Русское богословие в европейском контексте. С. Н. Булгаков и западная религиозно-философская мысль - Сборник статей 30 стр.


Второй путь – это «путь культуры, путь народа Божия, творящего мир по боговдохновению»[687]. Это потомки Авеля, вечно гонимые и притесняемые. Это подвижники духа, святые и мученики Церкви Христовой.

Творцами и хранителями культуры и ценностей эпохи считались русские интеллигенты. Но в статье «Религия человекобожия у русской интеллигенции» Булгаков пишет: «Ни в одной стране в Европе интеллигенция не знает такого повального массового индифферентизма к религии, как наша[688]. Господствующая вера русской интеллигенции – это «рационалистический атеизм», слепая вера в научность, без веры в божественное, трансцендентное. Философия же имеет корни в религии, в познании трансцендентного, являющемся всеобщей необходимостью для всякой твари, заложенной в ее душу Богом.

«Наше русское неверие обычно остается на уровне слепой догматической веры», – писал Булгаков. Многие с легкостью становятся атеистами, по словам Достоевского, «как бы… никак не замечая, что уверовали в нуль. происходит это из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему идеалу, по крепкому берегу». Это психология экзальтированных людей, ждущих осуществления Царствия Божьего на Земле, Нового Иерусалима и расчищающих для него дорогу, не останавливаясь ни перед чем. Состояние умов в России отражает, по словам Булгакова, «драму Богоборчества и Бого-отступления, составляющую нерв новой истории: перед ними бледнеют и отступают на задний план все великие политические и социальные интересы, вздымающие волны и рябь на груди исторического моря»[689].

По мнению Булгакова, эта духовная борьба составляет основную тему и содержание новой истории: «Наша историческая эпоха не имеет себе подобной в истории. не было еще такого сознательного и непримиримого стремления свести человека на землю и опустошить небо. Если бы нужно было выразить духовную сущность нашей эпохи в художественном образе, в картине или в трагической мистерии, то эту картину или мистерию следовало бы назвать «Похороны Бога, или Самоубийство человечества»[690].

В этих образах Булгаков показывает, на что покушается человечество и какую судьбу оно себе готовит. «Почему же похороны Бога превращаются в похороны самих похоронщиков?» – спрашивает Булгаков – и сам же отвечает: «Потому что, хороня Бога в своем сознании, они вынуждаются хоронить и божественное в своей душе, а Божественное есть действительная, реальная природа человеческой души. Можно думать о себе как угодно, считать себя человековидной обезьяной, рефлексом экономических отношений, автоматической машиной, куском материи». но он (человек) не перестает быть тем, кем его создал Творец, «наделив его запросами и свойствами высшей духовной природы»[691].

«Но в душе такого человечества, потерявшего Бога, должна быть зияющая рана и страшная пустота, ибо оно «не может заглушить в себе голоса вечности, жажды абсолютного содержания жизни»[692], истинного источника духовного исцеления. Поиски такого источника в «умственных завоеваниях» или в религии «человекобожества» – попытки построить дом на зыбкой почве.

Булгаков спрашивает: «Добилось ли человечество гармонии и счастья, покоя и радости? И отвечает: «Напротив, оно приобрело морщины напряженной тревоги, мучительной тоски. страха смерти, которые легли на его челе». Булгаков сравнивал свое время с эпохой упадка Римской империи, которая была насыщена неверием и пессимизмом. «Теперь снова сумерки надвигаются над человечеством, уходящим в удушливое подземелье, и изнемогающим там от ига жизни»[693].

Пессимизм можно победить только верой. Безверие ведет к крушению человека. «Ему дана только борьба, крест, и когда он землю проклятия, которая так глубоко пропитана потом и кровью, превращает для себя в удобную постель и покойную подушку, забывая о всех противоречиях своего бытия, он опускается и пошлеет»[694]. Эта «духовная анемия» в России приобрела характер хронической болезни. «Россия не знала еще христианской интеллигенции, которая пыл своей души вложив в христианский подвиг деятельной любви, победила бы ту тяжелую атмосферу вражды и человеконенавистничества, в которой мы задыхаемся, и в которой ничего, кроме разрушения, не может спориться»[695].

В другой статье «Героизм и подвижничество» Булгаков также рассматривает историческое будущее России в перспективе самоопределения интеллигенции по отношению к религии. Стремление к спасению человечества от греховности и от страданий во имя грядущего царства правды – отличительная особенность русской интеллигенции. С одной стороны, стремление к Грядущему Граду интеллигенция сохранила от святой Руси Христовой с ее твердой верой в Его новое пришествие, которое переросло в пассивное ожидание. В русской интеллигенции вообще сильно чувство жертвенности, что создает впечатление ее неотмирности. С другой стороны, «нет интеллигенции более атеистической, чем русская. Атеизм есть общая вера, в которую крещаются вступающие в лоно церкви интеллигентски-гуманистической». «Этим пропитана насквозь, до дна, скудная интеллигентская культура», с ее нравами, «подобно тому, как дыхание окисляет кровь, распространяясь по всему организму»[696]. Такого рода атеизм Булгаков называет «наивной верой наизнанку, принимающей воинствующие, догматические, наукообразные формы». Эта прививка от западной цивилизации стала символом веры. «На многоветвистом дереве западной цивилизации, своими корнями идущем глубоко в историю, мы облюбовали только одну ветвь, не зная, не желая знать всех остальных, в полной уверенности, что мы прививаем себе самую подлинную европейскую цивилизацию. Но европейская цивилизация имеет не только разнообразные плоды и многочисленные ветви, но и корни, питающие дерево и, до известной степени, обезвреживающие своими здоровыми соками многие ядовитые плоды»[697].

В России же, когда на культурную пустыню высаживают ростки нигилистического атеизма, вырастают не плодоносящие деревья, а дикий бурьян, способный уничтожить остатки человечности. Религия «человекобожия» в России выродилась в религию само-обожения, которая приняла «горячечные формы», и человекобог превратился в человекозверя.

«Героический интеллигент» жаждет спасения человечества, он одержим желанием создать свою программу этого спасения. «Наша интеллигенция, – пишет Булгаков, – стремящаяся к коллективизму, к соборности человеческого существования, по своему укладу представляет собою нечто антисоборное, антиколлективистическое, ибо несет в себе разъединяющее начало героического самоутверждения». Ее герой – это «сверхчеловек, становящийся по отношению к ближним своим в горделивую и вызывающую позу спасителя»[698].

Экзальтированность, опьяненность борьбой, создающие атмосферу героического авантюризма, – родная стихия «духовной педократии» (власти недорослей), которая есть величайшее зло для государства. Их главный девиз «все позволено» подкрепляется беспринципностью. «В этом, – пишет Булгаков, – одна из важных причин, почему у нас, при таком обилии героев, так мало просто порядочных, дисциплинированных, трудоспособных людей. Людей в России нет, – вот стон, который несется по необъятным равнинам многомиллионной России»[699].

Этим лжегероям Булгаков противопоставляет христианских подвижников, которые верят в силу божественного Провидения. В подвижничестве главное: несение креста, христианское смирение и послушание, подвиг борьбы с самостью, своеволием и самообожением. Это непрерывный контроль, упорство и самодисциплина, борьба с низшими, греховными сторонами своего «Я» через аскезу духа, исполнение своего долга, предоставление себя промыслу Божьему, которые и есть послушание, подвиг Духа.

У российской интеллигенции нет дисциплины послушания, содействующей исторической трезвости, самообладанию и выдержке. Послушание учит нести «историческое тягло, воспитывать почвенность, связь с прошлым, отцами и учителями». Опьяненность же идеями прогресса и реформами без духовной диеты – это ломка традиций и засевание интеллектуальной почвы сорняками. «Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей. В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преподобного Сергия и Запорожской сечи или вольницы Разина и Пугачева»[700].

Но, вместе с тем, «рядом с антихристовым началом в этой интеллигенции чувствуются и высшие религиозные потенции, новая историческая плоть, ждущая своего одухотворения». Это напряженное искание Града Божьего, стремление к исполнению воли Божией на земле, как на небе, глубоко отличаются от влечения мещанской культуры к прочному земному благополучию. «Уродливый интеллигентский максимализм с его практической непригодностью есть следствие религиозного извращения, но он может быть побежден религиозным оздоровлением»[701]. Булгаков считает, что интеллигенцию в России можно сравнивать с евангельским бесноватым, который может быть исцелен только у ног Христа. Отречение же от Христа – религиозное самоубийство.

Но, вместе с тем, «рядом с антихристовым началом в этой интеллигенции чувствуются и высшие религиозные потенции, новая историческая плоть, ждущая своего одухотворения». Это напряженное искание Града Божьего, стремление к исполнению воли Божией на земле, как на небе, глубоко отличаются от влечения мещанской культуры к прочному земному благополучию. «Уродливый интеллигентский максимализм с его практической непригодностью есть следствие религиозного извращения, но он может быть побежден религиозным оздоровлением»[701]. Булгаков считает, что интеллигенцию в России можно сравнивать с евангельским бесноватым, который может быть исцелен только у ног Христа. Отречение же от Христа – религиозное самоубийство.

В христианстве противопоставление культуры и цивилизации «принимает особенно отчетливые формы». Булгаков подчеркивает различия в понимании культуры и цивилизации в православии, католичестве и протестантизме.

Протестантизм резко различает две области жизни христианина: духовную жизнь и область мирских дел и труда, который регулируется морально. «Морально протестант делает все возможное, чтобы спасать культуру от цивилизации, но это ему не удается, и он остается во власти секуляризации»[702]. В католичестве культура и цивилизация находятся в иерархической соподчиненности. Здесь церковная жизнь вдохновляет мирское творчество, но борьба за истинную культуру невозможна, так как она подчинена цивилизации.

В православии – более возможен путь свободы, отсутствия подчинения церковного творчества клерикально-иерархическим правилам. Булгаков видит здесь победу культуры над цивилизацией в быту и в благочестии русского православного народа, которое формировалось у него веками. Булгаков пытается найти истинную цель культуры. Он пишет: «Задача культуры – дело богочеловечества, то есть очеловечение мира и обожение человека»[703]. Путь спасения культуры он видит в следовании христианским заповедям. Само творение культуры связывается с христианской традицией, с осуществлением христианства на земле.

Таков взгляд С.Н.Булгакова на проблему кризиса культуры в условиях развития новой модели техногенной цивилизации, которая начала складываться в России в начале века. Проблема влияния западной цивилизации на духовный путь России актуальна и в наши дни, когда перед нашей страной встали острые вопросы о национальной идее, самоидентификации, идеологии, свободе вероисповедания и месте России в мировом сообществе государств. Пока многие из них остаются неразрешенными.

С. Н. Булгаков и религиозная трагедия русской культуры А. Б. Шулындина

«Русская трагедия есть по преимуществу религиозная – трагедия веры и неверия»[704]– эта мысль является лейтмотивом всех размышлений С. Булгакова о русской культуре.

Творчество и мировоззрение каждого русского художника, писателя, композитора становится для философа отражением и воплощением религиозно-трагического мировосприятия. Такой ракурс видения русской культуры типичен для русской религиозной философии (об этом писали В. Соловьев, Н. Бердяев, П. Флоренский,

В. Розанов, Н. Лосский, А. Лосев и другие). Он способствует осознанию особой целостности отечественной культуры, позволяет «пролить свет» на те ее особенности (в том числе особенный «трагический настрой»), которые не могут быть истолкованы с позиции какого-либо другого мировосприятия. И, конечно, такая интерпретация уводит от понимания трагического как имеющего в первую очередь «социальную основу» (социальные конфликты, «трагедия народа» и т. д.), которое было преобладающим в советское время. С. Булгакову, несомненно, принадлежит особое место в осмыслении данной темы, так как трагическое – одно из центральных понятий его творчества. Оно не только полагается им в качестве неотъемлемого качества самого философского (точнее, философски-религиозного) осмысления жизни, но и считается имманентным самому Абсолюту[705].

Что такое «трагедия веры»? Религиозная вера предполагает «существование иной, трансцендентной действительности и нашей связи с нею»[706]. Действительно, присутствие «иного мира», «непостижимого», мистического начала очень сильно ощущается в русской культуре (несмотря на внешний «реализм»). Не случайно герои русской литературы, русских опер часто существуют в необыкновенном, как бы «переходном» состоянии (между жизнью и смертью, в бреду, в состоянии аффекта, во сне). Их обыденная жизнь часто нарушается (а нередко направляется и определяется) вторжением каких-то «нематериальных» явлений – от таинственной игры случая и кажущихся немыслимыми совпадений до откровенно фантастических явлений. Такие «нереальные» состояния души[707] «настраивают» на восприятие «мира иного». Можно предположить, что именно это имел в виду С. Булгаков, когда говорил о некоем «болезненном распаде» или же «болезненном росте» русской души, позволяющем видеть «мистические глубины реальности», и цитировал слова одного из героев Достоевского: «Привидения – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и порядка. Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болезнь, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир»[708].

Однако ощущение присутствия «запредельного» и «прорывы» к нему, к которым русская душа особенно «чувствительна», уводя от мировосприятия «материалистического», может привести как к подлинно религиозным откровениям, так и к контакту с силами «антибожественными», демоническими. Не случайно столь популярен в русской культуре мотив «бесовства», ощущение его силы и пугающей, намного превосходящей силы человеческие, мощи. Поэтому в соприкосновении с этим «сверхчеловеческим», «неизвестным» естественной реакцией нередко является страх, который, как отмечал С. Булгаков, по-разному, но очень сильно ощущали Н. В. Гоголь (выразивший это в образах всевозможной «нечисти»), Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой, чувствовавшие силу «звериного» начала в человеке, философ К. Н. Леонтьев, чья глубокая, какая-то исступленная вера обязана своим происхождением страху смерти[709].

Согласно С. Булгакову, принимающему основную доктрину православия, основной источник трагического коренится в том, что в земной жизни человек, чувствующий свою связь с Богом, не может «воссоединиться» с ним, так как в результате «первородного греха» он утерял изначальную целостность, а все стремления обрести ее на земле недостижимы. Поэтому в этом мире человек подвластен не только законам земного бытия, жизни и смерти, но и нападениям и искушениям сил антибожественных: «Дневной шум временности чередуется с ночным шепотом вечности, а под зноем жизни порой проносится ледяное дыхание смерти, и в чью душу хотя однажды вошли они, тот слышит это молчание и среди базарного шума, чувствует этот холод и под палящим солнцем. И кто опытно опознал реальную силу зла как основу мировой трагедии, тот теряет былую доверчивость к истории и жизни. В душе глубоко поселяется грусть, и в сердце появляется все увеличивающаяся трещина»[710]. Эту трагедию человеческого существования можно не осознавать лишь находясь в состоянии «наивности», которая «могла быть свойственна безгрешному человеку и теперь до известной степени свойственна детям»[711]. Можно быть «ниже трагизма», в случае «низкого нравственного или умственного развития», или «выше трагизма», в случае «совершенной святости», которая уже «предвкушает» реальность будущего совершенного мира, однако зрелый человек не может не осознавать трагичности земного бытия. Поэтому и сама «земная музыка» для большинства людей неизбежно состоит из «смешения» «мажора и минора», где доминирует то один, то другой[712]. В дополнение к этой мысли можно отметить, что такое оригинальное явление русской культуры, как русская народная протяжная песня, ее так называемый параллельно-переменный лад (с частыми переменами тоники и лада), представляется явлением, отражающим эту «переменчивость» человеческого существования тонко и точно. Такой особенный «склад» народной песни противоположен сложившейся в западноевропейской музыке четкой ладовой определенности мажора и минора.

Протестуя против примитивного понимания исторического прогресса как неуклонного движения к счастью, всеобщему благу, С. Булгаков, как и другие русские религиозные философы, считал, что этот прогресс не может привести к разрешению трагических противоречий бытия на земле, но наоборот, способствует их обострению, так как «материальная цивилизация является одновременно и крыльями и путами для духа, ибо, если благодаря ей вырастают силы духовного человека, зато и мещанское начало получает необычайную мощь. Для сохранения равновесия между духовным человеком и мещанином требуется гораздо большая энергия со стороны первого, ибо силы мещанина страшно увеличиваются»[713]. Не случайно «сатаническое начало мира, “князь мира сего”, есть именно олицетворенное мещанство»[714]. Такое «мещанство» является не чем иным, как одним из «ликов», проявлений «мирового зла».

Назад Дальше