Скуку у меня вызывает только бездарность, в любом ее проявлении, будь то общественное сборище, бесталанная рукопись, пустой человек…
— НА ВАШЕМ ТВОРЧЕСКОМ ВЕЧЕРЕ В ЦЕНТРАЛЬНОМ ДОМЕ ЛИТЕРАТОРОВ ВЫЯСНИЛОСЬ, ЧТО ВЫ, ОКАЗЫВАЕТСЯ, ЗАМЕЧАТЕЛЬНО ПОЕТЕ! ВЫ УЧИЛИСЬ ПЕНИЮ?
— Ну что вы, какое там пение… У меня, правда, консерваторское образование, многолетнее пение в хоре и прочая сентиментальная бодяга… Нет, я не пою в том смысле, в каком вы это представили. Разве что когда посуду мою, или гуляю со своим псом… тогда в ход идет все, что на ум придет: Окуджава, романсы, неприличные куплеты…
— КСТАТИ О НЕПРИЛИЧНЫХ КУПЛЕТАХ. ТОМАС ХАРДИ ОДНАЖДЫ СКАЗАЛ: «СМЫСЛ ВЕРЫ НЕ В ТОМ, ЧТОБЫ ПОСЕЛИТЬСЯ НА НЕБЕСАХ, А В ТОМ, ЧТОБЫ ПОСЕЛИТЬ НЕБЕСА В СЕБЕ». КАК ПО-ВАШЕМУ, СТОИТ ЛИ ТЯНУТЬСЯ?
— Боюсь, не могу быть экспертом в этом вопросе. Я — великая охальница, на небеса меня не пустят. Что касается заселения собственной души кем бы и чем бы то ни было… нет, я категорически предпочитаю, чтобы в ней пока обитала моя собственная, не бог весть, возможно, какая, но все же единая во всех ипостасях личность. Мне ее достаточно.
Против существования небес, как таковых, вообще-то не возражаю, и даже регулярно поднимаю к ним вопрошающий взор… Но не всегда сама соответствую уровню святости. В конце-концов, у каждого имеется своя рифма на слово «звезда».
— ВАШ ДОВОЛЬНО СВОБОДНЫЙ ЯЗЫК ПРИПРАВЛЕН КРЕПКИМИ СЛОВЕЧКАМИ… ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, ВЫ НИКОГДА ЭТОГО НЕ ОТРИЦАЕТЕ.
— А как же, я «употребляю», как говорили на Руси степенные алкоголики… Нет, бывает, что человек по своему темпераменту вполне в силах оставаться в пределах конвенциональной лексики. И душа не просит большего накала эмоций. А бывает — требует сильнейшего градуса. Это как диапазон певца — кто-то берет верхнее «ми», а кто-то и до «ля» дотягивается. Слово — энергетический сгусток. Бывают ситуации, когда обычных слов для вербального изъявления эмоций явно недостаточно. Тогда, чтобы вас не хватил удар, надо ругнуться, сбросить напряжение. В прозе это — сильная краска, я ею пользуюсь достаточно редко.
И вообще, что вы называете «крепкими словечками»? Все ведь относительно.
Однажды мы, с моей немецкой переводчицей, обсуждали какие-то сложные для нее моменты в переводе моего романа «Вот идет Мессия!..» И она, запнувшись на мгновение, с явным напряжением мне говорит:
— Да, знаете, есть много непереводимых выражений.
Я насторожилась:
— Уточните, — говорю.
— Ну вот, например, у вас героиня, писательница, кричит взрослому сыну: «Свола-а-ачь! Говнюк паршивый!» Немецкий читатель этого не поймет.
— То есть, как? — спрашиваю. — Вы хотите сказать, что в немецком языке нет слова «говнюк»?
— Да нет, — смущаясь, выдавливает она. — Есть, конечно… Но подобные слова могут быть произнесены… ну… в тюрьме, там… на стройке… А мать… Не может мать крикнуть ТАКОЕ сыну!
Я вздохнула и говорю:
— Смотря какая мать, смотря какому сыну!
Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец — художник, муж — художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств — музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются… Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала — неважно, что он собой представляет — крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов; да, и крепкое словцо, вовремя и к месту произнесенное… — все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Попробуйте потребовать от художника-монументалиста, чтобы в своем панно он использовал только краски чистых оттенков.
В таком сложном аспекте прозы, как речевая характеристика героев, нельзя допустить ни малейшей фальши. И если меня упрекает кто-то в слишком грубых репликах того или другого персонажа, я обычно привожу такой пример. Представьте, что ученик второго класса Витя Морозов не сделал домашнего задания. И вам надо предположить, что ему скажет учительница. Скажет она примерно следующее: «Витя, как тебе не стыдно! Ты совсем разленился в последнее время. Если завтра ты не принесешь решение этих задач, я должна буду вызвать в школу твоих родителей!» В этом пассаже ничего не коробит читателя, потому что слова учительницы полностью совпадают с ее образом и укладываются в ее «речевую характеристику».
Далее, представьте других героев. Экскаваторщик Федя Петров, отмолотив смену, возвращается домой. И вместо заслуженного обеда обнаруживает дома жену, весь день читающую детектив Дарьи, скажем, Донцовой. Что может произнести наш экскаваторщик в данной ситуации? А произнесет он примерно следующее: «Ты, Машка, совсем охренела с этой Донцовой?! У тебя совесть, блин, есть или нет?! Я пашу, как собака, прихожу голодный, а в доме жрать нечего!» Тут — может и с некоторой натяжкой — читатель тоже склонен поверить автору. Хотя экскаваторщик Федя может и покрепче чего выпалить, может и к физиономии супруги приложиться. У экскаваторщиков — в зависимости от характера и степени опьянения — всяко бывает…
Но вот уж предлагаю представить некую сцену в кардинально иной среде.
Огромный рыболовецкий траулер. Идет путина, горячая страда, вытягивание трала… И юный помощник боцмана Петька Косой (бывает ли, кстати, боцман на рыболовецком траулере? не знаю, не суть важно) по глупости и нерадивости допускает какую-нибудь грубую ошибку, от которой стопорится весь процесс лова. А теперь я предлагаю вам самим сочинить тот текст, который Петьке Косому сейчас выдаст сивоусый красноносый и продутый всеми ветрами грубый боцман… Ну как? Представили? То-то же… Я про рыболовецкий траулер еще не писала, не пробовала… А ну, как придется? Правда ведь дороже всего!
К тому же, случаются в жизни ситуации, когда доскональное знание этого пласта русского языка просто необходимо.
Картинка по теме:
В начале войны моя семнадцатилетняя мама была эвакуирована в казахстанское село Степное, станция Джанибек.
Это был большой совхоз, и довольно скоро маму пристроили учетчицей на один из участков. Работала она вдвоем с подружкой Тоней, такой же эвакуированной. Однажды утром бригадир Степан Ильич, добрейший дядька, сказал им:
— Дывчата, есть сёдни вам дело. Надо ихаты на седьмой участок, отвезти продукты в аэроклуб. А назад привезти оборудование. Там хлопци в аэроклубе все знають, воны сгрузять и погрузять. Вам только лошадку погонять…
Тут городские девушки осторожно у Степана Ильича поинтересовались — собственно, как ее, эту лошадку, «погонять»? Обе-то они с лошадьми дела никогда не имели.
Степан Ильич в ответ на это умилился и пообещал, что лошадку даст самую смирную, «что твоя голубка».
Привели кобылу — действительно, смирную на вид. Ящики с продуктами погрузили на телегу. И Степан Ильич, покашливая и помыкивая, сказал:
— Кобылка-то она, слов нет, мирная… только тут одна хитрость имеется… у нее, дывчата, матерный ход…
— Какой это — матерный? — удивилась мама.
— Та бежитъ она только под eти самые слова. Так привыкла. — Он взял в руки кнут. — Взбирайтеся, дывчата. Щас покажу. — И взмахнув кнутом, выдал заливистую фразу такой непечатной силы, что «дывчата» в ужасе прикрыли глаза и зажали ладонями уши. А лошадка рванула так, что телега прыгнула, как живая, и резво покатила по дороге.
Вывезя девушек за околицу, Степан Ильич слез с телеги, передал моей маме поводья и, полагая, что девчата вызубрили урок назубок, удалился в сторону поля…
Мама взмахнула кнутом, крикнула — как в кино не раз видала: — Н-но!!! Н-но, голубка!!!
Кобыла и ухом не повела.
— Н-но, милая! — кричала мама, — пошла, пошла-а-а!
Никуда она не пошла. Так и стояла, как вкопанная.
Тогда Тоня попыталась сдвинуть кобылу с места. Она помнила, как возчик на даче погонял свою лошадку:
— Па-а-ашла-а-а!!! — вопили обе девушки хором. — Н-но, за-лет-ная!!!
Но залетной было, судя по всему, абсолютно наплевать на обеих городских цац. Так прошло минут двадцать. Стало припекать летнее солнце…
— Знаешь что, — предложила мама. — Давай я возьму ее под уздцы, и просто буду тянуть вперед. А ты погоняй… Потом поменяемся местами.
— Знаешь что, — предложила мама. — Давай я возьму ее под уздцы, и просто буду тянуть вперед. А ты погоняй… Потом поменяемся местами.
Проклятая кобыла нехотя тронулась с места и валким шагом поплелась за мамой по дороге…
…Полтавский аэроклуб, эвакуированный в тот же совхоз, находился действительно в пяти километрах от села. Ребята доучивались летному делу перед отправкой на фронт. В то утро четверо будущих летчиков сидели на бревне неподалеку от ангара, с наслаждением по очереди затягиваясь папироской…
— Эй, гляди, ребята! — сказал вдруг самый зоркий из них. — Эт чего там такое?
Но долго еще они никак не могли различить в облаке пыли странную группу, плетущуюся по дороге к летному полю…
Когда, наконец, измученные девушки доволокли сволочную кобылу до места, и объяснили ребятам суть проблемы, те несколько минут не могли разогнуться от гогота. Ржали до слез.
— Эт беда, так беда-а-а, — все повторял один из них, вытирая слезы. — Эт беда го-оръкая…
Затем за пять минут ящики были с телеги сгружены, оборудование, наоборот, погружено, и сердобольные курсанты вызвались проводить до села таких хорошеньких страдалиц.
Один из них натянул вожжи, крикнул: — Ну, девчата, закрывайте ухи! — огрел бесстыжую кобылу кнутом и… пригнулись травы от богатырского припева, какому позавидовали бы портовые грузчики.
Освобожденная, счастливая кобыла рванула во всю мощь и полетела над дорогой, как Конек-горбунок…
Насчет особых таких белоснежных пуристов русской словесности… Бывает, мне на выступлениях приходят записки: «Ну, что ж вы, прям, как Губерман! А еще женщина…»
Тут хорошо вовремя про Бунина ввернуть, Ивана Алексеевича, великого стилиста, который был собирателем и грамотным «пользователем» ненормативной, как жеманно сейчас выражаются, лексики. Однажды в Париже он на такси куда-то опаздывал, и сидя позади шофера, в ярости страшно матерился. Шофер, из русских офицеров, слушал-слушал, наконец, оборачивается и говорит: «Ну, вот что, господин хороший! Я пять лет на флоте прослужил, но такого мне слышать еще не приходилось!» На что Бунин воскликнул: «А вы как полагали, милостивый государь! Я — почетный член Русской академии изящной словесности!»
— ТУТ ВОТ ЧТО ИНТЕРЕСНО: ЭТОТ СЛОЙ ЯЗЫКА СУЩЕСТВУЕТ, И СУЩЕСТВОВАЛ ИЗДРЕВЛЕ…
— Совершенно точно. Им не брезговали великие писатели, художники, актеры… (Талантливые люди, с чутким слухом, обычно пользуются этой особой краской в разговоре умело, к месту, артистично и остроумно). Однако существовала всегда и цензура. Как официальная, государственная, так и внутренняя цензура авторов. Поэт XVIII-го, XIX-го века мог сочинить стихотворение, поэму с вкраплением матерных слов — для себя, для круга друзей. Такие произведения ходили в списках. Их знали, читали, их цитировали… То есть, этот слой языка в культуре, в литературе присутствовал всегда, но в подполье; из подполья в России он вышел в конце прошлого века, с падением советской империи.
Но и в советское время в устной, обыденной речи эта часть языка использовалась вполне. Причем, не только «простыми работягами», отнюдь.
Вспоминаю рассказ моего друга, архитектора.
В институт градостроительства в восьмидесятые годы руководство КГБ попыталось внедрить своего человека. Явился в отдел кадров такой стерильный молодчик со стертым лицом, в сером костюме. Написал заявление: «Прошу принять меня на должность архЕтектора». Словом, ясно было — из какой организации явился паренек.
Директор института градостроительства — доктор наук, профессор, лауреат Государственной премии, автор монографий и проч. и проч. — да и, кроме того, крепкий отличный мужик, — прочел это заявление и написал поперек листка резолюцию: «Послать этого архЕтектора в пЕзду!»
Ну, разве не единственно верная реакция подлинно интеллигентного и, главное, внутренне свободного человека?
— В ОДНОМ ИЗ СВОИХ ЭССЕ ВЫ ОЧЕНЬ СМЕШНО ПИСАЛИ О НЕКОТОРЫХ ИВРИТСКИХ СЛОВАХ, ПО ЗВУЧАНИЮ НАПОМИНАЮЩИХ РУССКИЙ МАТ, А ПО СМЫСЛУ ВПОЛНЕ НЕВИННЫХ, ДАЖЕ ОФИЦИАЛЬНЫХ, И ВЕСЬМА В БЫТУ УПОТРЕБИМЫХ. А ЧТО СЕЙЧАС, КОГДА ВЫ УЖЕ ДАВНО ЖИВЕТЕ В ИЗРАИЛЕ И СВОБОДНО ГОВОРИТЕ НА ИВРИТЕ, ЭТИ СЛОВА — ОНИ СПОКОЙНО ПРОГОВАРИВАЮТСЯ, ИЛИ ВСЕ ЖЕ С НЕКОТОРОЙ ЗАПИНКОЙ?
— Знаете, в любом языке можно наткнуться на подобные казусы. В Голландии я вполне спокойно говорила по утрам горничной в отеле: «Хуй морген!»
Ну, что ты будешь делать…
Иврит в этом смысле язык замечательный — очень, если можно так выразиться, русский.
Я помню, о каком эссе вы говорите. Я описывала там недоразумение, связанное со словом «дахуй» — «отсроченный, отложенный». Отсроченный чек, — понятие в Израиле обыденное, каждодневное.
Наш друг художник Саша Окунь вспоминал время своего приезда в Израиль, тому уже лет тридцать.
— Хорошее было времечко, — вспоминал Саша. — Нас, «русских», приезжало так немного, что в обществе очень принято было помогать, всеми силами устраивать вновь прибывших, приносить продукты, одежду, а то и деньги…
Однажды мы с Веркой возвращаемся домой, нас встречает матушка и несколько обескураженно говорит: «А тут приходил какой-то человек. Симпатичный, но странный. Вот, какую-то бумажку оставил». Смотрим — чек на приличную сумму.
Потом выяснилось, что это художник Яша Блюмин, — в прошлом тоже, как и Окуни, ленинградец, — пришел с тем, чтоб поддержать новеньких.
— Я открыла, он вошел, — рассказывала матушка. — Достал эту бумажку, вручил мне и сказал: «Хлеб да соль, чек дахуй…»
Картинка по теме (из писем читателей):
«Хочу поделиться одной литературной историей, произошедшей этим летом в городе Чехове. Я посещала местный рынок, и мой взгляд упал на распахнутый ворот проходящего мимо молодого человека. У него на груди полукругом шла татуировка, некая надпись. Как человек, очень любящий читать, да и вообще, находясь в городе имени великого писателя, я не удержалась и прочитала текст на груди этого парня. Надпись замысловатым шрифтом была следующая: „Дадим БЛЕДЯМ отпор!“
Я просто растерялась. Ну что мне делать? Указать молодому человеку на орфографическую ошибку, или нет? Мысленно металась между проверочным словом и тем местом, куда он меня наверняка пошлет, если я ему что-нибудь скажу. Так и промолчала…»
— И ВСЕ-ТАКИ, СОГЛАСИТЕСЬ, ЧТО ОТНЮДЬ НЕ КАЖДЫЙ МОЖЕТ УПОТРЕБЛЯТЬ НЕНОРМАТИВНЫЕ СЛОВА К МЕСТУ, СО ВКУСОМ, И В ЕДИНСТВЕННО ВЕРНОМ КОНТЕКСТЕ?
— Абсолютно с вами согласна! И даже более того: в устном рассказе для этого необходимы и соответствующая интонация, и даже выражение лица. Например, однажды писательница Светлана Шенбрунн с совершенно невозмутимым лицом рассказывала в небольшой компании эпизод из своей служебной поездки в Киев. Все, кто слышал этот рассказ, от смеха буквально задыхались. Все, кроме самой рассказчицы.
Картинка по теме — байка Светланы Шенбрунн:
«В Киеве меня повсюду водил Миня Мулярчик — сохнутовский прожженный волк. С ним связано много разных забавных нелепых историй. Он очень активный и в то же время наивный и даже сентиментальный человек. Всем хочет помочь, даже незнакомым; все организовать лучшим образом, все устроить… и вечно оказывается в идиотской ситуации.
Гуляли мы с ним по Крещатику, вышли на какие-то торговые ряды. Вижу — стоит пожилой хохол, продает свитера. Вполне приличные свитера. Но сам явно в глубоком похмелье и жаждет принять. Черт меня дернул, вознамерилась я купить свитера сыновьям.
А Миня такой активный, даже выбрать мне самой не дает. Трижды менял серый свитер с треугольным вырезом на черный с круглым. Продавец, вижу, совсем доходит. Ладно, думаю, пора платить, пусть страдалец опохмелится. И достаю кошелек.
Миня хватает меня за руку, оттаскивает в сторону и шипит:
— Постой! Ты, собственно, чем собираешься платить?
— Как чем? Деньгами.
— Подожди, у меня есть рубли, мы ему рублями заплатим. Ему даже выгоднее будет.
— Да брось, Миня, кому здесь нужны рубли. Человек продает свитера и хочет, конечно, не рубли, а привычную местную валюту, родные гривны…
— Постой, ты ничего не понимаешь, отойди, я сам с ним разберусь!
Он подошел к хохлу, стал перебирать свитера по третьему кругу, снова уточнял размеры, менял расцветки, заставлял заменять круглый ворот на треугольный… Наконец, говорит: