Русская современная история в романе И.С. Тургенева «Дым» - Павел Анненков 3 стр.


После всего сказанного рождается, сам собою, вопрос – откуда же берет Ирина ту власть над людьми, то неодолимое обаяние, которое захватило Литвинова тотчас, как он подпал снова под действие этой чарующей силы, которое разбило в прах все его мудрые предначертания, и не только разбило их, но заставило его изменить еще самым священным обязанностям, превратило его почти в лжеца и обманщика. Вместе с Литвиновым, конечно, только без горестных последствий, им испытанных, – обаянию этому невольно подчиняется и сам читатель романа. Одна красота, как бы превосходна ни была она изображена писателем, не имеет средств согласить все мнения и сообщить всем, или, по крайней мере, значительному большинству читателей одно и то же ощущение, потому что понимание и представление физической красоты разнообразны до бесконечности. В Ирине подчиняющее начало есть дух независимый, который отвечает протестом и горьким обличием на то, чему она сама уже покорилась; это неумолкаемый гнев благородного сердца против пошлости и ничтожества, часто обращенный на себя, не заговариваемый ни лестью, ни подкупом, ни коварными оправданиями самолюбия. Приближаясь к Ирине, люди испытывают такое же чувство, как при встрече с опасностью. От этого чувства не был свободен и Литвинов, завязывая с ней вторичное знакомство, как никогда не был свободен от него и муж ее. Вообще, надо сказать, что все создание этого образа изумительно по своей целостности: нигде нельзя найти в нем спайки, которая указала бы место, где произошло механическое сближение двойного характера, его отличающего. Процесс его создания напоминает почти химический процесс, когда из соединения различных минералов получается как бы новый, самостоятельный минерал. Тайна такого производства образов уже утеряна с Пушкина и его школы, последним представителем которой остается, вместе с И.А Гончаровым, и автор романа. Как бы то ни было, но Ирина, благодаря художническому воспроизведению типа, выражает уже не одно какое-либо частное лицо, выхваченное из жизни, говорит не за себя только, но делается выражением и олицетворением целого строя жизни в известном отделе общества.

Не менее важен и любопытен, в смысле изъяснения некоторых сторон современной нашей истории, и характер Литвинова. К нему одному Ирина подошла простой, любящей, отчасти даже молящей женщиной, и этого было довольно, чтобы раскрыть прежние раны его сердца. Да это еще бы ничего. Приближение ее достаточно было, чтобы уничтожить все здоровые жизненные начала и правила, выработанные им с таким трудом дома и за границей. Он мгновенно сделался тем, чем мы его видим. Очевидно – честный, строгий к себе и размышляющий Литвинов принадлежит к числу русских людей, которых всегда можно застать врасплох. Воспоминание о первой любви еще плохо объясняет в нем ту невыразимую степень увлечения, какой он поддался: все-таки по ней прошел уже долгий промежуток времени, занятый серьезным трудом, что должно было умерить ее ход. Ничего этого не случилось, и нам остается предполагать в увлечении Литвинова, сразу достигающей последних границ возможного, какое-либо особенное психическое свойство, общее ему со многими из его соотечественников. В самом деле, герой этот напоминает нам тех спокойных, часто весьма здравомыслящих наших людей, которые необъяснимым образом оказываются замешанными в планы и предприятия, противоречащие их настоящему характеру, образу мыслей и привычкам суждения. Сколько таких примеров непонятного, противоестественного увлечения представила нам современная наша история за последнее время! Раз обнаружившееся или возникшее чувство любви ведет Литвинова по первому призыву мимо всех существующих дорог. Он должен достигнуть геркулесовых столбов нелепости (бегство с Ириной в Италию, без всякой материальной возможности к тому), прежде чем остановился, да и то не он останавливается, а его покидает в последний час сама Ирина, как было сказано. Можно было бы объяснить его поведение слепой страстью, но и слепая страсть имеет еще свою логику, свое представление лучшего исхода для себя. В Литвинове это уже не просто слепая страсть, а с примесью психического порока, свойственного нашему «образованному миру». Раз попав на стезю безумия, Литвинов должен изжить безумие до конца Прежде чем он увидит перед собой зияющую пустоту, предел всякого реального существования и всякой возможности жизни – лихорадка его не покидает. Только тогда он падает и исцеляется.

Что касается до нравственной сущности этого лица, помимо черты, упоминаемой нами, то все соображения о его «индифферентизме», о неприличной воздержанности его слова при встрече с противными ему мнениями и делами, и прочее в том же роде, кажутся нам лишенными достаточных оснований. Литвинов – просто зритель в комедии, разыгрываемой губаревской и ратмировской партией в Бадене. У него есть свое важное дело, как ему кажется, а у кого есть что-либо похожее на дело, тот неохотно расточает себя и свою мысль по сторонам и на побочные дела. Он сосредоточен в себе и молчалив, как человек, имеющий свой запас наблюдений и свою ношу материалов опыта и науки, которые нужно еще поместить достойным образом. В таком настроении он слушает и горячую речь Потугина. Автор романа, очевидно, имел в виду представить знакомое нам лицо, русского человека, приготовляющегося к какой-то задаче, по-видимому, весьма твердо намеченной им для себя, который приобрел даже все внешние очертания серьезного и порядочного человека, достигнув уже и понимания условий дельного существования на земле. С обычным своим тактом автор не говорит только, что выйдет из всего этого добра. Он ограничивается указанием в Литвинове человека, так сказать, разнородных возможностей и совсем умалчивает о его верованиях, политических убеждениях и проч., потому что все это должно развиться у него с началом жизненного труда, когда только и развиваются все верования и убеждения, достойные внимания. А затем автор рассказывает нам печальную историю погибели, или, по крайней мере, остановки дальнейшего развития своего героя. В самую последнюю минуту – в двенадцатый час – долгого европейского искуса, пройденного Литвиновым, он забывает все, к чему готовился, поворачивает совсем в другую сторону и уносится за тридевять земель от всех своих целей и намерений. Это ли наговор и напраслина, взведенная на русский быт, да еще эпохи 1862 года, и за это ли необходимо нужно мстить Литвинову унижением, преследованием и нареканиями?

Так намечены характеры главных действующих лиц романа, и между этими-то характерами завязывается драма, перипетии которой прослежены автором с подробностью и художнической выдержкой, вынуждающими признание у самых строгих его судей. Ирина Ратмирова и Литвинов идут друг на друга не просто быстрыми шагами: это каждый раз смертельные встречи, оставляющие после себя изумление с обеих сторон и вопрос – какая сила выносит их из беды? И несмотря на это, несмотря на самые решительные доказательства взаимной страсти, сойтись действительно друг с другом они не могут. Автор не пропустил без внимания ни одной из тех нравственных препон, которые образуют бездну между ними, и картина их бесплодных усилий к настоящему сближению, помимо разделяющей их бездны, выходит у него так жизненна и верна, что неразрешимый вопрос, составляющий ее содержание, волнует читателя, как будто он был его собственный. Когда не удались им все попытки отыскать связь, которая не уничтожала бы возможности существования для одного из них, или не приводила к верной гибели обоих, – они, измученные и полуживые, расходятся в разные стороны, и каждое лицо возвращается опять в свою сферу, откуда недавно вынес его слепой случай. Море, кипевшее так бурно сейчас, затягивается снова невозмутимой тишиной. Никаких признаков или остатков кораблекрушения на нем не видно. В голову приходит мысль – да полно, и было ли тут что-либо похожее на крушение?! Роман кончился, достигнув все своих целей. Перенесите историю, рассказанную им, из любовной сферы в другую общественную сферу – это будет история множества явлений социального порядка, происходивших на наших глазах, история проектов, предприятий, начинаний, родившихся из тех же побуждений и случайностей, которые управляли Ириной и Литвиновым, представлявших такую же незаконную помесь, ряд таких же усилий до чего-либо договориться, и также разлетевшихся «дымом», при первых попытках их осуществления.

Но мы не можем расстаться с романом, не сказав еще одного и последнего слова.

Из всех суждений, возникших по поводу «Дыма», наибольшего внимания заслуживает то, которое называет роман не вполне справедливым. В основание этого мнения положены следующие соображения. Автор, взявшийся за изображение нравственного быта нашего, представляет одну только сторону его, менее важную, и забыл о другой, существенной стороне его, которая одна только надлежащим образом его и выражает. Пускай не отговаривается он тем, что имел в виду положение дел и умов в 1862 году, когда много задач, теперь приводимых в исполнение ею, еще не стояли не очереди. Понимание этой серьезной стороны общественного быта нашего должно было все-таки сказаться в духе и настроении романа, но оно там на сказалось. Роман несправедлив и потому, что в своей характеристике лиц и партий умалчивает о важных заслугах обществу, сделанных некоторыми из них, и поддается искушению представлять их на основании уже обветшалых воззрений на их дело. Затем, в романе есть черты, позволяющие думать, что автор заподозревает даже духовную сущность русского народа, его силы и способности, умевшие создать, однако ж, наше громадное государство. Вообще, на последнем произведении Тургенева лежит отпечаток того отрицания, которое можно назвать заграничным отрицанием русской жизни и которое разнится с домашним, туземным ее отрицанием тем, что боится малейшей живой и свежей черты, так как всякая подобная черта уже не укладывается в отвлеченное, мертвое, закостенелое представление русских порядков и должна быть устраняема им, для собственного его спасения, всеми силами и средствами.

Но мы не можем расстаться с романом, не сказав еще одного и последнего слова.

Из всех суждений, возникших по поводу «Дыма», наибольшего внимания заслуживает то, которое называет роман не вполне справедливым. В основание этого мнения положены следующие соображения. Автор, взявшийся за изображение нравственного быта нашего, представляет одну только сторону его, менее важную, и забыл о другой, существенной стороне его, которая одна только надлежащим образом его и выражает. Пускай не отговаривается он тем, что имел в виду положение дел и умов в 1862 году, когда много задач, теперь приводимых в исполнение ею, еще не стояли не очереди. Понимание этой серьезной стороны общественного быта нашего должно было все-таки сказаться в духе и настроении романа, но оно там на сказалось. Роман несправедлив и потому, что в своей характеристике лиц и партий умалчивает о важных заслугах обществу, сделанных некоторыми из них, и поддается искушению представлять их на основании уже обветшалых воззрений на их дело. Затем, в романе есть черты, позволяющие думать, что автор заподозревает даже духовную сущность русского народа, его силы и способности, умевшие создать, однако ж, наше громадное государство. Вообще, на последнем произведении Тургенева лежит отпечаток того отрицания, которое можно назвать заграничным отрицанием русской жизни и которое разнится с домашним, туземным ее отрицанием тем, что боится малейшей живой и свежей черты, так как всякая подобная черта уже не укладывается в отвлеченное, мертвое, закостенелое представление русских порядков и должна быть устраняема им, для собственного его спасения, всеми силами и средствами.

Мы не умалили, кажется, смысла возражений, на которые намекали уже и в начале статьи. Теперь приходится к слову разобрать их подробнее. Допустим, что они все, без исключения, справедливы и верны, но остается еще узнать – возможно ли было автору, памятуя вышеприведенные наставления, написать не только художнически-полемический роман, как он это сделал, но выразить просто какое-нибудь личное мнение о вопросе нашего внутреннего строя, не прибегая при этом к форме застольного спича, обязанного помянуть добром всех присутствующих. По горячности и искренности, с каким написано произведение, можно почти безошибочно заключить, что автор, создавая его, имел в виду сказать нужное слово, по его мнению, для нашей эпохи. – Найдутся, конечно, люди, которые ни этого и никакого другого слова не согласятся признать нужным, как только оно отвлекает внимание публики от них самих; но мы можем противопоставить им другую массу людей, считающих роман автора не только замечательным литературным произведением, но и благородным делом, сделанным в самую настоящую, потребную минуту. Как же делаются все такие дела? Отличались ли они когда-нибудь тем родом отвлеченного беспристрастия, который требуется точным смыслом возражений, сейчас приведенных. Любопытно было бы ознакомиться хоть с одним примером такого воображаемого беспристрастия, когда у писателя или вообще у публичного деятеля зародилось намерение отвечать, по мере своих сил, призыву общества и помочь ему в сознании своих случайных, преходящих или хронических, застарелых болезней. Не думаем, чтобы скоро мог отыскаться пример сухого, невозмутимого беспристрастия при таких условиях, да оно просто и несовместно, по нашему крайнему разумению, ни с какой мало-мальски серьезной задачей мысли. Покуда мысль эта вся покорена стремлением достичь общеполезной цели, она не может глазеть по сторонам, приветливо раскланиваться с явлениями жизни, стоящими на ее дороге, как бы они знакомы ни были ей: она оставляет их все на своих местах, без внимания, торопясь исполнить свое главное призвание. Если явления эти действительно обладают нравственной силой и имеют будущность, они найдут себе путь рядом, обок с движением посторонней им мысли, и в своем роде будут неизбежно поступать точно так же, как и она. Это закон существования для стойких идей и сильных убеждений, и трудно представить себе, какие благоприятные последствия могли бы выйти из ограничения или поправки закона условиями мечтательного беспристрастия – разве только он предназначался бы в новом своем виде на то, чтобы ослабить энергию деятелей и лишить их на полудороге сил для достижения своих целей. Абсолютное беспристрастие есть достояние и принадлежность одних только правительств – только от правительств и можно ожидать кого и требовать; да и то, уравновешивающее действие органов государственной власти обнаруживается тогда, когда частные стремления вполне высказались и определились, без утайки, как и без потаенных сделок между собою и подозрительных соглашений. Вообще, различные направления тем честнее и тем более приобретают значение, чем ярче отделяются от других смежных с ними. В природе их, так сказать, лежит уже потребность жертвовать всеми пунктами соглашения с противниками, какими только пожертвовать можно, да и к оставшимся затем они приближаются еще нехотя и с большими предосторожностями. Это не значит распадение общества на враждебные лагери, потому что у всех дельных направлений всегда одно связующее начало – благо и сохранение страны, которое в известные великие минуты ее истории и заставляет их всех говорить одним и тем же голосом. Но без перечисленных теперь условий частной деятельности общество обращается в безличную смесь элементов, топкую, не способную ничего выдержать и обыкновенно заваливаемую чем ни попало, когда кому-либо приходится на ней строиться. Нужды нет, если писатель сам в глубине своей совести почувствует несправедливость, сделанную им в пылу работы: она ему простится и благоразумнейшим из его противников, если помогла обнаружить свойство и сущность его мысли. Обидчиков и обиженных рассудит затем общественное мнение, время и свидетельство – неумытное свидетельство самих обстоятельств, окончательно подтверждающих или опровергающих всякое обвинение: это судьи надежные.

До какой степени несостоятельно в литературном деле требование отрешенной от жизни, мелкой справедливости праздных или равнодушных людей – можно составить понятие, позволив себе весьма небольшое усилие фантазии. Пусть вообразит кто-нибудь, хотя на одно мгновение, роман нашего автора в той форме, которую он непременно получил бы, если б написан был по рецепту этой справедливости. Что, если бы каждое из его резких, метких и горячих определений нашей современности сопровождалось вежливой оговоркой, наполовину уничтожающей смысл и значение прежде сказанного? Что, если бы рядом с картиной безобразного явления в том или другом кругу общества, предложено было читателю и посильное утешение в противоположном примере, там же отысканном, или, наконец, – если бы под каждым указанием романа обретался приличный комментарий, предупреждающий опасность недоразумений и принятия кем-либо на свой счет дурного намека, не ему адресованного? Справедливость была бы полная, автор избавился бы, наверное, от всякого нарекания, но что сталось бы с его романом? Вместо художнической картины, тревожащей теперь нашу мысль и воображение, мы имели бы подобие пансионного менуэта, где все сходятся и расходятся по рисунку, никогда не задевая друг друга. А между тем, в словах возражателей слышится отчасти нечто подобное такому требованию справедливости, конечно, не обнаруживающему в них ни громадного политического смысла, ни особенно глубокого понимания условий творчества.

Что же касается до предположения, что автор потерял чутье разнообразных задач, за которыми трудится современное наше общество, что он не видит и лишен возможности видеть восход солнца, которое начинает прогонять тени прежнего застоя и возбуждать повсюду новую жизнь, что он глух к голосу замечательных людей, вынесенных вперед движением проснувшихся общественных сил, – то мы оставляем предположение это на совести тех, кому оно принадлежит. Нам кажется наоборот, что единственная и исключительная причина создания романа может быть отыскана именно только в страхе за судьбу многочисленных элементов развития, существующих в нашей стране. Роман их хорошо знает, потому что всем своим содержанием и общим тоном изложения направлен против настоящих, действительных помех, которыми усеян их нынешний путь. Правда, избегая пошлости, он не перечисляет доблестных приобретений последнего времени, но он только их и имеет в виду, когда показывает дикие силы, еще теснящиеся и гарцующие вокруг молодых зачатков нашего развития, когда говорит о всем том, что, по его мнению, отводит глаза кажущимся достоинством и величием представлений от прямых условий этого развития. В том и положительная сторона романа, которую так напрасно ищут его ценители.

Никогда произведения подобного рода не писались и не пишутся для возбуждения цинического хохота над всем строем народной жизни: надо уметь различать сквозь художническую форму их ту степень понимания настоящих нужд этой жизни и благорасположения к ней, которую они, несомненно, заключают в себе.

Назад Дальше