«Качай маятник»! Особист из будущего (сборник) - Юрий Корчевский 29 стр.


Я дважды успешно возвращался из немецкого тыла на свою территорию, переходя линию фронта. Да видно в какой-то момент удача от меня отвернулась. При очередном переходе линии фронта в немецкий тыл нашу боевую группу постигла горькая участь. Случайно или нет, я не знаю, но на нейтралке нас накрыло минометным огнем, и одна из мин взорвалась прямо посредине ползущей по-пластунски группы. Двоих – сразу наповал, а третьему оторвало руку. Я же получил осколочное ранение в живот и бедро. Когда стемнело, меня вытащили наши пехотинцы, перенесли в свою траншею.

Из санбата я был эвакуирован в глубокий тыл – в госпиталь в Коврове, что за Владимиром. Провалялся там с ранениями почти полгода – раны заживали плохо, и был выписан в конце декабря 1942 года.

Вышел я из госпиталя, вдохнул свежего морозного воздуха, и голова закружилась. Обмундирование на мне было госпитальное – старенькое, не раз стиранное и почти потерявшее изначальный цвет. В кармане лежала справка о ранении и документ на отпуск по ранению – на целый месяц. Деньги были – я получил их по денежному аттестату. Стоял вопрос – куда пойти, поехать? В этом времени близких знакомых и друзей у меня не было, кроме фронтовых. Да и где они сейчас? Может – в госпитале, может – убиты, а повезло избежать гибели или ранения – так живы и на задании. Вот ведь незадача: и отпуск получил, и деньги есть, и документы – в том числе и проездные, при мне, а поехать некуда и не к кому. К своему стыду, даже девушки у меня нет – не успел обзавестись. На фронте не до того было, да и женщин почти не было. В ОМСБОНе с женщинами тоже напряг был, а в город тогда не выпускали. Потом – задания, ранение. Когда в тяжелом состоянии в госпитале лежал, от боли скрипел зубами, – не до медсестричек было. А потом уж как-то не сложилось.

А не поехать ли мне в Ярославль? Адрес Лукерьи, жены моего погибшего деда, у меня есть. Расскажу, как он воевал и где погиб. А спросят меня ежели – кто, скажу – бывший однополчанин. Так и сделал.

Только вот выехать из Коврова на Москву оказалось непросто. Пассажирские поезда ходили редко. В основном – военные эшелоны, да в них не сядешь: во время остановки перед вагонами часовые ходят, близко не подпускают, ни на какие документы даже не смотрят.

Немало промучившись, с трудом влез в переполненный вагон пассажирского поезда. Накурено было в нем – хоть топор вешай. Мне удалось усесться в уголке; ничего, что неудобно, ехать недалеко – до Москвы, а там пересадка на Ярославль.

Прибыли в Москву уже ночью. В город я не пошел – задергают патрули проверками документов, с вечера до утра комендантский час. Решив провести ночь на вокзале, я сходил на продпункт, получил по продовольственному аттестату хлеб, селедку и банку американской консервированной колбасы, прозванной в народе «вторым фронтом». Хоть такой

прок от их второго фронта. Не спешили открывать американцы в Европе боевые действия, берегли людей, но поставляли в Советский Союз по ленд-лизу боевую технику, продукты, станки исправно.

Тяжелый для Советского Союза выдался второй год войны – оборонительные бои шли без продыху, Сталинград на волоске висел. Но понемногу поднималась и крепла промышленность за Уралом, начала во все больших количествах поставлять на фронт танки, пушки, самолеты, снаряды и патроны, обмундирование. Хуже всего приходилось с продовольствием. Немцы оккупировали самые урожайные районы – Украину, Молдавию, Поволжье, подобрались к Кавказу. На Сибирь в этом отношении надежды мало – хоть и крепкие люди сибиряки, но в короткое сибирское лето урожая там не вырастишь.

Я переночевал, сидя на жесткой лавочке в холодном здании вокзала. Утром взял посадочный талон в кассе и едва втиснулся в переполненный вагон.

А через несколько часов сошел в Ярославле.

Сердце захолонуло. Это же мой город, здесь мне суждено будет родиться через три десятка лет в той, мирной жизни, здесь жили мои дед и бабушка, мать и отец. Странное дело – дед погиб, бабушка мне ровесница, отец младенец, а матери и вовсе еще нет на свете.

Город узнаваем в своей старой части – кремль и прилегающие к нему улицы почти не изменились.

Я шагал, вертел головой по сторонам и не мог надышаться пьянящим воздухом родного города. И еще беспокоило – как встретит меня бабушка? Узнать не сможет – не видела она меня никогда прежде, но ведь женщины не умом – нутром своим женским, интуицией чувствуют родную душу.

Вот и улица Революционная. Я сразу узнал дом деда. При приближении к знакомой калитке сердце заколотилось, перехватило дыхание. Нехорошо как-то стало, ноги ослабели.

Я присел на заснеженную лавочку.

– Товарищ военный, вам плохо?

Передо мною стояла девочка-подросток.

– Нет-нет, извини, это я так. Не подскажешь – это дом Колесниковых?

– Да, а кого вам нужно?

– Лукерью.

Едва не вырвалось – бабушку.

– Да вы пройдите, дома она.

Я поднялся, на негнущихся ногах подошел к калитке и постучал. Во дворе залаяла собачонка. Стукнула дверь дома, потом распахнулась калитка. Передо мной стояла моя бабушка – еще молодая, точь-в-точь как у Петра на фотографии, только в валенках и наброшенной шали. В горле застрял комок, и я даже слова не смог вымолвить.

– Вы к кому?

Я взял себя в руки:

– К вам. Вы же Лукерья Колесникова?

Она кивнула, внимательно глядя на меня:

– Да вы проходите.

Мы зашли в дом.

– Раздевайтесь, чайку попьем.

Я сдернул шапку, снял шинель, повесил на вешалку. С любопытством огляделся. Бедновато дед жил. Печь посредине комнаты, кровать, застеленная лоскутным одеялом, стол с тремя стульями, за занавеской в углу – люлька с ребенком.

– Садитесь, я сейчас.

Луша достала из печи чайник. Похоже, чайник все время в ней стоял – один бок был закопчен. На стол поставила стаканы в подстаканниках, тонко нарезанный черный хлеб в вазочке. Я спохватился, достал из вещмешка банку консервированной американской колбасы и поставил на стол. Как я пожалел, что хлеб с селедкой уже съел!

– Извините, не получилось подарка.

Идиот, как я не подумал, что трудно Луше с ребенком. Можно же было отоварить весь продаттестат. Сам бы перебился как-нибудь, не впервой. В немецком тылу без аттестатов выживал, а уж на своей земле и подавно не умру с голода.

– Ой, это вы извините – война, не достать ничего.

Чувствовалось, что Лукерья ждет чего-то, тянет время, хочет услышать и боится.

– Простите, я не представился. – Я встал. – Сергей Колесников.

– Ой, вы же однофамилец моего Петра! – Луша всплеснула руками, залилась слезами. – Я сейчас. – Она утерла глаза, нос. – После похоронки как увижу военного в форме, так плакать хочется.

– Можно мне на похоронку взглянуть?

Лукерья даже не удивилась просьбе – встала, достала из-за иконы и протянула мне бумагу.

Я развернул. Бумага серая, буквы чернильные, корявые, неровные.

«…Ваш муж… пал смертью храбрых на поле боя с немецко-фашистскими захватчиками…»

– Это все, что от Петра осталось. И еще вот это фото.

Лукерья достала из буфета фотографию. На ней были дед

и бабушка – молодые и счастливые. Она сидела, он стоял рядом, в форме, положив ей руку на плечо. Смотрели в объектив напряженно, но чувствовалось – веселы оба, беззаботны.

– Это мы еще до войны снимались. А вы по какому делу? – спохватилась Лукерья.

– Воевал я в одном полку с Петром, даже в одном экипаже – мы же с ним оба танкисты. Сам я тоже из Ярославля, вот – по ранению отпуск дали, решил зайти, рассказать, как геройски Петр погиб, да где могилка его. Я же его хоронил и могилку приметил.

Лукерья слушала, приоткрыв рот.

Я рассказывал, каким простым и хорошим парнем был ее Петр, как воевал бесстрашно, как умело, по изрытому снарядами полю, вел танк в атаку, как погиб. Когда я закончил, по ее щекам катились слезы. Она бережно провела рукой по фото и убрала в буфет.

– Я ведь как похоронку получила, все не верила. Вдруг ошибка? Бывает ведь так. А тут – вы. Значит – погиб Петя…

– Погиб, – сказал я глухим голосом.

Я поднялся, надел шинель и вышел.

– Куда же вы, Сергей? Вы обиделись?

– Я сейчас вернусь.

Я нашел продпункт, отоварил все талоны, набив продуктами «сидор», зашел на рынок – он был ровно на том месте, где и сейчас. Купив у барыг водки, вернулся к Лукерье. Шагнул за порог и обомлел.

На полу, босоногий и в одной рубашонке, стоял малец лет двух. Сначала он глядел на меня удивленно, потом спрятался за юбку матери и выглядывал оттуда.

– Это все вам. Чем могу.

Я достал из карманов деньги – целую толстенную пачку, денежное довольствие за полгода, что провел в госпитале. Отсчитал себе несколько бумажек, остальное протянул Луше.

– Что вы, не надо!

– Что вы, не надо!

– Надо! Бери! Тебе мальца поднимать, о нем подумай.

– И не знаю, как вас благодарить, Сережа. Наверное, хорошим товарищем был Петя, коли сослуживцы так уважают его.

– Хорошим, – подтвердил я. – Помянем.

Лукерья вытащила из буфета рюмки, мы налили, без тостов и чокания выпили.

– Крепкая! – Лукерья закашлялась.

– Как мальчонку зовут?

– Мишенька! – …Боже, передо мной стоял мой будущий отец!

Мое сердце забилось сильнее от нахлынувших воспоминаний. Вот я сижу на Первомайской демонстрации на крепких плечах отца, вот я без страха прыгаю с его сомкнутых рук в глубину озера, а когда выныриваю – вижу, как весело смеется отец, и капельки воды на его лице искрятся в солнечных лучах… Как же давно это было! И как же не скоро это еще будет!

– Иди сюда, Мишка! – Я достал из бумажного пакета кусок сахара и протянул его мальчонке. Тот радостно схватил лакомство и – в рот. Чокнуться можно! Даю сахар пацаненку, а он будет моим отцом. Бредни шизофреника!

Я начал собираться.

– Сережа, может, вам переночевать негде? Оставайтесь!

– Не могу, родные ждут, – соврал я.

На улице уже смеркалось. Я простился с Лукерьей, наклонившись, пожал ручонку малышу и выскочил за ворота. Чувствовал – уходить быстрее надо, иначе не выдержу и расплачусь. Это я-то, разведчик, видевший немало смертей за эти месяцы войны, терявший своих товарищей и сам убивавший врагов. Я думал, что заматерел, зачерствел душою, а оказалось – нет.

Ноги сами несли меня к вокзалу. Моего дома еще не было, а бродить в потемках не хотелось.

На путях стоял воинский эшелон. В голове состава пыхтел паровоз. До прихода пассажирского поезда ждать было долго, и я решил попробовать уехать. Прошел к головному вагону. Подошел к часовому, переминавшемуся с ноги на ногу.

– Браток, позови кого-нибудь из начальства.

– Не положено, отойди!

Я уж хотел идти дальше, как из приоткрытой двери грузового вагона выглянул военный в фуражке – явно не по сезону.

– Клеменищев, чего там?

– Вот – начальство видеть хотят. Я ему – отойди, не положено, а он…

Военный спрыгнул с подножки вагона.

– Чего хотел, земляк?

– До Москвы с вами добраться.

– Документы есть?

Я достал из кармана служебное удостоверение и справку о ранении. Военный зажег фонарик, вчитался.

– Так ты что, из госпиталя?

– Верно.

Военный вернул мне документы.

– Не положено, конечно, да ладно – полезай в вагон.

Дважды повторять мне не надо было – я быстро забрался в вагон. Внутри топилась буржуйка, но было едва теплее, чем на улице. На двухэтажных нарах лежали солдаты, кутаясь в шинели.

– Ложись, где свободно.

Место нашлось только у стенки, а она от дыхания многих людей заиндевела.

Я долго крутился, но сон не шел. Чтобы хоть как-то скоротать время, я слез с нар и подсел на корточках к буржуйке.

Наконец состав дернулся, паровоз дал гудок, снова толчок, и мимо нас медленно поплыли станционные постройки. Я смотрел в полуоткрытую дверь теплушки. Остался позади хмурый дежурный по вокзалу в красной фуражке, очередь людей с банками, толпившихся у крана в нише стены, с табличкой над ним «Кипяток», суета красноармейцев у дверей коменданта в торце здания вокзала…

Прощай, родной Ярославль! Выдастся ли мне еще когда-нибудь в этой жизни свидеться с молодой Лукерьей, крохотным Мишей? Может быть, надо было раскрыться перед Лукерьей, ведь не чужой она мне человек! Но смогла бы она воспринять появление меня – внука, считай ее сверстника, без губительного волнения, от которого и разум может помутиться? А если и поверит, что такое в жизни иногда бывает, так ведь будет удерживать меня от возвращения на фронт, где уже убило ее Петра. Нет, подвергать риску, нарушать душевное равновесие Лукерьи я не имел права.

Я снял шапку, вытер проступившие слезы, оглянулся – не видит ли кто моей слабости?

Пристроился рядом со старшим на пустом патронном ящике и протянул руки к железному боку буржуйки.

– Где ранило-то?

– На нейтралке, миной наc накрыло. Меня вот только осколком задело, а их… – я с горестью махнул рукой.

– А я еще на фронте не был.

На петлицах военного посверкивали в отблесках пламени

буржуйки четыре треугольничка. Старшина, значит. И немолодой уже – под сорок.

Старшина наклонился ко мне, понизив голос, спросил:

– Страшно там?

– Страшно, – не стал я кривить душой. – Особенно когда бомбят. Убежать из окопа хочется, просто край, а нельзя. В окопе или траншее отсидеться еще можно, а если выскочил – осколками посечет. Потому спасение в одном – зарываться поглубже в землю.

Старшина слушал, думая о своем.

– Похоже, через Москву к Сталинграду нас везут. А ты немцев видел?

– Как тебя.

– И как они?

– Да такие же, как и ты – руки, ноги, голова. И заметь – не из железа они. Из такой же плоти и крови, как и мы. Так же пулей, ножом, штыком убить можно. Страшно тебе, а ты через страх выстрели в него, патроны кончились – штыком убей. Немец – он ведь тоже смерти боится. Ты свою землю защищаешь, а он как вор и грабитель сюда пришел. Вот пусть он и боится. Тем более и погода на нашей стороне. Немцу наши морозы – смерть. Техника не заводится, отказывает. И с обмундированием промашка вышла, думали быстро нас одолеть, потому теплой одеждой не запаслись, мерзнут теперь. Сильный враг, не спорю. Но после сорок первого немец уже не тот пошел, пожиже.

– Так ты с самого начала на фронте?

– Не, с июля.

– С начала и есть. Ну а награды?

Я расстегнул шинель. На гимнастерке блеснули две медали. Старшина вгляделся.

– «За отвагу» и «За боевые заслуги» – здорово!

– И у тебя такие тоже будут, только голову зазря не подставляй, а еще – думай. Приказ ведь по-разному выполнить можно. Поднимешь бездумно людей в лобовую атаку на открытой местности, а немец из пулемета р-р-раз – и всех положил. А может – лощина или овраг рядом, скрытно подобраться поближе можно, людей сберечь и задачу выполнить. А отступать негоже – Россия – она хоть и велика, но не безбрежна.

Так я и проговорил с ним до почти утра.

Поезд прибыл на станцию Москва-Сортировочная поздно ночью и встал. Поблагодарил я старшину за содействие,

попрощался и – пешком, по пустынным ночным улицам, направился в наш батальон. По дороге только патрули встречались.

Больше мне идти было просто некуда. А это – целый военный городок. Батальон, даже пехотный, обычно не более пятисот штыков. Наш же, отдельный, в иные периоды и до двух тысяч доходил, превосходя по численности полк.

Добрался, прошел через КПП, доложился о прибытии дежурному офицеру и сразу отправился в казарму, спать. Нашел свободное место и успел поспать до побудки пару часов. Утром в штаб заявился, а навстречу – «товарищ Сидоров». Давно я его не видел – с того самого первого дня, когда меня с ним, раненым, сюда доставили на «эмке» из Можайского управления НКВД.

– Колесников! Рад тебя видеть живым и здоровым! Ты как здесь?

– Из госпиталя вернулся.

– Ну-ка, пошли ко мне, поговорим.

Мы зашли в кабинет. Надо полагать, звание и должность «Сидоров» имел немалые, раз в штабе у него кабинет отдельный был.

– Документы давай.

Он прочитал мою справку и удивился:

– Так тебе после ранения отпуск положен, чего в расположение явился?

– Некуда больше податься, товарищ… э…

– Подполковник.

– Да уж догадался, что не «Сидоров».

– Ситуация такая была. Вот что, Колесников. Поставить в строй я тебя не могу, тебе еще сил набраться надо. Давай-ка ты пока преподавателем поработаешь – курсантам боевой опыт передавать надо. На практические занятия в поле выходить не будешь. Идет?

– Так точно, товарищ подполковник, согласен.

На занятиях с курсантами я объяснял, как лучше маскироваться на местности, как переходить передовую, брать «языка». В учебниках ведь не все пишут, «наставления» по службе и инструкции не передают мелочей и нюансов, а они для диверсанта и разведчика очень важны.

В середине января 1943 года вышел Приказ наркома обороны И. В. Сталина о введении погон. Петлицы со знаками различия отменялись.

После революции 1917 года погон на военной форме не было – большевики отрицали их, как символы старой влас-

ти, царской России. Страшные реалии Отечественной войны потребовали поднять у солдат и командиров дух патриотизма, упрочить их любовь к Родине на примерах исторической славы героев России, русского оружия. Возврат погон на советскую военную форму, а также учреждение ордена Отечественной войны, орденов Суворова, Кутузова и Александра Невского позволяли перекинуть исторический мост от Российской армии к Красной Армии. И на этом руководство страны не остановится. Как я знал по истории, в 1943–1944-е годы учредят орден Славы, ордена Богдана Хмельницкого, Ушакова.

Назад Дальше