Безгрешность - Джонатан Франзен 24 стр.


Чарльза спасало, а Лейлу привязывало к нему чувство юмора. Изредка выдавались хорошие дни, когда у него получался длинный абзац – не связанный, как все подобные ему, ни с каким другим абзацем, – над которым она хохотала до колик. Но гораздо чаще никакого абзаца не возникало. Вместо этого в тот небольшой отрезок времени, когда Лейла имела возможность сесть за детский письменный стол, прежде служивший его старшей дочери, в комнате, которая прежде была ее спальней, и поработать над чем-то своим, с ненавистью к себе сопоставляя свой репортерский стиль с “лихорадочно-мускулистым” (первая страница книжного обозрения “Нью-Йорк таймс бук ревью”) стилем мужниных абзацев, которые он, впрочем, еще до их женитьбы напрочь разучился связывать между собой, она слышала, как открывается на третьем этаже дверь его уставленного книгами кабинета, и – ШАГИ. Он нарочно их замедлял, зная, что она слышит эти ШАГИ, и сам звук их делая смешным. Наконец останавливался перед ее закрытой дверью и – словно можно было вообразить, что она не слышала приближающихся ШАГОВ, – выжидал минуту или несколько минут, прежде чем постучать. И, даже открыв дверь, не входил сразу, а стоял и медленно обводил комнату взглядом, точно прикидывал, не лучше ли у него пойдет работа над большой книгой в детской, или заново осваивался со странным маленьким мирком Лейлы. А потом вдруг – момент он всегда выбирал комически-расчетливо – взглядывал на нее в упор: “Ты занята?” Она никогда не отвечала утвердительно. Он входил в комнату, падал на односпальную кровать с подзором и испускал мультяшный стон. Он никогда не забывал извиниться за беспокойство, но в этих извинениях Лейла различала досаду: как это она, справляясь с домашним хозяйством, еще и успевает писать в своем репортерском стиле что-то связное? Иногда они обсуждали этиологию его писательского затора или препятствие, мешающее ему сегодня, но это лишь служило прелюдией к тому, зачем он на самом деле к ней спускался: чтобы оттрахать ее либо на кровати с подзором, либо на паркете из пихты, либо на детском письменном столе. Ей это нравилось. Очень-очень нравилось.

Мотор большой книги все не запускался, и через год такой жизни она почувствовала, что ей больше не хочется писать прозу. Будучи феминисткой, Лейла не могла оставаться всего лишь женой Чарльза, поэтому она устроилась на работу в газету “Денвер пост” и быстро там преуспела, занимаясь теперь журналистикой ради себя, а не ради отца. Без ее присутствия в доме страницы большой книги начали срастаться, но медленно и ценой потребления все большего количества бурбона. Получив премию за репортаж о махинациях на ежегодной ярмарке штата, Лейла осмелела настолько, что начала уклоняться от ужинов, которыми Чарльз должен был угощать писателей, приезжавших в университет. Просто жуть, а не ужины: бесконечная выпивка, неизбежная очередная обида, и очередное имя добавляется к списку врагов Чарльза. Фактически из всех живущих американских писателей Чарльз не считал теперь своими врагами только собственных учеников, нынешних и бывших, да и то, если кто-нибудь из бывших добивался некоторого успеха, предательство с его стороны, обида Чарльза и занесение в черный список были всего лишь делом времени.

Вера Чарльза в свои силы уменьшалась, жалость к себе росла, и это, по идее, могло бы дать Лейле повод опасаться, как бы он не повторил с какой-нибудь молоденькой студенткой то, что проделал с ней. Но он по-прежнему вожделел к ней чуть ли не маниакально. Словно он был большим котом, а она, маленькая, худенькая, – мышкой, на которую инстинкт велит ему набрасываться. То ли это у всех романистов так, то ли это особенность Чарльза – никак он не мог оставить ее в покое. Когда они не занимались сексом, он все равно трогал ее и тыкал, лез пальцами в душу, ничего не оставлял недосказанным.

Похоже, сработала самозащита: настал момент, когда ей захотелось, чтобы он сделал ей ребенка. В “Пост” у нее были подруги с грудничками, годовалыми, шестилетними. Она брала малыша на руки, и душа таяла от невинной доверчивости, с какой он трогал ладонями ее лицо, прижимался лицом к груди, просовывал ножку между ее ног. Нет ничего милее ребенка, думалось ей теперь, нет ничего дороже, ничего желанней. Но когда она на исходе тщательно выбранного дня, за который книга продвинулась на добрую тысячу слов, сделала глубокий вдох и заговорила о ребенке, Чарльз разыграл спектакль из спектаклей. С комической медлительностью он повернул к ней голову и окинул ее Взглядом. Взгляд тоже предполагался комическим, но ее он скорее напугал. Взгляд означал: Подумай над своими словами. Или: Да ты, наверное, шутишь. Или пострашнее: Понимаешь ли ты, что обращаешься к крупному американскому писателю? Последнее время она так часто удостаивалась Взгляда, что стала уже задумываться, кто она и что в его глазах. Раньше она думала, что привлекла его талантом, жесткостью и зрелостью, но теперь стала опасаться, что главная причина всего лишь в ее худобе.

– Что такое? – спросила она.

Он сощурился так плотно, что все лицо пошло морщинами. Потом заморгал, открыл глаза.

– Извини, – сказал он. – О чем ты спрашивала?

– О том, не поговорить ли нам о ребенке.

– Не сейчас.

– Ладно. Но “не сейчас” означает “не сегодня” или “не в ближайшие десять лет”?

Он испустил театральный вздох.

– Что именно в моих практически отсутствующих отношениях с уже имеющимися детьми наводит тебя на мысль, что я гожусь в отцы? Или я чего-то не замечаю?

– Но перед тобой я. Не она.

– Я вижу разницу. А ты видишь, под каким я сейчас давлением?

– Этого трудно не заметить.

– Нет, но можешь ли ты себе представить… можешь ли вообразить хоть на секунду, как я дописываю книгу, когда в доме младенец?

– До младенца еще как минимум девять месяцев. А тебя некий более-менее щадящий предельный срок может и подхлестнуть.

– У меня уже был предельный срок, он прошел три года назад.

– Настоящий предельный срок. Такой, от которого никуда не деться. Послушай меня. Я хочу, чтобы мы это сделали вместе. Я хочу, чтобы ты закончил свою книгу и чтобы у нас, если получится, был ребенок. Это не взаимоисключающие вещи. Они могут быть по-хорошему связаны.

Лейла! – гаркнул он. Сурово, но и с иронией, чтобы вышло смешно.

– Что?

– Я люблю тебя больше всего на свете. Пожалуйста, подтверди, что ты это знаешь.

– Я это знаю, – тихонько сказала она.

– Так выслушай же меня, прошу. Прошу тебя, услышь: каждая минута этого конкретного разговора означает для меня один потерянный рабочий день на ближайшей неделе. Одна минута – один день, я это чувствую. Когда тебе плохо, мне тоже плохо, ты же знаешь. Так давай остановимся прямо сейчас, пожалуйста!

Она кивнула. Потом плакала, потом занималась с ним сексом, потом снова плакала. Несколько месяцев спустя “Пост” предложила ей отправиться на пять лет корреспондентом в Вашингтон, и она согласилась. Она не до конца разлюбила Чарльза, но долго находиться с ним рядом не могла, что-то ныло в груди. Она ощущала в себе новую верность – ребенку, который даже еще не был зачат. Верность возможности.

Она сопутствовала ей в Вашингтон, эта возможность, и раз в месяц летала обратно в Денвер на редакционные собрания и для исполнения супружеских обязанностей. Лейле не хотелось думать, что в сорок с небольшим она окажется разведенкой, работающей по шестьдесят – семьдесят часов в неделю и все еще мечтающей о ребенке, но, похоже, траектория ее жизни вышла из-под контроля: Лейла уносилась прочь, в космос, скорость схода с околоземной орбиты была почти достигнута. Она это понимала, но не хотела знать, куда ее несет. Разговаривая поздними вечерами с Чарльзом по телефону, она чувствовала, что ему одиноко: никогда еще он не проявлял такого интереса к ее журналистской работе, такой готовности помочь. Но когда летом, а потом следующим летом он к ней приезжал, ее маленькая квартирка на Капитолийском холме превращалась в затхлую клетку большущего кота, слишком унылого, чтобы вылизаться как следует. Целыми днями он сидел в трусах и ругал погоду. Впервые она почувствовала к нему физическую неприязнь. Изобретала резоны, чтобы задерживаться допоздна, но он всякий раз дожидался ее, одержимый, жаждущий наброситься. Он наконец отослал свою большую книгу в издательство, но редактор хотел поправок, а Чарльзу трудно было решиться даже на малейшие изменения. Он раз за разом задавал ей одни и те же вопросы по тексту, и не было никакого смысла на них отвечать – следующим вечером он задавал их снова. Оба вздыхали с облегчением, когда он уезжал в Денвер, где новая поросль студентов жадно ждала его наставлений.

С Томом Аберантом она познакомилась в феврале 2004 года. Том был уважаемым журналистом и редактором, он приехал в Вашингтон в поисках талантов для некоммерческой службы новостей и журналистских расследований, которую он организовывал, и Лейла, недавно разделившая с другими номинантами Пулитцеровскую премию (сибирская язва, 2002 год), значилась в его списке. Он пригласил ее на ланч и сообщил, что стартовый капитал составляет двадцать миллионов. Разведенный и бездетный, он обитает в настоящее время в Нью-Йорке, но свой расследовательский центр собирается разместить в Денвере, своем родном городе, потому что там накладные расходы поменьше. Заранее собрав информацию, он знал, что в Денвере у Лейлы живет муж. Так, может быть, она не прочь вернуться домой и работать в некоммерческой компании, застрахованной от надвигающегося падения доходов от печатных рекламных объявлений, где нет ни жестких ограничений по объему материала, ни жестких ежедневных сроков сдачи и где будут платить приличную зарплату?

С Томом Аберантом она познакомилась в феврале 2004 года. Том был уважаемым журналистом и редактором, он приехал в Вашингтон в поисках талантов для некоммерческой службы новостей и журналистских расследований, которую он организовывал, и Лейла, недавно разделившая с другими номинантами Пулитцеровскую премию (сибирская язва, 2002 год), значилась в его списке. Он пригласил ее на ланч и сообщил, что стартовый капитал составляет двадцать миллионов. Разведенный и бездетный, он обитает в настоящее время в Нью-Йорке, но свой расследовательский центр собирается разместить в Денвере, своем родном городе, потому что там накладные расходы поменьше. Заранее собрав информацию, он знал, что в Денвере у Лейлы живет муж. Так, может быть, она не прочь вернуться домой и работать в некоммерческой компании, застрахованной от надвигающегося падения доходов от печатных рекламных объявлений, где нет ни жестких ограничений по объему материала, ни жестких ежедневных сроков сдачи и где будут платить приличную зарплату?

Казалось бы, что может быть лучше? Но всего неделю назад большая книга Чарльза наконец вышла, и рецензенты разносили ее в пух и прах (“раздутая и совершенно неудобоваримая” – Митико Какутани[39], “Нью-Йорк таймс”), поэтому Лейла была в тревоге. Звонила Чарльзу три-четыре раза на дню, старалась подбодрить, говорила, как ей жаль, что она не может сейчас быть с ним. Однако ее кислая реакция на предложение Тома ясно показала ей, что на самом деле ей вовсе не жаль. Нет, она не хотела быть женой, бросающей мужа после того, как его главный труд потерпел фиаско. Но не было возможности скрыть ни от себя, ни от Тома свое нежелание покинуть Вашингтон.

– Вы твердо решили, что это будет Денвер? – спросила она.

Лицо у Тома было мясистое, рот несколько черепаший, глаза сощурены, словно по-доброму над чем-то посмеиваются. Те волосы, что еще оставались у него ближе к затылку, были коротко подстрижены и мало тронуты сединой. У мужчин в расцвете сил есть такая особенность: им можно довольно далеко отклоняться от общепринятых преставлений о мужской красоте. Им можно иметь животик и даже высокий голос, если этому голосу присуща и некоторая шершавость, как у Тома.

– В общем, да, – ответил он. – У меня там сестра с племянницей. Я скучаю по Западу.

– Проект выглядит замечательно, – сказала Лейла.

– Хотите подумать? Или собираетесь сказать “нет” прямо сейчас?

– Я не говорю “нет”. Я…

Было чувство, что ее переживания перед ним как на ладони.

– Это просто ужасно, – сказала она. – Я ведь знаю, о чем вы сейчас думаете.

– И о чем же я думаю?

– О том, почему я не хочу возвращаться в Денвер.

– Не стану вам лгать, Лейла. Вы для меня были бы самым ценным сотрудником. Я рассчитывал, что Денвер добавит моему предложению привлекательности.

– Нет, с профессиональной стороны все замечательно, и вы совершенно правы насчет будущего отрасли. Сто лет мы, газетчики, имели монополию на рекламные объявления. Печатали деньги, можно сказать. А теперь эти времена прошли. Но…

– Но?

– Момент для меня неудачный.

– Домашние проблемы.

– Ага.

Том заложил руки за голову и откинулся на спинку стула, натягивая пуговичные петли классической рубашки.

– Скажите мне, знакомо ли это звучит, – проговорил он. – Вы любите человека, но жить с ним не можете, он борется с чем-то, вы решили, что разлука пойдет на пользу и ему, и вам. Потом наконец приходит пора вновь соединиться, ведь вы расставались не навсегда, и тут вы обнаруживаете, что нет, что на самом деле вы все время лгали себе.

– Вообще-то, – сказала Лейла, – я уже довольно давно подозреваю, что лгу себе.

– Значит, женщины умнее мужчин. Или просто вы умнее, чем был я. Но давайте раскрутим наш гипотетический сценарий немного дальше…

– Мы ведь оба знаем, о ком сейчас идет речь.

– Я его поклонник, – сказал Том. – “Мой грустный папа” – замечательная книга. Ироничная. Роскошная.

– Жутко смешная, это правда.

– Но теперь вы в Вашингтоне. А новую его книгу бьют в хвост и в гриву.

– Да.

– Черт бы их взял, этих критиков. Я-то все равно ее куплю. Но, рассуждая гипотетически, имеется ли тут кто-нибудь другой, о ком мне полезно было бы знать? Если, к примеру, он хороший журналист и занимается расследованиями, я был бы рад взглянуть на его резюме. Не вижу причины не взять на работу сразу двоих.

Она покачала головой.

– Нет – в смысле нет такого человека? – уточнил Том. – Или он не журналист?

– Вы пытаетесь выяснить, доступна ли я в некоем ином отношении?

Он подался вперед, морща рубашку, и закрыл руками лицо.

– Поделом мне, – сказал он. – Этого я, поверьте, в виду не имел, но вопрос и в самом деле был с подоплекой. Есть у меня такая особенность: я специалист по чувству вины. Не следовало мне вас об этом спрашивать.

– Если бы вы видели, до каких уровней доходит мое чувство вины, вам как специалисту это показалось бы интересным.

Элемент кокетства в этой фразе сделал ее истинной. Лейлу напугал автоматизм, с которым она расположилась к первому же приятному, с чувством юмора, добившемуся в жизни успеха и неженатому мужчине, какой ей встретился после того, как на большую книгу обрушился поток едких определений: “не первой свежести”, “болезненно тучная”, “тягомотная”. Но, как бы она себя за это ни винила, ничего поделать с собой не могла: она злилась на Чарльза из-за его провала. И еще ее злило, что теперь из-за того всего лишь, что ей понравился Том Аберант, она будет чувствовать себя пустышкой, падкой на чужой успех. Если бы книга Чарльза получила великолепные отзывы и была номинирована на премии, Лейла могла бы, не испытывая чувства вины, продолжать двигаться по своей космической траектории. Никто бы ее не попрекнул. Наоборот, было бы некрасиво вернуться: сбежала от него в Вашингтон, когда он мучился, а теперь несется обратно, чтобы разделить успех. Она ничего не могла с собой поделать: ей хотелось, чтобы Чарльза не существовало. В том параллельном мире, где его не было, она могла принять чрезвычайно привлекательное предложение Тома.

Вместо этого она договорилась с Томом встретиться еще раз и выпить вместе. В бар явилась в коротком черном платье. Потом, уже из дома, отправила Тому длинное многозначительное письмо. В тот вечер она тянула и тянула со звонком Чарльзу. Нарастающее чувство вины из-за этой отсрочки, вина как таковая придала ей воли к тому, чтобы не звонить вовсе, и снабдила соответствующим мотивом (хотя человек, которого мучит чувство вины, может в любой момент положить муке конец, просто поступив правильно, мука все равно реальна, пока она длится, а жалость к себе не так уж переборчива и кормится любыми видами мук). Наутро она не открыла ответное письмо Тома, пошла на работу, днем трижды позвонила Чарльзу, вечером поужинала с очередным источником. Вернувшись домой, позвонила Чарльзу в четвертый раз и наконец открыла письмо Тома. Многозначительным оно не было, но в нем содержалось приглашение. В пятницу она села на вечерний поезд до Манхэттена (странным образом чувство вины, которое должно бы следовать за изменой, не только возникло до нее, но и загоняло Лейлу в измену) и провела ночь у Тома. Она провела с ним выходные целиком, отлучаясь лишь в туалет и позвонить Чарльзу. Вина была так велика, что обрела гравитационные свойства, искривила пространство и время, соединилась, благодаря неевклидовой геометрии, с той виной, которой Лейла не ощущала, когда разрушала первый брак Чарльза. Та вина, как выяснилось, лишь казалась несуществующей, просто была в результате деформации пространственно-временного континуума перенесена на Манхэттен в 2004 год.

Без помощи Тома она бы этого не выдержала. С Томом она чувствовала себя в безопасности. Он был и причиной вины, и лекарством от нее, потому что понимал, что такое вина, и сам с ней жил. Всего на шесть лет старше Лейлы – лысина его несколько старила, – но так рано женился, что развод после двенадцати лет брака был уже довольно далеко позади. Его жена Анабел, многообещающая молодая художница, занималась живописью и кино и происходила из одной из семей, владевших компанией “Маккаскилл”, крупнейшим в мире производителем продуктов питания. На бумаге она была безумно богата, но с родственниками не общалась и принципиально отказывалась брать у них деньги. К тому времени, как Том вырвался из этого брака, стало ясно, что ее художественная карьера не состоялась, ей было уже за тридцать пять, и она все еще хотела ребенка.

– Я вел себя как трус, – сказал он Лейле. – Я должен был уйти на пять лет раньше.

– Разве это трусость – оставаться с человеком, которого любишь и который в тебе нуждается?

– Сама и ответь.

– Гм-м. Давай вернемся к этому позже.

– Будь ей тридцать один, она могла бы наладить жизнь, встретить другого человека и родить ребенка. Я слишком затянул и все для нее усложнил.

Назад Дальше