауса, человек, почему-то невзлюбивший Ростова и распоряжавшийся Штауффенбергом так, будто был не только его правой рукой (в буквальном смысле), но и воскресшим правым глазом и внезапно отросшими пальцами на левой руке. Плутоватые глаза его сияли дружелюбием, он вроде бы радостно приветствовал Ростова, но тот прикусил язык, понимая, что ни о чем уже серьезном, важном, мужском и офицерском поговорить не удастся, и, как всегда, разговор переключился на второстепенное, мелкое, Хефтен со смехом указал на плоский деревянный ящичек, принесенный Ростовым и скромно лежавший в кресле. «Сезанн!» — безоговорочно признал Хефтен, когда полотно было извлечено и приставлено к стене. Еще раз пытливо и настороженно глянув на Ростова, спросил въедливо, какими документами располагает тот на Сезанна, и, узнав, произнес:

— Раз не краденое, то… Но — пока! — не в гостиной ему место.

Шаги крадущиеся, мягкие, кошачьи, но рука жесткая, твердая; начал прощаться с Ростовым, увлекая за собой своего начальника, торопя его: пора, пора, нас ждут! А Ростову придется отведать гуся, госпожа графиня распорядится…

Оба, полковник и обер-лейтенант, уже шли к «мерседесу», Клаус сел было рядом с Хефтеном, затем проявил своеволие, резво выбрался из машины, вернулся в дом, вплотную приблизился к Ростову и произнес шипящую клятву:

— Поверь мне: я спасу Германию! Я убью его! В этом месяце! Обещаю! Слово даю! Пятнадцатого июля!

И ушел, повернувшись резко, задев друга протезом.

А графиня с извиняющейся улыбкой смотрела на Ростова… Спросила участливо о ноге, села рядом. Говорили ни о чем, но Ростов узнал о многом, у Клауса не было секретов от супруги. Сезанну Нина нашла достойное место, в гостиной все-таки, заодно уязвив этим доктора Геббельса, проповедника здорового национального искусства; кое-какие устные колкости достались и сыну, забывавшему порою, что с польской кампании страна перешла на снабжение по карточкам, и Ростов без страха и упрека перенес в дом два ящика консервов; в багажнике лежала и укутанная в плащ коробка с куклой для четырехлетней дочери Нины; кукла говорящая, пухлая, довоенная, бельгийского производства, но «мама» звучит в Европе почти одинаково. Нина подняла ее руками, бережно, словно кукла живая и выронить ее никак нельзя; у не сводившего с нее глаз Ростова мелькнула догадка: Нина-то готовится к пятому ребенку или уже забеременела! И в это-то время, ужас! В год и месяц, когда ни по каким карточкам не дадут гуся, которого он отведал все-таки, Нина не позволила уехать без обеда, но как только Бамберг остался позади, Ростов съехал на обочину, поднял глаза к небу и поклялся: ноги его больше не будет в доме на Шютценштрассе, потому что графиня, свято убежденная в том, что друг ее семьи полковник Ростов мыслит и действует заодно с Клаусом, в обычной женской болтовне назвала фамилии тех, с кем общается Клаус, то есть удлинила список генералов и офицеров, вовлеченных в заговор против Гитлера, а что такой заговор существовал — не было, с некоторых пор, тайной для Ростова, да он давно уже предполагал, что заговор не мог не возникнуть. Как ни восхваляй кого, а хулы не избежать; над Адольфом Гитлером глумились с 20-х годов — чтоб вознести потом на вершину всегерманского обожествления, и чем шире и громче раздавался хвалебный хор, тем осторожнее прокрадывался в толпу шепот порицания и тем острее и нацеленнее становились планы тех, кто считал фюрера преступником и намеревался поэтому устранить его, а точнее — убить, то есть застрелить, заколоть или взорвать, если нет законных, конституцией предусмотренных способов лишить канцлера его должности. Стреляли в него и взрывали под ним бомбы не раз, кое-что просочилось в печать, мессы в храмах возносили благодати, хвалы и молебны Всевышнему, который в очередной раз спас обожаемого вождя нации, всемогущей рукой отведя от него опасности. По офицерам и генералам вермахта давно уже бродили слухи о заговоре, о смельчаках, готовых жертвенно погибнуть ради спасения чести вооруженных сил и всей нации, ввергнутой в бессмысленную войну. И до майора Ростова докатился такой слушок еще в месяц, когда его танк пересекал данцигский коридор и фюреру поклонялись как Богу. Слушок достиг его уха и выпорхнул из другого, однако после женитьбы на Аннелоре, при встречах с братом ее Ойгеном, он утвердился в мысли, что, пожалуй, придет время — и на Адольфа набросят петлю, уж очень фальшивы все эти «партийные товарищи»; в партию давно уже решил не вступать хотя бы по той причине, что графы или бароны не должны заглядывать в людскую, да и пример Ойгена фон Бунцлова нагляден: брат Аннелоры, военному производству служа, всегда держался вне политики. После Франции и с началом русской кампании слухи о заговоре обрели четкость и достоверность, в муже своей сестры Ойген почуял родственную душу и выкладывал Ростову все секреты смутьянов из вермахта. От него же Ростов узнал и довел это знание до любопытствующих «господ-товарищей», сообщив предшественнику «Скандинава»: в определенных кругах высшего командования вермахта давно уже созрел офицерско-генеральский заговор, люди (фамилии их предшественник затолкал в память надежно) — люди эти поставили своей целью физическое устранение Адольфа Гитлера; «господа-товарищи» проявляли большой интерес к составу будущего правительства Германии и политике его, и какая эта политика — Ростов примерно знал, готов был удовлетворить отнюдь не праздный интерес этот, да как это сделать, через кого, — для чего и ждал, но так и не дождался адресочка-другого от «Скандинава». Поэтому и ехал в Берлин, не так уж резво стремясь туда, но услышанное и увиденное только что, в доме Штауффенбергов, меняло резко его планы, поскольку увиденное и услышанное было более чем тревожно. Гитлер будет убит через две недели, еще точнее — 15 июля, и никаких сомнений в этом нет уже, Клаус явно находился на том изломе нервного срыва (такое у него случалось в госпитале), когда все недозволенное и вообще недостижимое казалось не просто легко преодолимым, а уже осуществленным; будь у него две руки — он задушил бы ими фюрера. Однако же: безоглядность Клауса соседствовала в нем с осторожностью трусливого мальчишки (и такое тоже случалось в госпитале). Так или иначе, но Гитлер будет убит! О чем можно уже говорить уверенно, потому что в убийство главы государства и Верховного главнокомандующего посвящена Нина, и деваться Клаусу некуда, обманывать супругу Клаус Шенк фон Штауффенберг не может ни при каких обстоятельствах! Ну а что будет дальше, вслед за убийством — об этом сказал фон Хефтен, несколькими словами, всего лишь о Сезанне говоря. Ни о какой безоговорочной капитуляции и речи быть не может, для Хефтена и тем более для Штауффенберга Германия — это прежде всего армия, потому что вермахт, разгромленный и плененный, лишит Германию права хотя бы совещательного голоса, а они, переговоры, уже идут, войска с западного фронта оттянутся в фатерланд, никакого сопротивления не оказав, и Франция уже мыслится партнером в этой сделке, самостоятельным причем, все награбленное молодчиками Геринга и Розенберга придется возвращать Парижу, но частным образом добытый Сезанн отправке туда не подлежит.

Назад Дальше