Пани, смеясь, замахала руками:
— Сколько вопросов!.. Рыцари, я приглашаю вас к столу… Я жду тебя, Донат.
Они удалились, а Донат стал натягивать кафтан. Прежде всего прощупал пояс: деньги были на месте.
«А все-таки в порядочном доме одежды гостя не трясут», — подумал про себя Донат, неловко усаживаясь за стол.
Пани поставила перед собой три серебряных кубка и наполнила их вином.
— Мой брат, — сказала она, обращаясь к Донату, — уезжая, просил дать своему другу приют под этой жалкой кровлей. Я счастлива исполнить просьбу брата.
— Спасибо вашему брату! — воскликнул Донат, вскакивая. — Он спас меня. Он бесстрашен и благороден. Его кров для меня свят. Скажите ваше имя, пани, чтобы я мог весь век молить за вас Господа Бога… Еще вчера я был бездомен, я чувствовал себя на своей родине чужеземцем, а теперь я вижу — во Пскове живут прекрасные люди.
И Донат покосился на мрачно восседавшего за столом пана. Неодобрительно подумал о себе: «Понесло — не остановишь. Чего это я?» И знал, что лжет. Чего? А пани? Черные печальные глаза под золотыми веселыми кудрями. Матовая кожа. Черные брови. Так бы и смотрел, да боязно — стыд сожжет твои же щеки.
— Рыцари, я зову вас поднять кубки за счастье и благополучие, — сказала пани, ласково улыбаясь.
Донат тоже заулыбался, но тут пан вперил в него желтые совиные глаза.
«К черту!» — сказал себе Донат и встал.
— Я не могу сидеть с паном за одним столом, — выпалил и сразу же смягчился: — Не смогу до тех пор, пока пан не соизволит объяснить свое странное поведение.
Пани слегка зарумянилась, а у пана презрительно искривились губы. Ответил без промедления:
— Дорогой друг, я охраняю пани. Ради ее безопасности я должен знать о человеке, ступившем под ее кров, больше, чем он сам знает о себе. Одежда, друг мой, всегда откровеннее своих хозяев… Давай забудем об этом! А вот дерешься ты сердито. Правда, одного желания убить врага мало, это нужно уметь! Но коль ты друг дома, то я научу тебя всем секретам великой польской сабли… Выпьем!
Донат не знал, что отвечать, что думать. Но в нем уже горело желание блистать в поединках. Припал к кубку, глотнул.
— До дна! — крикнул пан, накручивая на палец свой длинный ус.
Донат выпил до дна, и наконец ему стало легче.
— Мой рыцарь, как ты попал в Швецию? — спросила пани.
— Я там родился. Я из тех, кто нынешней осенью перешел границу.
— Значит, ты владеешь шведским языком?
— И шведским, и немецким, и…
И тут Донату подумалось вдруг, что ему, пожалуй, нужно скрыть в этом доме знание польского.
— И? — спросила пани.
Донат улыбнулся:
— Я расхвастался. Я хотел сказать, что умею говорить по-татарски, а на самом деле знаю не больше двух сотен слов.
— Ты знаешь шведский, немецкий, русский, слегка татарский и не знаешь польского?
— Увы!
— Если у рыцаря выдастся свободный часок, я готова заняться с ним польским…
И по-польски пригласила приступить к еде.
Донат смотрел на пани вопросительно.
— Считайте, что это урок первый… Подкрепитесь, рыцарь.
— Пани, ты представь нас друг другу, — сказал пан опять-таки по-польски.
Пани всплеснула руками:
— Я ужасная хозяйка! Я забыла вас познакомить… Это молодой стрелец Донат Емельянов… Правильно? Мне так представил тебя мой брат.
Донат кивнул.
— А это пан Гулыга. Мой соотечественник. Мой телохранитель. Мой добрый гений. Великий Иеремия Вишневецкий говорил о нем: во всем войске Речи Посполитой нет рыцаря, равного пану Гулыге в искусстве владения саблей.
— Все это правда! Но давняя. — Пан Гулыга печально и картинно поник головой. И вдруг он распрямился, глаза блеснули, мол, есть еще порох в пороховницах. — За дружбу!
Молодецки осушил кубок.
— Пани, — вновь осмелился спросить Донат, — ты так и не ответила на мой вопрос. Как же зовут тебя?
— Мне нравится, чтоб меня называли Пани, я вспоминаю, что я полячка. Меня зовут Пани!
— Пани? — Донат вскочил, кубок над головой, в глазах восторг. — За Пани!
Окольничий Собакин
К воеводе в думную комнату вбежал дьяк:
— Пришли!
Никифор Сергеевич знал, кто пришел, знал, но брови его поднялись в изумлении от дерзости дьяка. Вбежал, не поклонился, не перекрестился, чина не блюдя, ляпнул свое: «Пришли!» — и бороденкой трясет от страха.
— Выйди, дьяк! Войди, как положено, — сказал Никифор Сергеевич и ткнулся круглым, как репка, носиком своим в ученую, поганого латинского письма книгу.
Дьяк оторопел, и не только бороденка — голова на его плечах закачалась туда-сюда, будто ее успели уже отделить от хорошей, гладкой, как свиной окорок, шеи.
— Никифор Сергеевич, так вить они пришли! — взвизгнул дьяк, но от голоса своего же, противного, высокого, опамятовался, выскочил за дверь и, не успев притворить, распахнул ее.
Стоя на пороге, вместо крестного знамения махнул на себя рукой и выпалил, будто скорописи писал:
— Господин оклыч Никфр Серч! Пришли!
— Что ты бормочешь? — поднял глаза от книги окольничий. — А ну-ка, войди еще разок да объясни толком спешку свою.
Непонятное упрямое спокойствие воеводино надломило дьяка. Шаркая ногами, он вышел за дверь, тяжело ее затворил за собою. Потом несколько раз дергал с той стороны за ручку и, обессилев, не мог отворить. Отворил-таки, пал на колени и застонал:
— Смилуйся, боярин! Воевода наш Никифор Сергеевич, смилуйся, не погуби! Пришли!
— Кто? — спросил Никифор Сергеевич, встал, вышел из-за стола и приказал: — Я стою, встань и ты.
Дьяк поднялся.
— Кто пришел?
— Псковичи, боярин! Толпой! Меня на крыльце за грудки взяли. Спасибо Донату-стрельцу новоприборному: отбил и согнал с крыльца воров.
— Зачем же пришли горожане?
— Смилуйся, боярин, с устным челобитьем к тебе. Говорят, чтоб ты задержал отдачу хлеба в Свейскую землю. Им, псковичам, говорят, хлеба купить негде. Говорят, волен Бог да государь. Говорят, станем-де все у житниц сами, хотя-де велит государь всех их перевешать. А в Свейскую землю, говорят, хлеба из государевых житниц им не давывать.
— Не давывать? — Никифор Сергеевич сощурил глаза. — Говоришь, новоприборный стрелец толпу-то с крыльца прогнал, тебя отбивая?
— Прогнал!
— Так пусть же старые стрельцы гонят весь сброд за ворота.
Дьяк взмахнул, как ворон, руками и вновь грохнулся на колени:
— Боярин, родненький, Никифор Сергеевич! Нельзя гнать! То вить псковичи перед крыльцом твоим!
Поднял молитвенно глаза на воеводу, а воевода в книгу свою, как филин, пялится. Заледенело сердце у дьяка Ивана Харитоныча.
Читаешь, миленький? Читай. Авось зачитаешься. Вышел дьяк к толпе и сказал ей вежливо:
— Воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин, челобитья вашего не примет.
Фамилию воеводы выкрикнул дьяк по-особенному: глядишь, услышат, глядишь, поверят — дьяк службу служит, а душа его к службе этой не лежит. Собакин — он и есть Собакин.
Максим Яга зазвал Доната в питейное заведение, но пить хмельного не стал и Донату не велел. Сказал он ему слова престранные:
— Видал я тебя сегодня в деле. Не испугался многих — хвалю. Они тебя, молодого петушка, испугались. Нет ничего для стрельца дороже, чем верная служба царю. За службу, за верность — хвала тебе. Но мы ведь тоже, Донат, не пугливые. Кабы шли чужие, а то вить свои шли, суседи и родичи… Ныне дело, Донат, особое, дело псковское. Ты человек пришлый, жизни нашей не разумеешь, а потому мой тебе стариковский совет: заболей-ка денечка на три и на Троицкий двор носа не кажи!
Опустил Донат голову:
— Доброе ли ты дело, Максим Яга, учинить собираешься?
— Доброе! — ответил твердо старый стрелец.
У Доната глаза заблестели, руки к сердцу прижал:
— Я бы послушал тебя, Максим, только клятву переступить не могу. А клятву свою я отцу, царство ему небесное, еще в детстве дал: служить тому верно и до конца, у кого на службе. А пошел я, Максим, на службу к московскому царю, а начальником надо мною окольничий.
Тряхнул седой головой старый стрелец:
— Хорошо сказал. Делай, Донат, как знаешь. Только на рожон не лезь. Быть во Пскове великой смуте. Боюсь за тебя, а ты мне люб.
И они разошлись.
И побежал Донат к полячке своей.
Дом пани
Донат подходил к дому, насвистывая песенку.
А что? Один на толпу вышел, и толпа отступила. На крыльцо воеводское лезли скопом, злы, того и гляди, разорвут. Хоть и говорит Максим Яга, что стрельцы его не из пугливых, перед своими, мол, попятились, суседей бить жалко, а у смелых-то лица будто снежком прихватило… Тут и вышел Донат на толпу с топориком — щенята, кубарем с крыльца. Пятки будто маслом мазаны.
Вкусил человек власти! Видел своими глазами глаза многих, и в тех глазах ничего не осталось, кроме страха. Перед ним.
Твердо наступал на псковскую землю Донат. И легко.
Шел домой. А в доме — Пани. Вот он, двухъярусный, неприметный среди подобных, просторный дом на тихой старой улочке.
Усмехнулся Донат. Вспомнил, как поутру Прокофий Коза по-отцовски руку на плечо ему клал: «Сменишься с караула, пойдем тебя на постой определять». Донат его и огорошил: «Уже встал я на постой, Прокофий. А за память спасибо». — «Дорого ли платишь?» — спросил Коза. «Пустяк!» — отмахнулся Донат и подумал: а ведь надо о цене-то спросить.
То было единственное облачко за весь день, мелькнувшее над головой новоприборного стрельца.
Веселую песенку насвистывал он. И вдруг из сеней его дома, дома Пани, осторожно вышел человек в лисьем треухе. Повел глазами, заметил Доната, отвернулся и юркнул за угол.
Ревность будто шпагой проткнула сердце. Выхватил саблю Донат — и за лисьим треухом. Но переулок был пуст. Он в другой, третий.
А тут еще распахнулась перед самым Донатовым носом калитка, и вышла из ворот Евдокия, та девушка, что у Козы муку просила. Донат отшатнулся. Сабля в руке — стыдоба.
А Евдокия то ли узнала Доната, то ли нет. Глядит на голую саблю и пятится. Как на грех, ледок. Поскользнулась — да шлеп! Сидит — орет, будто режут. Ведра катятся, пустозвон на весь закоулочек. Залилась собака с перепугу, за нею вся собачья слобода взвыла, и на Псков тот песий вопль перекинулся.
Ударился бежать Донат. Стыдоба головушке! Стыдоба!
Полячке о лисьем треухе ни гугу, а та сидит за пяльцами и двумя пальчиками губку нижнюю теребит озадаченно.
— Почему Пани печальна?
Улыбнулась:
— Я думаю о тех счастливых для женщин временах, когда рыцари готовы были…
Пани говорила по-польски, храня улыбку на губах, а глазами по-рысьи вцепилась Донату в лицо. Засмеялся Донат, замахал руками. И Пани засмеялась, перешла на русскую речь:
— Ах, извини! У тебя столь гордая осанка, что я в тебе поляка вижу… Я говорю о том, что сожалею о временах, утраченных навеки, когда рыцари без всякой для себя корысти служили даме.
— Я готов! — воскликнул Донат. — Что нужно сделать?
— Проводить меня ночью. И — подождать…
— Когда идти? Куда?
Пани с укоризной покачала головой:
— Рыцари, которых теперь нет, не спрашивали, далек ли путь им предстоит, а между тем каприз их Дамы уводил на край земли!
— Прости меня! Я ни о чем не спрашиваю. Я готов!
Вошел пан Гулыга:
— Не размяться ли нам, мой юный друг, перед обедом? — И положил руку на эфес неразлучной сабли.
— Готов! Я готов сегодня же стать великим бойцом. Знаю, знаю! Для этого нужны годы, но я потрачу их!
— Коли Бог не дал, годы не помогут, — усмехнулся поляк. — Но тебе дадено, это говорю я, пан Гулыга.
Они спустились в подвал, зажгли свечи, взяли затупленные сабли, и начался урок.
Через полчаса Донат был мокрый, как мышь, а Гулыга сердит, как шмель. Он жужжал польские проклятия, хватался за голову, бил Доната по рукам. Слава Богу, такой саблей не разрубишь.
— Легче! Легче! Легче! — кричал он, вращая саблю.
Легче у стрельца не получалось. Он держал саблю, как дубину. Разъяренный Гулыга, чтобы научить вояку неотесанного уму-разуму, бросился на Доната в атаку, отвел его саблю и плашмя стукнул по голове. У парня из глаз посыпались искры. Обиделся, кровь прилила к лицу — рубанул. Мимо. Рубанул — мимо. Рубанул — и, жалко звякнув, сабля Гулыги разломилась пополам.
Гулыга потрогал пальцем разлом, бросил обломок на пол и стал задумчиво крутить ус.
— Не владеющий саблей — ничтожен. Мы будем заниматься с тобой три раза в день. Но твое оружие не сабля. Твоим оружием будет копье. Могучий конь и могучее копье. Я научу тебя владеть копьем и конем… Сегодня мне придется уехать. Пани просила купить ей немецкого бисера и польские ленты. — Пан Гулыга вдруг заговорщически подмигнул Донату: — Но через три дня я вернусь, и мы продолжим с тобой уроки, мой друг.
Поднимаясь по лестнице из подвала, Донат споткнулся вдруг: только теперь до него дошел смысл заговорщической улыбки пана Гулыги. Сердце жалобно заметалось в груди.
Неужели? Неужели Пани ради него просит купить ей бисеру и лент…
«Он смеется надо мной! — Донат в бешенстве топнул ногой, а сердце в груди было маленьким-маленьким. — Но ведь Пани приветлива. Приветлива потому, что любит брата? Господи, скорее бы он приезжал!»
Донат шагнул на следующую ступеньку и решил: «Сегодня же надо уйти из этого дома».
Сделал еще пять шагов, заглянул на кухню и сказал немой кухарке:
— Принеси в мою комнату теплой воды.
К обеду Донат чуть запоздал, зато был свеж, как монетка с денежного двора. На Пани он старался не глядеть. Но Пани была рассеянна и озабоченна. Когда обед заканчивался, сказала пану Гулыге:
— Сегодня же, до отъезда, сходи к нашему покровителю Афанасию Лаврентьевичу.
Прежде чем ответить, пан Гулыга покрутил ус, кивнул:
— Сразу после обеда и схожу к твоему дворянину.
Донат даже глаза прикрыл — так ему стало жарко. «К твоему дворянину». И сразу вспомнил человека в лисьем треухе, что приходил посмотреть на него, спящего.
Довольно! Поспал на перинах. Лучше уж спать на лавке, под тулупом.
Донат встал, поблагодарил за обед и быстро ушел к себе.
Бросился на мягкую постель. На мягкую, душистую, чистую… Вспомнились бесчисленные блины, которые Прошка Коза и сам глотал, и его глотать заставил. Спросил себя: «А почему надо уходить куда-то?» Оглядел свою комнату: высокий потолок, застекленные окна, белоснежные занавески. Мягкий стул, удобные домашние туфли. Все как дома… Как в старом доме, где он родился и который отец покинул. Что ж! Он, Донат, выполняя завет отца, готов служить русскому царю, а жить он хочет так, как прежде жил: удобно, чисто, блюдя этикет.
Надо спросить Пани, сколько стоит его содержание в этом доме, опять мелькнула назойливая мысль. И, как всегда, руки потянулись к поясу.
Донат стащил сапоги, сбросил верхнюю одежду, растянулся на постели и заснул, веруя в свою звезду ничуть не меньше, чем веровал в свою отец.
Перед Афанасием Лаврентьевичем стоял пан Гулыга. Сесть ему дворянин не предложил. «Тем лучше, — обрадовался пан Гулыга, — за слугу принят».
— Давно ли у Пани служишь? — спросил Афанасий Лаврентьевич.
— Два года.
— Уже два года! — удивился дворянин.
— Может, чуть меньше. Я времени не считаю.
— Сколько же она тебе платит?
— Я у нее на всем готовом. Через год платье мне меняет. А деньгами — два рубля в год.
— Не густо.
— Зато не хлопотно. Я охраняю Пани от дурных людей. Да так пока ни разу, во Пскове живя, сабли не обнажил.
— В Польшу ходишь?
Пан Гулыга потупился:
— Если сказать правду, хожу. И теперь вот иду. Ленты и бисер купить велено.
— И все дела?
— Ну, так мне ж велено купить немецкого бисеру, а лент польских… Да я бы тебе и на пытке не сказал, дворянин хороший, что через рубеж перебираюсь. Это Пани мне не велела таиться. Говорит, что ты — ее благодетель.
— А как ты у Пани очутился?
— Бежал от Вишневецкого. Зарубил его любимого шляхтича. Я на саблях себе ровни не знаю. — И пан Гулыга принял горделивую позу.
— Ну что ж, — сказал задумчиво Афанасий Лаврентьевич. Позвонил в колокольчик.
— Водки! — приказал слуге.
Слуга тотчас явился с чарой водки на серебряном подносе. На этом же подносе лежал соленый огурчик.
— Твое здоровье. — Пан Гулыга осушил чару, хрустнул огурцом.
— Ну что ж, — снова сказал Афанасий Лаврентьевич, — привезешь бисер и ленты, заходи ко мне. Расскажешь, как съездилось.
«Сошло, — думал пан Гулыга, покидая покои псковского дворянина, — за рубаку принял».
«Бестия, — думал Ордин-Нащокин, глядя, как пан Гулыга пересекает его двор. — Кому он служит? Вишневецкому?.. Ну, коли бестия, стало быть, деньги любит. А Пани? Кому теперь служит Пани? И чего ради взяла она на постой племянника Федора Емельянова?»
Сговор
Донат плохо знал Псков, а Пани столько раз сворачивала вправо, влево, что Донат уже не представлял, где они.
Пани шла впереди, закутавшись в черный плащ, лицо ее скрывал глубокий капюшон.
Остановились у каменного забора.
— Мне нужно туда, — шепнула Пани, указывая на ограду.
— Я готов.
— Там нужно быть мне, а не тебе. Закрой глаза.
Донат закрыл глаза.
— Подставляй спину.
Донат нагнулся. Пани шепнула ему в ухо:
— Если что случится, я крикну: «Ко мне!» Тогда спеши на выручку. А пока твое дело ждать. Позволь, я обопрусь на твое колено.
Донат в ответ и слова молвить не успел. Пани наступила ему на колено, вспрыгнула на спину, плащ упал на Доната, закрыв ему голову. Шорох на стене. И тишина.