Что? Не стану говорить, потому что он меня не поймет, а, возможно, даже захочет остановить.
– Завтра, Вовка, – я поцеловала его в краешки губ, в ту самую смешливую складочку, – завтра все узнаешь.
– А сегодня? – Вот и вернулось золотое пламя, полыхает так, что я чувствую его жар. Как же он живет с такими глазами?
– А сегодня я хочу, чтобы ты остался. Если сможешь. Я же не такая сейчас, как ты привык, и даже не знаю, что ты чувствуешь от всего этого. – Спешу сказать, а сама до слез боюсь, что он испугается моей непристойной настырности и уйдет. – И ты сам говорил, что нельзя чужим телом вот так распоряжаться…
– Глупая ты, Ева-королева. – Он не улыбается, смотрит серьезно и хмурится. Значит, права я, и нечего было лезть со своим предложением…
– Да, глупая. – Отвести взгляд от золотого пламени нелегко, а вырваться из плена Вовкиных рук еще тяжелее. – Ты прости меня, ладно? Иди, мне еще немножко подумать нужно.
– Глупая. – Не отпускает, наоборот, прижимает к себе все сильнее. – Да разве ж мне есть разница, как ты выглядишь? Любят ведь не за тело, а за душу.
– Любят?
– Ева, с ума с тобой сойти! Ну до чего ж ты бываешь несообразительной. – И снова эти складочки в уголках рта, а взгляд серьезный, настороженный. – Все ведь ясно как божий день. Это ж длится так давно, что я и не помню, когда началось.
– Раньше твоего совершеннолетия? – Спрашиваю и боюсь поверить, что то, самое первое, из-за чего я рыдала, как дура, было не случайное и сиюминутное, а предопределенное.
– Раньше. – Вовка гладит меня по волосам, целует в макушку. Я его в губы, а он меня – в макушку. Ну где же справедливость? Я ведь и так столько времени зря потеряла, жизнь без Вовки не проживала, а прожигала, а он меня… в макушку, точно ребенка маленького.
– Все, не могу больше. – Не понимаю, чей это нетерпеливый шепот, мой или Вовкин. А может, наш общий. Глаза с плещущимся в них расплавленным золотом рядом, и ладони снова на затылке, так, что не отстраниться, не шелохнуться. И губы рядом. И дыхание с мятой и корицей уже одно на двоих. У нас с ним теперь все одно на двоих, первый и, возможно, последний раз в жизни…
* * *
Утро наступило неожиданно. Кажется, еще минуту назад в окна заглядывал любопытный лунный свет, а тут, поди ж ты, небо уже перламутрово-серое. А мы ведь глаз так и не сомкнули. По мне, пусть бы она вообще никогда не кончалась, эта ночь. Я и не знала, что все может быть так хорошо и правильно. Что есть такие ночи, после которых не нужно запираться в ванной, чтобы поскорее смыть с кожи чужой запах, и не смотреть в чужие равнодушные глаза, и не вести никому не нужные разговоры. А можно лежать обнявшись, пережидая недолгую усталость, и понимать, что вот так оно и происходит у нормальных любящих людей…
Я лежала, боясь пошевелиться, уткнувшись лицом в Вовкино плечо, чувствуя уже привычную тяжесть его ладони на своем затылке, а время, отмеренное мне чьей-то скупой рукой, уходило, точно вода сквозь пальцы. Нужно вставать, одеваться, ехать в клинику, а сил нет. Совсем. И голова снова болит, еще не так мучительно, как вчера, но боль усиливается с угрожающей неотвратимостью.
– Нам пора. – Я приподнялась на локте и заглянула в Вовкины глаза. С минувшей ночи они изменились, в них теперь радость пополам с тревогой, а согревавшее меня все эти часы золотое пламя почти угасло, превратившись в едва различимые искры, точно догорающие угли в камине.
– Ты мне расскажешь, что собираешься предпринять, моя королева? – Тон шутливый, а в голосе та же тревога, что и во взгляде.
– Не могу, Вовочка. – Качать головой больно, но я покачала, и даже улыбнулась для убедительности. – Обещаю, ты сам все увидишь.
– Лучше бы без сюрпризов. Как же я тебя подстрахую, если не буду знать, где соломку подстелить?
– Ты уже подстелил. – Я потерлась лицом о его небритую щеку – последняя ласка, нечаянная, но жизненно необходимая. – Все, собираемся!
Я шла по подъездной дорожке к поджидающему меня у машины Вовке, на секунду остановилась, обернулась. Дом уже не казался мне таким чужим и унылым, в нем появилось что-то неуловимо родное. Наверное, это Вовка так на меня действует. Рядом с ним все становится правильным и уместным, даже чужая шкура не кажется чужой.
– О чем задумалась, моя королева? – Козырев сел за руль, посмотрел искоса. И опять в этом его мимолетном взгляде мне почудилась тревога.
– Подумала, где ж ты раньше был, мой король? – в тон ему ответила я и потянулась за сигаретами. Мне бы сейчас не сигарету, а таблеточку, но ее нет, придется потерпеть.
– Так ведь рядом всегда, в тени твоей царственной. Ты просто не замечала.
– Правда, Вовочка. Дурой была. Ты прости, ладно?
– Глупая, зачем извиняешься. Мы же вместе.
Да, вместе. Пока. Не знаю, как Вовка, а я это «пока» ощущала очень остро, даже острее, чем с каждой минутой усиливающуюся головную боль. Не буду думать, мне сейчас вообще лучше ни о чем не думать. Ведь решилась же, значит, обратно дороги нет.
И вот мы на месте. Вовка усадил меня на кушетку в фойе клиники. То ли по случаю выходного дня, то ли из-за раннего утра здесь было непривычно безлюдно и тихо. Даже охранник в стеклянной будке выглядел сонным и поразительно незаинтересованным происходящим вокруг. Да и чем ему интересоваться? Невзрачной девицей с унылым лицом и дрожащими коленками? Сколько он таких девиц на своем веку навидался! Это ж больница, тут веселых и уверенных в себе, наверное, можно по пальцам пересчитать.
– Ева, пойдем!
А я и не заметила, как Вовка вернулся. Быстро же он.
– Договорился? – спросила шепотом.
– А ты сомневалась? – он взглянул на часы. – Обход через полчаса, тебе этого времени хватит?
– Хватит, Вовка. – Я уцепилась за его протянутую руку и встала. – Как это тебе удается?
– Что удается? – Он обнял меня за талию, притянул к себе. В этом его жесте была не только и не столько ласка, а желание поддержать, успокоить. И я почти успокоилась.
– Решать все проблемы с такой поразительной скоростью.
– Не все, моя королева. – В голосе его послышалось физически ощутимое отчаяние.
– Вов, ты что? Ты же помогаешь мне! Разве не видишь? – Я не кривила душой, я говорила совершенно искренне и так же искренне считала, что без друга детства Вовки Козырева так и не случилось бы в моей жизни того светлого и правильного, что за одну ночь наполнило ее до краев.
Он посмотрел на меня с ироничной своей улыбкой, и морщинки в уголках его рта сделались глубже и отчетливее, а тоска из глаз почти исчезла.
– Пойдем уже, Ева-королева, – сказал он наконец. – Не будем терять драгоценное время.
У палаты номер тринадцать нас ждала дежурная медсестра. Лицо у нее было совсем юное, с простоватым и по-молодежному ярким макияжем, чуть опухшее со сна. Наверное, ночью присматривать за коматозниками не слишком тяжело, можно даже вздремнуть, если врач не видит. На наше появление девочка отреагировала настороженным взглядом, с тем же настороженным выражением прочла протянутую Вовкой бумажку и только после этого вежливо улыбнулась.
– Вы надолго к ней? – спросила она, глядя исключительно на Вовку.
– Не я, а вот эта барышня. – Вовка чуть сильнее сжал мою руку, а потом взглянул на медсестру с такой обезоруживающей улыбкой, перед которой, наверное, не устояла бы ни одна женщина. Наша девчушка, естественно, тоже не устояла, покраснела, кокетливым жестом спрятала под шапочку выбившуюся прядку волос.
– А вы ей кто будете? – На меня она перевела взгляд с явной неохотой. Конечно, на Вовку смотреть гораздо приятнее.
– Я родственница… близкая. – Ложь далась мне легко. Ведь, если разобраться, с той, другой, Евой меня связывают узы куда более крепкие, чем родственные. – Мне бы побыть с ней наедине, если можно.
– Не положено. – Девочка нахмурилась и покачала головой. – По инструкции все свидания с пациентами только в присутствии персонала.
– Девушка, а как вас зовут? – вдруг вмешался в разговор Вовка.
– Оля. Ольга Владимировна, – поправилась девочка и покраснела еще сильнее.
– Оленька, Ольга Владимировна, – он шагнул к ней, осторожно взял за локоток, а мою руку отпустил, и я точно враз осиротела. – Ведь мы же с вами взрослые люди и прекрасно понимаем, что из всякого правила бывают свои исключения. Вы же видели пропуск, видели, чья на нем печать. Переживать абсолютно не о чем. Лучше отдохните немного в сестринской, кофе выпейте. Вы же ночь не спали, устали, наверное.
– Я кофе не очень люблю, – растерянно отозвалась девочка.
– Ну так чайком побалуйтесь.
– А вы как же?
– Он вам составит компанию, – сказала я и посмотрела на Вовку самым решительным, самым непреклонным своим взглядом. – Ведь правда же, Владимир?
Он хотел было что-то возразить, подался ко мне, но в самый последний момент передумал, кивнул, обернулся к медсестре, спросил:
– Так что, уважаемая Ольга Владимировна, не угостите вы меня чаем?
Он хотел было что-то возразить, подался ко мне, но в самый последний момент передумал, кивнул, обернулся к медсестре, спросил:
– Так что, уважаемая Ольга Владимировна, не угостите вы меня чаем?
– А вы какой больше любите, черный или зеленый? – Под Вовкиным взглядом девочка вмиг забыла о должностных инструкциях, а мое сердце забилось сильнее и чаще. Ревную? Глупость какая…
– А мне любой, лишь бы из ваших рук, прекрасная Ольга Владимировна. – Вовка любезничал и как-то ненавязчиво, незаметно уводил девочку прочь от палаты номер тринадцать.
Они медленно шли по гулкому коридору, о чем-то тихо переговариваясь, рука к руке, голова к голове. К горлу подкатил колючий ком. Невыносимо сильно, до зубовного скрежета захотелось, чтобы Вовка оглянулся.
Не оглянулся… Я постояла секунду перед закрытой прозрачной дверью, прогоняя из сердца непрошеную обиду, собираясь с силами, а потом решительно переступила порог.
…А я изменилась. Волосы, кажется, чуть отросли, топорщатся смешным ежиком на макушке, и в лице больше нет той убийственно-неживой синевы, как прежде. Я выгляжу почти нормальной, почти живой. А паутина на шее уже целиком соткана. Сколько ж мне отмеряно?
Ясно, что очень мало. А ведь еще нужно решиться, как-то заставить себя поверить, что необратимое можно повернуть вспять…
Закрыть глаза, ненадолго, всего на секундочку. Сосредоточиться, собрать остатки ускользающих сил и решимости. Все, нет больше времени, я это шкурой чую, своей или чужой, уже неважно…
Медицинская бандура шумит и пощелкивает с механической размеренностью. Кнопки, рычажки, тумблеры. А мне нужен только один, самый главный, чтобы наверняка…
Есть розетка и распределительный щит. Последний, наверное, надежнее будет. Или нет? Здесь наверняка аварийный генератор предусмотрен на всякий непредвиденный случай? Непредвиденный случай – это я. И времени у меня – считаные секунды, успеть бы. В ушах Раин тихий голос: «С мертвого тела паутину кто угодно снять может». Бедное мое тело, почти живое, а скоро станет мертвым…
Руки дрожат, в голове ошметки серого тумана, того самого, с перевалочной базы. И паутина на запястье пульсирует и светится золотым. Совершенно готовая паутина…
Вдох, выдох. Надавить на рубильник. Ну же!
Мгновение кажется, что ничего не меняется, и только потом в уши вползает жуткая в своей абсолютности тишина. Бандура больше не гудит и не пощелкивает, и монитор погас. Уже можно? Оно умерло, мое бедное тело?
Смотреть больно, и касаться своего враз посеревшего лица страшно. Воздуха не хватает, точно это меня нынешнюю, живую, отключили от бандуры, а не мое и без того безжизненное, мною же преданное тело.
А оно светится… Сияние пульсирующее, злое, волнами разливающееся от стриженой макушки до кончиков пальцев. Нет, это не оно. Светится паутина. Хоть и призрачная, но сейчас, как никогда, реальная – живая.
Смотреть на нее больно – такая яркая. И дышать совсем-совсем нечем, оттого, наверное, и туман перед глазами. Боюсь ее касаться, но заставляю себя.
Она не горячая, она холодная, могильно-ледяная. И сияние, от нее исходящее, мертвое, парализующее, высасывающее жалкие остатки сил, точно серебристым коконом оплетающее занемевшую душу.
Я не смогу… Не решусь своими руками…
Или решусь? Я же сильная, я Ева-королева, а королевы на многое способны…
Все, силы на исходе, и жизнь тоже, в голове ничего, кроме монотонной, костями воспринимаемой вибрации. Ну же!…
Призрачное плетение прочное. Паутина сопротивляется, рвется с тонким, надрывным стоном. А мне уже все равно…
Вот она, моя перевалочная станция, и туман почти привычный, почти родной.
А Вовка так и не обернулся…
* * *
Осенний Париж шумный и говорливый, рядящийся в обрывки лета, как стареющая кокетка в траченное молью манто. Я люблю французскую столицу за эту непокорность увяданию. Только здесь, в суетливом безвременье, я могу чувствовать себя хоть немного живой.
А Стэфы больше нет, вот уже два года. Она умерла во сне, без мучений, а боялась, что Господь откажется принимать ее грешную душу.
– Маменька, маменька! Вы только посмотрите, какое чудо в вещах нашей Стефании сыскалось. – Машенька целует меня в щеку, улыбается ясной своей, чуть кривоватой улыбкой, смотрит глазами цвета штормового моря, откидывая со лба непокорную прядь.
На Машенькиной ладони мое проклятье – красный камешек на тонкой цепочке. А я надеялась, что Стэфа от него избавилась…
– Мама, что это?
– Это? – Собираю волю в кулак, улыбаюсь. – Так… безделица. Выбрось ее, Машенька.
Не выбросит, по глазам вижу, что не послушается, оставит себе. Ну и пусть. Просто не стану ей рассказывать. Может, время смилостивится, потеряется безделица…
Выжженная на ладони паутина отзывается болью. Сколько лет минуло, почитай вся жизнь позади, а не вырваться никак из этого призрачного плена. Я Андрюшеньку отпустила, а кто ж меня отпустит, когда время придет?…
* * *
Туман, вязкий, как патока, невидимой паутиной липнет к коже, забивается в ноздри, мешает двигаться. А голосов не слышно – тишина такая, что звон в ушах.
Не вышло, не получилось. Зря все. И с Вовкой толком не попрощалась, ушла по-английски в призрачный туман, на свою перевалочную базу…
Здесь холодно. Та, другая Ева, оказалась права: холод и безвременье. Раньше голоса были, а сейчас – тишина. Нет, не совсем тишина, плачет кто-то. А туман с каждой секундой густеет, подсвечивая золотым, мешает искать.
Где же она?! Время на исходе.
Пальцы касаются чего-то мягкого, живого – нашла!
У нее холодная ладонь, такая, что невыносимо больно и хочется отпустить, бросить ее в этом тумане. Пусть сама, как я раньше…
Не бросаю, на ощупь продираюсь сквозь туман. Скорее бы! Нет больше моих сил…
Резная дверца приглашающе приоткрыта. Замираю в нерешительности, потому что понимаю – там, за дверцей, меня не ждет ничего, кроме боли. Та, другая, тоже замирает, ледяные пальцы сжимают мою ладонь.
– Ну же, вперед!
На мгновение резная дверца исчезает, а потом появляется вновь. Делаю шаг назад, обратно в туман. Я уже почти привыкла к его стылому холоду.
– Ева! Ева, что ты наделала?…
Голос смутно знакомый. Туман злится, наливается багрянцем, не хочет отпускать. К кому?…
– Ева-королева…
К Вовке! Там, за резной дверцей, не только боль, там он – мой единственный и любимый. А я от него по-английски…
Дверная ручка удобно ложится в ладонь, позади с надрывом стонет туман, а впереди невыносимо яркий свет. Ну! Я же королева, я сумею…
…Больно. Все болит, до последней клеточки, голова особенно. А в горле саднит и что-то мешает. Мне бы глаза открыть, да страшно. Вдруг и глазам будет больно. Не стану открывать…
– Да как же так, да что же это? – Голос знакомый: сбивчивый, срывающийся в крик. Как же ее звали, эту девочку? Ольга Владимировна… – Ведь не должен был аппарат отключиться, в нем же аккумулятор, и еще запасной генератор… Надежное все, импортное. А со знакомой вашей что? Может, ее током шандарахнуло? Дайте мне посмотреть! Да пустите же! Ой, мамочки, что будет…
От голоса боль усиливается многократно, и в носу щекотно, чихнуть хочется. Это что же со мной? Впрямь, что ли, током шандарахнуло? И почему в горле так сухо и глотать что-то мешает?… А Вовка где?
Вовка! Это ж ради него все, из-за него я вернулась. И лежу тут с закрытыми глазами, как последняя дура…
Глазам не больно. Впрочем, только им, кажется, и не больно. А вот голову повернуть… Собираю волю в кулак, поворачиваю…
Стеклянная стена, на ней блики от подмигивающей зелеными огоньками бандуры. Белый кафельный пол, на полу – я. Нет, не совсем на полу, в Вовкиных объятиях, он гладит меня по волосам, шепчет что-то на ухо. А я ничего не чувствую, и не слышу, и смотрю на него откуда-то сверху. На него и на себя… Это что же, значит, у меня получилось?…
Получилось. Вон та, настоящая Ева, в себя приходит и Вовку оттолкнуть пытается. Ну, конечно, кто ей Вовка – чужой человек! Сказать, что ли, чтобы прекратил обнимать в моем присутствии незнакомую барышню?
Сказать не получается. В горле у меня пластиковая трубка, и в носу тоже, и еще страшно подумать, в каких местах. Даже обидно, что в такой торжественный момент меня вроде как и нет…
– Ой, божечки! Да она же в себя пришла! – Надо мной склоняется медсестра. В густо подведенных глазах недоверчивое удивление. – Эй, вы меня слышите?
Зачем же так орать? Слышу, просто ответить не могу из-за трубки этой чертовой.
– Надо Валентину Иосифовичу срочно звонить и дежурному врачу. – Девочка бормочет что-то непонятное, медицинское, мечется между мной и другой Евой.
Тезке моей уже лучше, я вижу. Она теперь не лежит, а сидит, вертит головой из стороны в сторону и на призрак нисколько не похожа. Отчего-то хочется плакать. Наверное, и плачу, потому что щекам горячо и мокро.