Князь механический - Владимир Ропшинов 28 стр.


И ярко, наверное единственные в Петрограде в этот час, горели окна штаба отряда цеппелинов в бывших казенных винных складах.

Ветер на мосту, не стесненный никакими улицами и домами, был особенно беспощаден. Он летел и сверху, и снизу, гудел в металлических фермах моста, кидался в князя снегом, свистел в ушах и пытался свалить с ног. Внизу, в черной глубине, лежала замерзшая Нева. Князь хватался за перила. Башлык, которым Олег Константинович закрутил лицо, давно отсырел от дыхания и обледенел.

Он спустился с моста на Васильевский остров. Стекла в очках перестали вибрировать, и их тут же облепило. Князь покрутил ручку завода вибрационного механизма на шлеме у правого виска, стекла снова задрожали. На Бирже во весь ее фасад, сразу под фронтоном, висело огромное табло из тысяч электрических лампочек, отражавшее курсы акций. Акции Общества балтийской железной дороги стоили 27 руб. 63 коп., «Газового товарищества братьев Нобель» – 22 руб. 12 коп., Общества сормовских машинных заводов – 17 руб. 01 коп. и т. д. Зачем они горели в этой лютой ночи, отбирая газ у петроградских домов? Разве для бездомных, которые только и могли оказаться в такое время на улице. Но бездомные едва ли доживут до утра – так что и им это не нужно.

На Петроградскую сторону вел деревянный Биржевой мост. У Городской Думы все никак не хватало денег, чтобы сделать его металлическим. Да и стоило ли? Что доказывала бы Дума своим мостом, когда рядом, прободая само небо и утопая в нем, расставив свои ноги прямо над крышами бывших винных складов, возвышалась гиперболоидная башня, в которой одной стали было столько же, сколько во всех танках англичан или во всех когда-то бывших у немцев подводных лодках? Стоило ли стыдиться после этого деревянного моста в центре столицы?

С моста князь свернул налево, где узкая полоска земли городского питомника отделяла Александровский проспект от протоки вокруг Ватного острова. В питомнике, огороженном невысоким кованым забором, из сугробов торчали хилые веточки будущих саженцев. Те из них, что переживут зиму, весной передадут куда-нибудь на бульвар. Свет прожекторов, освещавших башню, скупо падал на них сзади, и они тянули к князю свои длинные бледные тени.

Дом, который он искал – невысокий кирпичный сарай с закрытыми ставнями, – был единственным зданием на территории питомника, и в нем, вероятно, помещалась контора. На дверях висел амбарный замок. Князь вытащил из кармана ампулу с жидким азотом в термозащитной оболочке и надломил ее рукой в варежке. Он не услышал за завываниями ветра, но почувствовал, как хрустнуло тонкое стекло в его руке, и из ампулы пополз серый газ. Романов вылил жидкость на дужку замка, тут же покрывшуюся белым инеем, и, подождав с десяток секунд, ударил по ней эфесом шашки. Дужка со звоном разлетелась.

Внутри все было, как и подобает быть в конторе: столы, стулья, печка, икона в углу, затянутый белой марлей портрет государя, пустые стеллажи и три несгораемых шкафа, куда на зиму убрали все бухгалтерские книги.

Князь специально вышел заблаговременно, чтобы иметь возможность до 12 отыскать дверь в камеру с машиной таблицы судеб, если она будет замаскирована. Но все оказалось просто: под брошенным на середину комнаты ковром был люк, как в обычном деревенском доме ход в подпол. Открыв его, князь сошел вниз и обнаружил лаз, ведущий в сторону Ватного острова.

Он был похож на траншею или крытый ход сообщения, которых Олег Константинович так много видел в прошлую войну на своем пути от Владиславова до Берлина. Земляной пол, стены и потолок выложены необструганными досками. И рыли его, наверное, те же самые солдатские руки. Только мертвые.

Траншея заканчивалась блиндажом. Посреди стояла машина. Она была точно такой, как представлял себе князь. В деревянной раме из почерневшего оливкового дерева, как в счетах, вращались надетые на оси глиняные диски с ровными столбцами выдавленных клинописных текстов. И ручка, точь-в-точь как патефонная, торчала сбоку. Рядом, вращая эту ручку, стоял электрический мотор, провода от которого уходили в стену и, вероятно, были подключены наверху, в штабе отдельного отряда цеппелинов, к электрогазовому генератору.

Князь вытащил часы. Была половина седьмого. Оставалось 5,5 часов. Он сел так, чтобы одновременно видеть и машину, и вход. Все было слишком просто. Как будто это ненастоящая камера и ненастоящая машина. Ловушка для тех, кто решит ее уничтожить. Но Олег Константинович чувствовал, что ловушки нет. Что все – настоящее. Сколь бы сложным ни сделали вход сюда – эта сложность никогда не будет такой, чтобы стать достойной Мардука. А недостойная сложность его не достойна. Это логика богов. Или стены Древнего Вавилона, выше которых нет никаких других стен, и залитая солнцем, выложенная изразцом улица Процессий, самая широкая в великом городе и целом мире, ведущая через ворота Иштар к Вавилонской башне, или узкая траншея с блиндажом. Все, что между ними, несовершенно.

Романов сел на пол, обхватив руками колени и положив перед собой часы.

А вдруг сейчас сюда спустится охрана и убьет его? Себя не жаль, но победа над машинами, пленившими государя, уже почти достигнутая, уйдет прямо из рук. Зачем ждать? Эта мысль жалкой слабостью мелькнула на периферии мозга. Но Олег Константинович знал, что никто не придет. Не было у машины более надежной охраны, чем цеппелины с собачьими носами, и не доверять им – значит не доверять самому себе. Боги могут обладать разными изъянами, но этот свойствен только людям.

Никто сюда не придет. И князь дождется 12 часов. И власть машин над царем и Петроградом падет ровно в тот момент, когда на Дворцовой площади родится новый, сердечный союз царя и его народа.

Он не боялся уснуть. Он много раз сидел так, на деревянном полу, прислонившись спиной к сырым, свежим, наскоро обструганным руками русских солдат круглым бревнам, которыми выкладывали стены в блиндажах. Много раз сидел, следя за медленным ходом стрелок в ожидании часа атаки. Свет от фонаря, который он поставил на пол, стал слабеть. Наверное, кончалась кислота в батарее. Князь спохватился и выключил его совсем. Он все равно не пропустит 12 часов.

XL

* * *

Этот день настал. Он опять выпадал на воскресенье. Государь проснулся по обыкновению рано и впервые за много лет завтракал в одиночестве, не пригласив к столу даже дежурного адъютанта. Николай все же попробовал написать речь, потом бросил, скомкав исчирканный листок бумаги. Говорить речи по заранее написанному он не умел. Получалось нудно, как будто гимназист отвечает учителю бездумно вызубренный урок. Государь закрыл глаза и представил себя перед толпой. Что он им скажет? Это зависит от них. Какие у них будут лица? Радостные или угрюмые, открытые к нему или настороженные? Надо бы узнать. Велеть вызвать по телефону департамент полиции? Ах да, Рачковский убит. Как не вовремя! Или все неслучайно? И ведь именно князь Олег предложил вывести народ на площадь. Неужели он все узнал? Хорошо хоть, в небе будут цеппелины. Николай даже подошел к окну и выглянул, стараясь охватить взглядом как можно больше неба. Да, цеппелины были – как жуки, они медленно ползали туда-сюда. Правильно, что он не отдал приказ об отмене патрулирования неба над Петроградом.

Нет, не должно быть такого мрачного настроения. Это его народ, и он идет к нему, к своему государю. Николай закрыл глаза. Он представил толпу на Дворцовой площади 20 июля, в день объявления войны. Десятки тысяч склоненных голов и преклоненных колен. На ветру колеблются флаги. Он зачитывает манифест. И вся площадь, как один, поет «Боже, царя храни».

И сейчас будет то же самое. Он выйдет к людям на площади, и они склонят свои головы. Склонят головы – и он не увидит их лиц. Почему они прячут свои лица? Они что, злые? Или – хуже того – мертвые?

Если будут когда-нибудь писать историю Нового 9 января, про него напишут, что ничего общего со старым, первым, оно не имело. Накануне ночью не было никаких собраний народа, не задавали люди с тревогой и надеждой бессмысленный вопрос «Как-то государь их встретит завтра?», не сушились на веревках в кухнях постиранные выходные рубахи, чтобы идти к царю в чистом.

Просто весь рабочий Петроград знал, что 9 января будет шествие к царю. Ударник сказал об этом, стоя на сложенной из ящиков трибуне на заброшенном заводе пришедшей к нему толпе, и этого было достаточно. Никто не видел и не обсуждал петицию, да ее и не было вовсе. Агитаторы революционных партий, в первую очередь социал-демократов, чьи позиции были особенно сильны в рабочей среде, тщетно пытались выяснить, кто и зачем ведет народ ко дворцу, и уж тем более не удалось им возглавить шествие со своими революционными лозунгами. Никто ничего никому не обещал, и каждый решал сам, пойдет он или нет, а если пойдет – то зачем.

И почти каждый решил, что пойдет. Была здесь бессознательная вера в царя, который всему народу отец, еще не до конца захлебнувшаяся в пролитой им крови. Но еще больше было в этом решении от угрюмой мысли, что раз все идут, то и я пойду, да и как не пойти: ведь дальше жить так сил уже никаких нету.

Без красных флагов и икон, по одному, серыми тенями выходили мутным холодным утром рабочие из своих промерзших домов. Было темно, и ветер хлестал им лица. Они сгибались под ветром, поднимали воротники, натягивали поглубже шапки и закутывались шарфами, а у кого не было – бабьими платками и прочими тряпками.

Выходили на темные, холодные улицы и вливались в поток таких же. Как на фабрику к 7 утра, так теперь к Зимнему, словно обязанные, словно стадо, гонимое невидимым пастухом с невидимыми собаками, опустив головы, шли они, и, чем ближе ко дворцу – тем больше становились толпы.

Цеппелины скользили по ним своими лучами, но никто не поднимал голов и не смотрел вверх: слишком страшно было подставлять лицо ветру. Автомобили на улицах боязливо прижимались к панелям, а то и вовсе останавливались, приказчики закрывали окна – деревянными ставнями в бедных лавках и металлическими жалюзи в больших магазинах, а гимназистам родители, к их несказанной радости, велели в этот день не выходить из дому. Городовые, не чувствуя за спиной солдатских штыков, попрятались. Как будто немцы входили в город или намечался большой еврейский погром. А как же: все ведь знали, что бывает, когда народ ходит к царю со своими бедами.

И только паровики, презрительно обдавая всех дымом, мчались от станции к станции по эстакадам и проложенным по земле рельсам. Им-то что? Если и найдется дурак, который встанет у них на пути, так сам об этом и пожалеет.

И к 12 часам пополудни полна была площадь серых теней, тряпок, тулупов, замусоленных солдатских папах, платков – в общем – людей. Где-то среди них были ударник и вся коммуна. Ветер метался над морем голов, тщетно ища хоть одну голую щеку, чтобы хлестнуть по ней снегом: все были замотаны платками.

Офицеры в кителях, туго перетянутые портупеями, столпились у окон Главного штаба, с любопытством глядя на улицу. Три цеппелина зависли над толпой – как будто, летая себе по небу, увидели небывалое зрелище, остановились и стали ждать, что будет дальше. И только ангел на столбе стоял безразличен: он уже видел, как это кончается.

В 12 часов, когда с Нарышкина бастиона выстрелила пушка и звук ее заметался, сжатый, между низким небом и остановившейся Невой, как мячик для пинг-понга, отскакивая то от одной, то от другой поверхности, государь Николай Александрович вышел на балкон к своему народу. Он был в шинели Преображенского полка и без шапки.

В камере машины таблицы судеб не было слышно выстрела, хотя до крепости было меньше полуверсты. Но ровно в двенадцать Олег Романов нажал кнопку серебряных часов, крышка открылась, и фосфоресцирующие стрелки показали, что было ровно двенадцать. Князь встал на ноги и включил фонарик, бледным светом осветивший блиндаж. Он вытащил из ножен золотую георгиевскую шашку. Потолок был низким, но размахнуться получалось. Медным, позолоченным навершием эфеса с белым эмалированным Георгиевским крестом он ударил по глиняным таблицам судеб. Машина вздрогнула, как будто удивилась. Как будто, зная судьбы всех, не знала своей собственной: что умрет здесь, в замерзшем болоте этой никогда не слыханной гиперборейской земли, вдали от родного средиземноморского солнца. Тяжелый эфес ударил ее снова, и по цилиндру пошли трещины. От третьего он раскололся, как горшок на шесте, по которому, с гиканьем проносясь на лошади, для потехи стреляют в станице молодые казаки.

И как только первая из таблиц рассыпалась, князь понял – что-то случилось. Электромотор продолжал крутить патефонную ручку, подставляя под удар все новые цилиндры, и Романов раскалывал их, но в этом уже не было нужды.

Что-то случилось. Как будто дрогнула земля, хотя она не дрожала. Было невозможно понять, что именно. Это чувствовалось, это было как запах в воздухе.

– Братцы, – сказал государь, и ветер понес его слова над площадью, эхом отражая их от воронки Главного штаба. Он не думал, как ему обращаться к народу. «Братцы» родилось само – так он обращался к солдатам, которых отправлял на фронт.

– Братцы, – повторил государь, – когда вам стало трудно и голодно, вы пришли ко мне. Мой священный долг перед Господом – быть вам, всему моему народу отцом. А разве отец может отвернуться от своих детей?

Он говорил, не глядя вниз, в толпу. Он почти знал, что увидит внизу: головы, замотанные тряпками. А что под ними? Об этом нельзя было думать, иначе ужас впивался в горло. Он смотрел вдаль – туда, где за колонной, из-под арки Главного штаба, против петроградских правил линейности изгибаясь, шла Большая Морская улица. В ней тоже стояла толпа, но лиц хотя бы было не видно.

– И как отец простирает свои руки к чадам, так и я простираю их к вам, – говорил государь.

Теперь он смотрел вверх – туда, где зависли цеппелины. Чтобы не мешать друг другу, они заняли разную высоту, разбили площадь на сектора, и каждый следил за своим. Они висели так низко, что государь даже различал ряды заклепок на пулеметных спонсонах их гондол. Эти стройные ряды внушали спокойствие: невозможно было представить, чтобы такая машина, над которой трудились лучшие инженеры империи, вдруг подвела.

– Но как объять необъятное и утереть столько слез, как утешить всех вдов, накормить всех сирот, как протянуть руку помощи всем, кто в ней нуждается? – продолжал государь.

И вдруг он понял: что-то случилось. Как будто дрогнула земля, хотя она не дрожала. Было невозможно понять, что именно. Это чувствовалось, это было как запах в воздухе. Император опустил глаза.

Сбылась мечта рядового Землянского полка Миши Долгоногова. Он увидел глаза своего государя. На холодной площади, в толпе, прямо под балконом Зимнего дворца, он стоял, задрав голову, и государь посмотрел на него. Именно на него.

Сейчас он скажет: «Миша, мой славный солдат, я вижу: ты замерз. Приходи в мой дворец – там тепло, и для всех вас готово угощение».

Миша начал разматывать платок на лице. Он хотел показать государю, что достоин этих слов. Страшным было лицо: в щеке прожженная газом незаживающая дырка, зубы просвечивали сквозь нее, и вместо рта как будто прорезь в коже, без губ.

Как утопающий оглядывается на растущий у берега куст, Николай поднял глаза на цеппелины. Спокойные и уверенные секунду назад, хладнокровно глядевшие на толпу через оптические прицелы своих пулеметов, теперь они обезумели. Словно бы их экипажи вдруг разом умерли или, наоборот, пустились в экстатический танец, не снимая рук со штурвалов. Они метались по небу, сталкиваясь друг с другом. Один развернуло, его двигатели перестали противостоять ветру, и он сорвался с места, как корабль, у которого в шторм оторвало швартовый. Другой вдруг стал набирать высоту и ударился о третий. Куски мятой алюминиевой обшивки баллона полетели вниз. Раздались хлопки газогенерационных патронов.

– Стреляйте! – завопил государь, бросаясь внутрь дворца. – Стреляйте, стреляйте же!

Николай Николаевич, стоявший в числе прочей свиты за спиной государя перед выходом на балкон, тут же поднял трубку телефона, который держал рядом с ним адъютант, словно только и ждал этого момента, все приготовив заранее.

– Вперед, – скомандовал в трубку Николай Николаевич.

Кованые ворота Зимнего дворца, завешенные изнутри трехцветным флагом, чтобы через них ничего не было видно, разом распахнулись. Повзводно, по трое в ряд, со двора выезжали французские танки «Renault» и тут же, расходясь веером, врезались в толпу. Люди стояли настолько плотно, что не нужно было даже стрелять из пулеметов и пушек: как колосья под косой, они валились под высоко задранные гусеницы танков.

Если бы государь остался на балконе, он бы мог увидеть, как физически ужас волной прокатывается по людскому морю. Когда первые ряды уже раздавлены танками, а задние все еще стоят, ничего не понимая. И ряд за рядом, от первого к последнему, перекатывается по ним паника. Когда, наконец, осознание чего-то страшного дошло и до последних, люди бросились бежать – на Мойку, Большую Морскую и по Адмиралтейскому проспекту – к Гороховой и Дворцовому мосту. Но оттуда на них с гиканьем, заглушавшим даже вопли ужаса и смерти, вертя над головой шашками, летели выехавшие из ворот Адмиралтейства казаки.

XLI

* * *

Фонарик потух, и Олег Константинович на ощупь пошел по узкому лазу, который вывел его обратно в контору городского питомника. Уже три года, с тех пор как после Германской войны он ушел из кавалерии в воздухоплавание, ему не приходилось так орудовать шашкой, и рука немного заболела. Но это была приятная боль. Подтянувшись, он поднялся из подпола и вышел на улицу, оставив все двери открытыми. Да и какое это теперь имело значение?

Назад Дальше