Кроме той двери, в которую он зашел, была еще одна. Романов толкнул ее. Комната за ней походила на хирургическую операционную залу. В середине ее, под лампами, стоял покрытый простыней стол, выложенный кафелем пол был с небольшим уклоном для слива воды, а вдоль стен – белые стеклянные шкафы с пузырьками. Латинские названия на этикетках ничего не говорили князю, но на каждой из них стоял штамп: «Имп-ский инст. экспер. мед-ны». Пахло хлоркой, формалином и прочими больничными запахами.
– Здесь люди будут превращаться в машины, – услышал он за спиной голос ударника, – в мастерской, которую ты только что видел, мы делаем им новые ноги и руки, а здесь будем пришивать.
– А кто будет пришивать? Ты?
– Зачем же? Доктора пришьют. Мы заплатим – они пришьют и не спросят.
– А откуда у тебя деньги?
– Дают.
– Полиция дает?
– Разные дают.
– И все они, – Романов кивнул наверх, – станут машинами?
– Все они ради этого пришли, но не все смогут. Мы будем делать им не только руки и ноги. Мы будем ставить им новые сердца, механические сердца, пускающие по венам химическую кровь, не дающую умереть ни одной клетке организма. Но новую душу дать не можем – они сами должны подготовить свою для того, чтобы стать машиной.
Романов внимательно посмотрел на ударника.
– И что же, есть доктора, которые умеют ставить людям механические сердца?
– Докторов, которые умеют, положим, нет, – так же пристально глядя на князя, сказал ударник, – но мы других научим. Не боги горшки обжигают.
– И многих людей ты превратил в машины?
– Пока ни один не готов. Но мы подождем. Время есть. А теперь пойдем наверх. Тут ты видел все, и больше смотреть нечего.
Они пошли наверх тем же путем, которым спустились, мимо урчащей газовой машины.
– И ты каждому встречному все это показываешь? – спросил князь. Он шел первым, подставив ударнику спину. Конечно, был риск, что его, увидевшего коммуну изнутри, теперь не выпустят отсюда живым. Он уже несколько минут обдумывал эту мысль и не мог найти ответа: зачем тогда вообще нужно было его сюда заманивать и все показывать. Поскольку ответа он не находил, значит, и вся логическая цепочка была неверной. Значит, его не убьют.
– Нет, не каждому встречному. Но тебе решил показать.
Олег Константинович удивленно посмотрел на ударника, но тот отвернулся, чтобы не отвечать. Они поднялись по лестнице и, пройдя через чайную, вышли в коридор.
– Погоди, – сказал вдруг ударник, – постой тут минутку.
Он вернулся обратно в залу. Романов огляделся по сторонам. Крашенные блестящей масляной краской стены, яркие, без пыли, лампочки, чистый пол, ничего лишнего и личного. В противоположной от входа в чайную стене была небольшая, ничем не примечательная дверь. Романов открыл ее: это была размером с клозет комнатка, освещенная стоявшей на полу лампой. С ее потолка спускалась веревочная, как для казней, петля, а в полу были створки, открывающиеся под ногами приговоренного. Рядом из стены торчал рычаг, которым они, очевидно, и открывались. На стене висела табличка из двух колонок – соотношение длины веревки и массы тела. При слишком короткой веревке шейные позвонки могут не сломаться, и тогда смерть будет долгой и мучительной, от удушения. Князь вздрогнул и поскорее закрыл дверь. Из чайной вышел ударник с клочком бумаги, на которой большими, как обычно пишут малограмотные, буквами был написан какой-то петроградский адрес.
– Когда станешь меня искать, – сказал он, протягивая бумажку, – я для таких случаев каждый день в кабаке по этому адресу с 5 до 6 часов сижу. А сюда не приходи, без меня тебя не пустят.
Они пошли к выходу. Сзади скрипнула дверь – князь повернулся и увидел, что в комнату, куда он только что заглядывал, быстро, словно боясь быть увиденным, забежал какой-то человек.
Такой была созданная Семеном Петренко, по настоящему имени Климом, увечным ударником, потерявшим свои ноги и руки за государя и получившим от него железные, коммуна. Вставали в ней по звонку начиная с 5 утра, каждая комната – на 5 минут после предыдущей, чтобы все могли по очереди сделать утренний туалет. Завтракали все вместе в чайной и рассказывали друг другу свои сны о машинах. В снах всегда было много механизмов, и заканчивались они обязательно хорошо. Затем все одевались и шли работать. Работали одной большой артелью, доверяя старшинство в ней инвалиду, в котельном цеху Петроградского металлического завода на Арсенальной набережной, ходу до которого было с полчаса.
Возвращались все с завода одновременно, уставшие, но довольные, с запахом махорки и пота. После позднего обеда, приготовленного остававшимися в доме поварами, наступало время, которое инвалид называл культурным досугом. Как говорил сам Петренко, любой в это время может пойти куда захочет, но все шли только в чайную. Сначала была лекция – нехитрая, как раз на такую аудиторию. Как правило, из естественных наук либо истории. Потом все брали свои стулья и выстраивали их кружками, по 10–15 в каждом круге. Те, кто хотел, садились в центре этих кружков и рассказывали про себя: что их заботит, почему они хотят стать машинами, от чего отказались в своей прошлой жизни. Остальные слушали, и каждый должен был высказать свое мнение, совет либо замечание. Сам инвалид ходил между группами и слушал. Если вдруг желающих сесть в центр кружка не хватало, он садился сам и рассказывал о себе.
Каждый день под вечер приводили продажных женщин. Инвалид не только не запрещал встреч с ними, но и одобрял их. Но на входе в дом каждой надевали на голову мешок с прорезями для глаз, в котором она и оставалась все время нахождения в коммуне. «Это от любви, – объяснял ударник, – против естества своего идти неправильно, а вот любовь в нашем деле – лишняя. Как сказано: прилепится муж к жене, и не оторвать».
Перед сном все снова собирались в чайной, и каждый по очереди рассказывал, сколько мыслей он за сегодня посвятил темам «противным». «Противными» были все мысли, кроме тех, что о себе, своих товарищах и машинах.
– А что, – спросил князь уже перед дверью, – женщин к себе совсем не берешь?
Инвалид внимательно посмотрел на него.
– Да есть тут одна, – сказал он, – я не хотел брать, да умолила. Но предупредил: чтоб сама на мужиков не глядела и к себе никого на версту не подпускала. Хоть что-нибудь узнаю – сразу погоню. Да ей, впрочем, не хитро воздержаться, она из монастыря сюда прибежала. Все, говорит, мне в монастыре хорошо, одна беда: не хочу лбом перед деревяшками об пол стукать, не верю я в них. Ну а у нас, значит, научные знания.
– И тоже машиной хочет стать?
– Хочет, – кивнул ударник, – в числе первых станет. Хорошо свою душу к этому подготовила, хоть и баба.
Инвалид не сказал князю, что пошел на риск разложения коммуны и разрешил женщине остаться, поселив ее в отдельную комнату в мансарде, потому что сам приходил к ней почти каждый вечер после отбоя. «Заголяйся», – говорил он ей с порога. Она покорно откладывала книгу, пересаживалась на кровать и задирала подол юбки. За себя инвалид не боялся, точно зная, что никогда не полюбит ее. Насчет остальных немного беспокоился, но, с другой стороны, видел в этом хороший механизм отсева: женщина сообщала ему обо всех, кто на нее заглядывался. Она ведь тоже не хотела ничего, кроме как стать машиной.
XIV
* * *Автомобиль со штандартом начальника Главного артиллерийского управления подъехал к деревянному мосту, ведущему с набережной Адмиралтейского канала в Новую Голландию. Лед под мостом и вокруг всего острова был взорван, но вода уже успела покрыться тонкой коркой, и сверху намело снег. От его прочного у берега края к середине осторожно шел солдат, обвязанный вокруг пояса веревкой, которую с суши держали товарищи. Он должен был заложить новый заряд – при такой температуре воздуха в Петрограде лед приходилось взрывать по несколько раз в сутки, так что солдаты караульной роты не отдыхали, закладывая заряды то в одном, то в другом месте. Так они защищали остров не столько от тех, кто хотел бы подойти к нему по льду – прожектора на башнях насквозь просвечивали пространство канала, – сколько от вражеских ныряльщиков, которые могли проникнуть в Новую Голландию через один из ее многочисленных подводных выходов для субмарин. Толстый лед невозможно ни просветить, ни, в случае нужды, прострелить из пулемета.
Въезд на мост был перегорожен шлагбаумом. Караульный выскочил из домика охраны. Он выбежал на минуту, поэтому был в обычной шинели, без нелепой шубы, огромных валенок и прочих тряпок, в которые кутаются караульные, дежурящие под открытым небом, и которые превращают их из солдат в каких-то нищебродов.
Справляться, кто сидит в автомобиле, было не положено; он удостоверился только, что за рулем – настоящий шофер генерала Маниковского, отдал честь и вернулся обратно, поднять шлагбаум.
Въезд на мост был перегорожен шлагбаумом. Караульный выскочил из домика охраны. Он выбежал на минуту, поэтому был в обычной шинели, без нелепой шубы, огромных валенок и прочих тряпок, в которые кутаются караульные, дежурящие под открытым небом, и которые превращают их из солдат в каких-то нищебродов.
Справляться, кто сидит в автомобиле, было не положено; он удостоверился только, что за рулем – настоящий шофер генерала Маниковского, отдал честь и вернулся обратно, поднять шлагбаум.
По деревянному мосту машина поехала на остров, и два прожектора, шарящих по льду, равнодушно скользнули по ее крыше. На той стороне медленно отворились ворота в длинном, во всю северную сторону треугольного острова здании, построенном уже после войны в духе триумфального неоклассицизма. Осененные бронзовыми лавровыми венками в вытянутых руках бронзовых солдат-ударников в противогазах и касках на портике, генерал Маниковский и митрополит Питирим въехали в Новую Голландию, особую военную лабораторию Главного артиллерийского управления. Никто не останавливал их больше, но зоркие глаза внимательно изучили всех сидевших в автомобиле – невидимой охране было разрешено гораздо больше, чем видимой. По совету генерала Питирим, и так ехавший в штатском, закрыл лицо ладонями.
Двор Новой Голландии был со всех сторон окружен корпусами из нештукатуреного красного кирпича и освещен прожекторами, стоявшими на мачтах по периметру. В маленькой гавани посреди острова, от незамерзшей воды которой валил пар, была пришвартована субмарина, и солдаты на руках заносили в нее какие-то капсулы. В закуточке у стены среди пустых бочек стоял английский танк, захваченный на Балканах у турок и вывезенный в страшной тайне в вагоне санитарного поезда, – у него был интересовавший русских инженеров гидравлический привод башни. Глядя, как он стоит с разрезанным прямо по белому полумесяцу в красном квадрате бронированным бортом и ничем не прикрытый, Маниковский поморщился: если англичане узнают, выйдет большой скандал. Хотя английское правительство, кажется, официально отрицало свою помощь воюющей с Россией Турции.
– А где же виселицы? – спросил, с любопытством глядя сквозь стекло, Питирим. – Разве в Новой Голландии не совершаются тайные казни?
– Там, за круглой тюрьмой, – махнул рукой Маниковский.
Питирим вздрогнул.
– Шутка, – помолчав, сухо сказал Маниковский, повернувшись к Питириму и пристально глядя ему в глаза, – тайные казни не совершаются в России. Их выдумали, чтобы при дворе не умышляли на государя.
– Ха-ха-ха, хорошая идея, – натянуто засмеялся Питирим.
Автомобиль остановился перед круглым кирпичным зданием – старинной матросской тюрьмой.
– А я раньше думал: как же это у Алексея Алексеевича все его хозяйство в нескольких домиках на Новой Голландии помещается, – делано развязно говорил Питирим, спускаясь вслед за Маниковским вниз по лестнице в подземный бункер под круглой тюрьмой, – и много у вас этажей вниз?
– Много, – ответил Маниковский.
Спуск был довольно широким, с каменными ступенями, и скорее походил на черную лестницу доходного дома, отличаясь от нее лишь чистотой и тем, что на площадках стояли часовые с винтовками. На третьем этаже вниз генерал толкнул дверь и пропустил вперед митрополита, который, едва заметно вздрогнув, пошел первым.
Там был коридор с высокими потолками, сделанными специально, чтобы на людей, работающих здесь, не давила вся тяжесть земли над ними, и их разум, такой ценный, оставался в работоспособном состоянии. Для этой же цели в кадках стояли пальмы, немного нелепо смотревшиеся на фоне побеленных железобетонных стен. Люди, в военной форме и штатском, выходили из дверей и шли по коридору в другие двери. Все это было так похоже на обыкновенное присутственное место, что Питирим совсем забыл свой страх.
Раздался собачий лай – сначала глухой и далекий, но с каждой минутой приближавшийся. И даже не лай, а визг. Какой-то нижний чин с отрешенным лицом тащил на поводках двух эрдельтерьеров. Они не хотели идти, упирались и жалобно скулили, словно предчувствуя свою нехорошую судьбу.
– Куда это их тащат? – вздрогнул Питирим.
– Разделывать, – спокойно сказал Маниковский, – мы в военно-евгенической лаборатории, где делают фобографы. Не слыхали про такие?
– Нет, – побледнел Питирим.
Все-таки он был очень чувствительным.
– Устройства, которые улавливают запах страха и ненависти. Эти эмоции обязательно появляются у человека, собирающегося кого-нибудь убить. Когда такие чувства возникают, в теле выделяются особые вещества – собачки чувствуют их запах. Мы дрессируем собак, обостряем реакцию именно на страх и ненависть, потом вырезаем у них рецепторы, помещаем их в питательную среду. Специальное механическое устройство фиксирует изменение рецепторов, но это уже дело техники. На войне оно не нужно, а в мирной жизни иногда бывает полезным. Но это – военная тайна, имейте в виду.
– А что собачки – без рецепторов ведь можно жить?
– Можно. Им, правда, приходится разрезать черепа, чтобы их достать. Хотите посмотреть, как резать будут? Очень любопытно.
– Нет-нет, увольте, – заволновался Питирим, шаря рукой по запястью, словно ища четки, – я, знаете ли, не любитель таких зрелищ.
– Но вы же хотели все посмотреть, – настаивал Маниковский.
– Мое старческое сердце не выдержит, – продолжал отказываться Питирим.
– Ну вы соберитесь – нам придется там пройти. Зажмурьтесь тогда уж. И уши заткните. Да не сейчас – я скажу, когда.
Маниковский злорадствовал. Он подумал даже, что, может, не стоило бы тащить митрополита в прозекторскую – а то еще, чего доброго, Питирима действительно хватит удар – и тогда 265 миллионов не видать точно. Но не смог побороть себя и, вместо того чтобы прямо по коридору дойти до выхода в следующую лабораторию, свернул в левую дверь. Там, в комнате с полом и стенами, выложенными белой плиткой, двое военных врачей склонились над пристегнутой за лапы к столу лохматой собакой. Яркий свет падал на нее сверху, она уже даже не визжала и только чуть-чуть жалобно скулила. Питирим изо всех сил зажмурился и вставил свои дряблые старческие пальцы в уши. Маниковский, как поводырь, взял его под руку.
Когда обшитая для звукоизоляции войлоком дверь за ними хлопнула, Питирим открыл глаза. Они стояли в узком коридоре. Нижний чин с безучастным лицом палача, держа на поводке вторую собаку, которую вывели, чтобы она не разлаялась раньше времени, стоял, прислонившись к стене. Маниковский решительно пошел вперед, и митрополит засеменил следом.
– А что же, у каждого человека, замыслившего убийство, страх и ненависть возникают? – спросил Питирим просто для того, чтобы что-то спросить. – А если он хладнокровен?
– У каждого, – равнодушно бросил через плечо Маниковский, – только если он наркотиком каким-нибудь накурится, тогда не будет запаха. Страх будет, а запаха – нет.
Коридор упирался в дверь. Генерал потянул ее на себя.
– Ну вот мы и пришли, – сказал он.
Зала за дверью была похожа на гигантский сборочный цех подземного завода и, наверное, когда-то им и являлась. Митрополит с генералом вышли на металлическую галерею почти под самым потолком, выложенным сводами из красного кирпича с клепаными балками. Галерея шла по периметру всего цеха, но дальняя стена его была не видна, поскольку лампы, свисавшие на тросах, светили на пол, а все остальное тонуло во мраке. Внизу, саженях в десяти, стояли столы с лежащими на них обнаженными людьми. Столы были без матрасов – прямо на холодном, крашенном краской металле лежали люди. Их кожа была белой, безупречно белой, как простыни у хорошей хозяйки, добавляющей в воду при стирке немного синьки. Или просто холодный свет электрогазовых ламп делал их такими? У каждого стояла капельница: синяя жидкость втекала в вены. Сколько их было? Питирим не смог сосчитать, как невозможно сосчитать колонны гвардейцев на Марсовом поле в дни парадов, которые так любит нынешний государь: начинаешь считать – и сбиваешься, путаешься в рядах, настолько они все похожи, не за что зацепиться глазу. И так же в уходивших в глубину рядах столов, на которых лежали люди, высвеченные лампами, – не на чем было остановиться. Одинаковые, шли они один за другим. Может быть, 50 рядов, может быть, 100 или 500.
Тонкий запах хлорки поднимался снизу, и было холодно.
По винтовой лестнице Маниковский и Питирим сошли вниз. Стена, к которой крепилась лестница, была кирпичной, похожей на обыкновенный брандмауэр обыкновенного петроградского дома. И в этом густом полумраке, из которого лампы выхватывали только то, что им было нужно, у кирпичной стены, на высоте, с которой, если упасть, то смерть будет мгновенной и легкой, митрополит подумал, что так, наверное, ходят трубочисты. По металлическим лесенкам, перекинутым с одного дома на другой, то вверх, то вниз, они лазают по крышам и по ночам, когда не так сильно топят печки, чистят трубы. И так же их окружают кирпичные стены без окон, и так же каблуки цепляются за ступеньки, и так же лежат внизу, под ними, на кроватях люди.