Сидело, видать, в Донате батюшкино. Загорелось ему за свой стол весь мир усадить. Всех не усадишь, а кабацкий люд, он наготове. Только стрельцы за свой стол никого сажать не позволили. Разговор между ними пошел ого-го-го какой.
— Воевода совсем взбесился. Взятки берет в открытую. У правого берет и у виноватого, а прав у него тот, кто больше дал.
Это Прокофию Козе вино язык развязало.
— К Томиле Слепому надо идти, челобитную на воеводу царю писать, — сказал Никита Сорокоум, десятник Донатов.
— Что толку! — хватил по столу кулаком Максим Яга. — В прошлый раз писали на Лыкова — воеводу — да на Федора Емельянова. Вместо Лыкова Собакин приехал. О Лыкове теперь как об ангеле Божьем вспоминают. Собакин на расправу быстр. А Федька Емельянов и подавно, то грабил по-божески, а теперь хуже черта!
— Ох, добраться бы до Федьки! — Прокофий Коза даже пальцами хрустнул. — Мало ему, что соляную пошлину уже впятеро берет, теперь хлеб скупил. Весь Псков по миру пустит, подлец!
— Тихо, вы! — шикнул на стрельцов Сорокоум и на Доната глазами показал.
Все недоуменно воззрились на парня.
Донат был пьян, но понимал — речь идет о нем. Погрозил стрельцам пальцем:
— Вы дядю моего не трогайте! Он мне на дверь показал — мудрости, мол, купеческой нет во мне. Не трогайте его, ребята, оставьте мне… Погодите, погодите, я вам сейчас важное скажу. — И уронил голову на стол.
Прокофий Коза потряс Доната за плечо:
— Что сказать-то хотел?
— Важное. — И опять заснул.
— Квасу ему дай! — приказал Максим Яга.
Донат пил, проливая квас на новый кафтан.
— Чего важное-то? — приставал к нему Коза.
— Письмо было… Письмо, письмо!
— Какое письмо?
— Царь письмо прислал! — рассердился на непонятливых друзей Донат и стал подниматься из-за стола: поташнивало.
— Проводи его! — сказал Козе Максим.
Донат потряс годовой:
— Швед едет за хлебом. Деньги везет королеве и хлеб заберет… Федору велено хлеб в Завеличье свезти…
Поддерживаемый Козой, Донат вывалился на улицу.
Стрельцы сидели протрезвевшие, глядели на Максима Ягу, ждали, что скажет.
Максим спросил Никиту Сорокоума:
— За что его дядюшка из дома выгнал?
— Не знаю.
Вернулся с улицы Прокофий Коза:
— Маленько прохладится — отойдет! — И на товарищей своих поглядел с прищуром: — Не пора ли, братцы, в сполошный колокол ударить? Увезут хлеб — как мухи зимой этой сдохнем!
— Ты лучше про Доната нам скажи. Мы в открытую болтаем, а он самого Федьки племяш! — Максим Яга был мрачен.
— Доната не бойтесь. У него на дядю зуб.
— За что его Федька из дома выгнал?
— Возы с добром на меже бросил. Немец отца у него пристрелил, а он того немца шпагой ткнул — и к нам. А наши, как водится, чтобы шведов умаслить, в тюрьму парня посадили. Из тюрьмы дядюшка его вызволил, а за то, что добро бросил, не простил.
— Ненасытный волк Федька наш! — усмехнулся Никита Сорокоум. — Дождется, что псковичи на широкий двор его всем городом нагрянут.
— Про какого Донат шведа поминал? — спросил задумчиво Максим Яга.
Тут к стрельцам подошли извозчики новгородские, вино они для кабака привезли.
— Слыхали мы про того немца. Он в Новгороде у воеводы остановился. Нуммеисом зовут. Скоро у вас во Пскове будет. Казну везет большую, охраняют его крепко.
— За весть спасибо, — поклонился извозчикам Максим Яга. — Значит, правду Донат говорил?
— Немца перехватить надо! — сказал зло Прокофий Коза.
— Шумом делу не поможешь, — возразил Яга. — Томилу нужно искать. Пусть он нам челобитную слезную к государю отпишет. Под челобитием-то весь Псков руку приложит.
— Чего меня искать! — откликнулся из угла Томила. Он подремывал в уголке.
— Томила, друг! — обрадовались стрельцы. — Иди к нам. Томила не возражал.
Донату на воздухе полегчало.
Стоял он, прислонясь к стене, на звезды с тоской смотрел: гудела голова.
Тут из кабака выскочили трое мошенников. Глянули туда-сюда — и к Донату с трех сторон: один за грудки и нож к горлу, двое за карманы…
Обчистили бы как миленького, но выбежал на крыльцо купчик молодой.
— Я вас, негодяев! — И пистолет из-за пояса вытащил.
He успели мошенники отпрянуть, схватил их всех троих Бог знает откуда взявшийся человек-медведь. Тряхнул и в ноги Донату бросил.
— Пощады у него просите! — просипел.
— Смилуйся! — завопили мошенники.
— Дураки, — сказал им Донат, перешагнул через ближайшего мошенника и на крыльцо, покачиваясь, поднялся, купчика обнять. — Спасибо, друг мой.
Повернулся, чтобы человека-медведя поблагодарить, а его и след простыл: ни мошенников, ни спасителя, только за углом хрустнуло что-то да собакой взвыло.
— Кто это был? — спросил Донат у купчика.
— Не знаю, — ответил тот, покусывая нижнюю губу.
Донат привел купчика к столу и, не спрашиваясь, посадил его рядом с собой. Стрельцы нахмурились было, а Донат как порох:
— Пить — вместе, а с татями — сам как знаешь?
И непочтительно чаркой по столу хватил.
— Чего стряслось? — удивился Прокофий Коза.
— Трое напали на меня. Один нож к горлу, двое за карманы. Спасибо вот ему, да еще один мужик помог…
Максим Яга недобро зыркнул на Козу черными глазищами:
— Говорили тебе, пригляди за парнем. Прости нас, Донат… Вот тебе моя рука — в любой переделке на помощь пойду, хоть на сотню… А спаситель твой пусть с нами сидит. Все одно о секретах наших завтра весь Псков узнает.
Донат выворотил карманы: что осталось от покупки снаряжения — до копейки на стол.
— Гуляйте! Чем грабителей ублажать, лучше самим от гульбы умориться!
Пани
Проснулся Донат и вспомнил вчерашнее. Испугался: никогда хмельного, кроме как на причастии, в рот не брал, а тут столько выдул, что и глаза открыть страшно. А голова не болит. Тепло, мягко. Только вот попробуй угадай, где ты.
И вдруг услышал Донат голоса, мужской и женский. Говорили по-польски.
— Возьмешь дюжину калачей, оденешься, как одеваются торговки. Стоять тебе против паперти церкви Покрова на торгу. Накинь на плечи красный платок, сапоги надень зеленые. Родинку нарисуй на правой щеке. Подойдет к тебе монах, спросит: «Хороши ли калачи?» Ответишь: «Хороши». Спросит: «Сколько в корзине-то?» Отвечай: «Была поутру дюжина. Сколько осталось — все твое». Монах будет торговать калачи с корзиной. Запроси с него по псковским ценам, деньги получи, товар отдай. Корзину держи покрепче от случайных татей. Под калачами мешочек, в мешочке пятьдесят рублей ефимками.
— Все поняла, все запомнила, Афанасий Лаврентьевич.
— Завтра я пришлю тебе шелку, атласу и кружево.
— Я готова служить вам, покуда буду полезна. — Замялась: — Давненько вы не были у меня… Из веры вышла?
— Коли пришел — верю. А не был потому, что не было нужды.
— Афанасий Лаврентьевич, про гостя-то своего говорила я вам…
— Про гостя говорила с порога, а вот про слугу нового умолчала.
— Пан Гулыга давно у меня… Вас не было, я одна в чужом городе. Мне защита нужна, — засмеялась. — Афанасий Лаврентьевич, ну так как прикажете поступить с моим гостем?
Раздались шаги.
Донат чуть разжал веки и увидел высокого человека, чернобородого, узколицего. Небольшие карие глаза остановились на Донате. Взгляд прост, без пронзительности, без прищура, но Донату неуютно стало в мягкой постели. Будто бы, не дотрагиваясь, поднял ему тот человек веки и в душу посмотрел.
Чтобы спастись от этого взгляда, Донат пошевелился, и человек тотчас вышел из комнаты.
— Будь добра к мальчику. Он племянник моего друга. Будь умна с ним: скоро нам нужны будут верные вести про стрелецкие дела и думы… Слугу своего Гулыгу ко мне пришлешь.
Мягко стукнула наружная дверь, и тут же в комнату, где спал Донат, впорхнула настоящая польская пани.
Черные глаза с веселиночкой. Ножки быстрые, руки голые по локоть, белее ситника. Не тонкие, как прутики, — пышны, но не толстые, и ведь гибкие — волна морская. Рот маленький, губы — будто бы вишню ела.
Загляделся Донат на диво сие, а у самого мозги, как жернова, крутятся, и все без толку.
Глаза точно как у того купчика, что спас его вчера, росточка того же, нос, рот, волосы, еще бы бородку с усиками — копия.
Краска бросилась Донату в лицо: Бог весть о чем думает, а о том и не помыслил, что лежит в доме незнакомой женщины.
— Что тебя смутило, рыцарь? — спросила красавица.
У Доната лицо жалкое стало: где, мол, я, объясни!
Засмеялась:
— Ты мой гость, рыцарь. Мой брат просил меня дать тебе ночлег.
— Ах, у тебя есть брат! — обрадовался молодой стрелец: наконец-то все сомнения разрешены. — Но где же он?
У Доната лицо жалкое стало: где, мол, я, объясни!
Засмеялась:
— Ты мой гость, рыцарь. Мой брат просил меня дать тебе ночлег.
— Ах, у тебя есть брат! — обрадовался молодой стрелец: наконец-то все сомнения разрешены. — Но где же он?
— Уехал утром за рубеж по торговым делам.
Хотел подняться, оторвал от подушек голову, но все поплыло перед глазами, и Донат поспешно лег.
Пани опять засмеялась:
— Я принесу тебе квасу. Ты лежи. Мне надо уйти, но я скоро вернусь.
Пани принесла кружку анисового квасу. Донат выпил, закрыл глаза и заснул.
А в городе совершались дела удивительные и шумные. И не знал Донат, что тот шум не без его помощи гулял по Пскову.
Начало
Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, в лисьем треухе, надвинутом на глаза, шея замотана платком, этим же платком снизу прикрыто лицо, с посошком, горбат, уходил от пани глухими улочками, а потом в закоулок, а там в избенку.
Избенка подземным ходом сообщалась с домом Ульяна Фадеева, верного человека.
В этом доме, который окнами выходил на Мирожский монастырь, Афанасий Лаврентьевич оставлял лисий треух, посошок, горб, переодевался в неброское городское платье маленького посадского человека и шел в монастырь. Служка пропускал его в келью игумена, а уж из этой кельи являлся холеный, высокомерный дворянин. Шапка высокая, шуба соболья. Идет на человека бородой. Не уступить такому дорогу духу не хватит.
Смешны нам те хитрости, затейливые и непомерные… Время! Простоту любили простые люди. У знатных красивым называли витиеватое, изощренная замысловатость принималась за великий ум и многие учености.
Никак, лет шесть не надевал лисьего треуха Афанасий Лаврентьевич. Этак слуги могут забыть, кому служат.
Вернувшись домой, закрылся в думной комнате и никого пускать не велел к себе.
Дел не делал. С мягкого стульчика в окошко поглядывал. А поглядеть было на что.
На улицах народ сбивался в толпы. Масленица Масленицей, да не на медведей глазеют, не за скоморохами следом бегают.
Да и не бегают вовсе. Собьются, как пчелиный рой, только что друг на друга не лезут, а в середине кто-то один руками машет: стало быть, говорит. Послушают — рассыплются. Глядишь, уже на другом конце улицы облепили кого-то.
Видно, вокруг московского царя думные светочи не горят, а чадят. Разумно ли хлебные нечистые дела вершить во Пскове? Сполошный псковский колокол на язык не туг. Чуть что — на сто верст раззвонится. Голос его и в Опочке слыхать, и во Гдове, а в Печорах, Изборске да Острове подавно.
Для хлебных ухищрений нужно было Гдов избрать. Хоть и легки псковичи на подъем, так ведь все ж не тебе в карман залезли — соседу. Ну, может, и пошумели бы! От крику стекла не лопаются — лопаются от огня. А во Пскове огню быть.
Неужто в Москве забыли, что Псков — крепость? Шведский король Адольф, великий воин, крепость сию не смог побороть. А уж московским воеводам, индюкам безголовым, крепости ли воевать? Меж собою хотя бы разобрались: кто кому приказывает и не вредно ли для родового потомства, для дедовской чести не обидно ли приказу подчиниться?
В бараний рог все Московское царство местничество гнет. Все места вокруг царя заняты, все дороги на Верх охраняются стоглазо.
В дверь постучали.
— Кто? — недовольно спросил Афанасий Лаврентьевич.
За дверью слуга с робостью отвечал:
— Ульян Фадеев ломится к тебе.
— Пусти!
Вошел Ульян:
— Беда, Афанасий Лаврентьевич! Посадские меж собою стакнулись. Хотят к воеводе идти с челобитьем.
— О чем челобитье?
— Мол, в Свейскую землю хлеб увезти не дадут.
— Прытко!
— Куда как прытко, Афанасий Лаврентьевич! Ивану Чиркину, Парамону Турову и — не прогневись, не сам выдумывал — родственникам твоим, Ивану Нащокину с братом, смертью грозят. Делать-то что, Афанасий Лаврентьевич?
«Ждать», — подумал про себя Ордин-Нащокин, а вслух сказал:
— То дело воеводы — смутьянов усмирять… Ступай на улицы, слушай, запоминай. Наше дело впереди!
Ульян ушел.
«Наше дело впереди. Наше дело ждать!» — сказал себе Ордин-Нащокин и, задумчиво поглядывая через оконце на уличные толпы, открыл Библию наугад и с удовольствием прочитал: «Кто любит наставление, тот любит знание, а кто ненавидит обличение, тот невежда».
Двадцать шестого февраля 1650 года во Пскове довольных не было.
Воевода Никифор Сергеевич Собакин места себе не находил.
Псковичи пронюхали о тайном царском письме. Как это им удалось? Попробуй узнай: тут они все заодно, большие люди и малые. Про волю, про вечевой колокол никак забыть не могут. Бивали их не раз, а дурь не вышибли.
Стрельцов на толпу напустить? А стрельцы и сами не прочь гиль затеять.
Что же делать? Ждать?
Прождешь, а из угольков-то пламя может вымахнуть.
Тем, кто в Москве сидит, — хорошо. Денег не нашли — придумали псковским хлебом от шведов откупиться. А о том, как во Пскове аукнется та придумка, заботы мало.
Сердце чуяло — быть беде.
Делать что-то нужно, и немедля! А взяться за дело — руки не слушаются. Боязно.
Боялся воевода псковичей.
А потому грубил им, стращал.
Федор Емельянов тоже в окошко глядел. Глядел и кулаком о подоконник постукивал.
— Не в бирюльки играем! Пора б знать Никифору Сергеевичу, что воеводой он во Пскове.
Толпа перед домом росла.
Где стрельцы? Где охрана человеку, исполняющему тайное царево дело? Что стоит этим горлопанам ворваться в дом, прибить всякого, кто под руку попадет?
На столе стоял ларец. В ларец были сложены самые важные торговые бумаги и две сотни отборных самоцветов.
Федор запер ларец, задвинул потайную пластину: попробуй отыщи замок! Ключ спрятал в ручку ларца. Тоже не сразу разгадаешь секрет.
Поглядывая в окошко, Емельянов сбросил домашнее платье, надел дорожное. Из шкафа достал серебряную сулею с водкой. Выпил чару, крякнул, сел за стол.
Раньше времени бежать — позорно, удачу сокрушишь.
Промедлишь — прибьют. Бежать надо в тот час, когда ноги сами понесут.
В комнату с опаской заглянула жена:
— Федор Емельянович, не видишь ничего, не слышишь?
Федор поглядел на жену сурово:
— Что там еще стряслось? Щи, что ли, простыли без меня? Не хочу есть!
— Ты погоди шуметь! — урезонила мужа; знала себе цену: чай, не из простых, новгородка из богатейшей семьи купцов Стояновых. — Ты послушай!
Емельянов мрачно вскинул брови.
— Твой любимый немчин Арман пожаловал.
— Ахти! — подскочил Федор на стуле. — Спасибо тебе, голубушка, за добрую весть!
Подбежал к жене, поцеловал.
— Где слуги? Шубу мне! Голубушка, ставь на столы все, чем богаты! — Погрозил в окно кулаком: — Голодранцы поедун нагуливают. Чем им оставлять — лучше самим съесть.
Принесли шубу. Сунул руки в рукава, побежал встречать дорогого иноземного гостя. Как же, дела с ним вел!
Угощал Армана Федор широко. За столом был весел. Много ел, много пил. Глядите, мол: силен Федя Емельянов. Ого, как силен! В мире войны, и мор, и глад, а ему, Феде, нипочем. Нипочем купцам мировая беда. Купцы гуляют. А гуляют оттого, что в голове у них порядок. В голове порядок и в лавках тож.
Пан Гулыга
Доната будто толкнули — вскочил. Возле его стрелецкого снаряжения стоял детина. Волосы в кружок. Из-под волос через весь лоб — шрам. Видно было — незваный гость шарил не по своим карманам.
Сабля Доната лежала поверх одежды. Детина глянул на молодца и положил руку на рукоять своей сабли. Дело дрянь. Струсишь — убьет.
Донат схватил тяжелый бархатный стул и кинулся на детину. Швырнул. Детина отскочил, стул разлетелся вдребезги, а в руках у Доната теперь была сабля.
Донат лез напролом. Он был сердит. Какая наглость — рыться в чужих карманах! Донат торопился — не дай Бог, явится прекрасная хозяйка дома, а ее гость фехтует без штанов. Хорошо хоть, рубаха до колен.
Внизу хлопнула дверь.
— Пани пришла! — сказал детина, и в тот же миг сабля, как серебряная птица, выпорхнула из рук Доната. — Прошу пана надеть штаны.
Это было самое благоразумное — одеться. Если он, Донат, кому-то нужен, значит, не убьют. Убить его уже сто раз могли бы.
Когда вошла пани, Донат был почти одет, в сапогах, но без кафтана.
Детина подбежал к ней и припал к ручке.
— Пани, рад сообщить: молодой пан отважен и силен, как лев. Могу также сказать — со временем из него выйдет великий воин. Он не владеет саблей, но сила и ловкость спасают его от неприятностей. Я только дважды имел возможность нанести пану серьезные удары. Для начинающего бойца это великолепно!
Донат поклонился пани и развел руками:
— Я сражался с разбойником, а оказалось — с учителем. Где я? Кто вы?