Князь механический - Владимир Ропшинов 27 стр.


– Владимир Львович, – медленно сказал князь, – я, наверное, попрошу вас прекратить всякие действия, направленные на расследование этого дела. Мое поведение нетактично: я прошу вас тратить свои силы на спасение моей жизни, сам же нисколько о ней не забочусь. Как будто вру врачу, что пью лекарства, которые он мне прописал. Не для того, чтобы вы попытались меня отговорить, но в знак признательности и доверия к вам, я хочу сообщить вам, что завтра утром планирую спуститься в камеру, где стоит машина, молящаяся Мардуку, и в 12 часов дня остановить ее.

– Почему так? – спросил Бурцев. Вопрос вышел странным – он слишком много хотел спросить: и понимает ли князь, что не дойдет с такими мыслями до башни, и с чего он взял, что машина действительно стоит там, и где вход в камеру, и – почему именно в 12.

Князь понял его именно в последнем значении.

– Завтра в 12 народ и царь встретятся на Дворцовой площади. Народ найдет своего царя, а царь – свой народ. Может быть и иначе, но я не хочу об этом думать, потому что это – конец всему. Этого не может быть. Какие-то отдельные люди, с пустыми сердцами, ставшие как машины, может быть, не увидят своего царя. И тогда они превратятся в машины окончательно. Но народ, весь народ, – он увидит. И когда сердца народа и сердце царя застучат вместе, машина будет остановлена и власть Мардука падет.

– Я понимаю, что отговаривать вас бессмысленно, – вздохнул Бурцев, – и говорить вам, что вы собираетесь отдать свою жизнь за человека, вас недостойного, я тоже не буду, потому что вы мне не поверите. Но вы же должны понимать, что вам не дойти до башни.

– Я сейчас не скажу вам, как, но я дойду, – улыбнулся Романов.

– Что касается моего расследования, то оно закончено. Я знаю, кто покушался на вас. Я знал это давно, но теперь у меня есть доказательства. Я назову его завтра. Когда и если все кончится.

Бурцев посмотрел в пол, потом поднял глаза на князя.

– Как социалист, не могу желать вам удачи, Олег Константинович, но все же желаю. Удачи. Удача – это не только победить, но и вернуться с войны живым.

– Спасибо, Владимир Львович, – сказал князь, – пока что возвращаться удавалось.

Бурцев подошел и протянул руку. Романов крепко пожал ее. Бурцев повернулся и, не оглядываясь, быстрым шагом вышел из библиотеки. Романов спросил себя: ему показалось или в глазах старого революционера он действительно увидел блеснувшие слезы?

Было как раз время пойти к Наде, но он не хотел. Зачем идти сегодня, если завтра мир станет другим?

В пять часов утра его разбудил своим противным треском никелированный будильник. Романов поднялся с постели и пошел умываться.

Князь оделся по форме: офицерский китель, поверх него – теплую бекешу, застегнул ремень с висящими на нем шашкой и револьвером в кобуре. Без пяти 6 Романов спустился по лестнице во двор. На пожарном стенде он взял упаковку ампул со сжиженным азотом, посредством которых пожарные разбивали замки, и, махнув рукой спавшему караульному, вышел из Главного штаба на Дворцовую. Часы на Зимнем пробили 6, и князь, стащив зубами варежку, свершился своим летным хронографом. Все было точно.

XXXVIII

* * *

Вечером накануне 9 января государь приехал особым поездом из Царского Села в Петроград, чтобы на следующий день с балкона Зимнего дворца приветствовать свой народ. Мать, вдовствующая императрица Мария Федоровна, ждала его у себя в Аничковом дворце, но Николай предпочел сразу ехать в Зимний, в том числе и по соображениям безопасности. В Царскосельском вокзале он пересел на надземный паровик, который повез его над Введенским каналом, Фонтанкой, а потом – прямо над Гороховой, мимо окон третьих этажей, к Адмиралтейству. В проносившихся за стеклом домах государь успевал различить рождественские елки, к веткам которых на специальных прищепках были приколоты свечи, и ему даже показалось, что он чувствует этот детский, новогодне-рождественский праздничный запах подарков и шоколада. Напряженное лицо государя расслабилось, и разгладились морщины на лбу. А где же были страшные люди, убитые им 20 лет назад, с отслаивающейся от лиц гнилой кожей и мясом? Он не видел их – только освещенные окна и рождественские елки были в Петрограде. Мертвых рабочих, конечно же, не было вовсе, даже тела их исчезли в земле, и завтра к нему на площадь придут люди со светлыми лицами и скажут: «Ты – наш отец», – а он ответит: «Вы – мои дети», – и обнимет их всех, всех до единого, и утрет слезы каждому.

Паровоз остановился у Адмиралтейства, а надземная эстакада шла дальше – вдоль Дворцового моста, через стрелку по Малой Неве до острова Голодай, где у Нового Петрограда висящий в воздухе на стальных опорах поворотный круг разворачивал поезда и пускал их обратно. Заметенные снегом казаки собственного его императорского величества конвоя, спешившись, выстроились двумя шпалерами от станции надземного паровика до ворот Зимнего дворца. Плечом к плечу они образовали две стены коридора, по которому шел государь, защищая его то ли от ветра, то ли от пуль. Пуль не было, а ветер прорывался сверху, через папахи; государь щурил глаза и прикрывал лицо ладонью в перчатке, но кивал, увидев в рядах казаков знакомые ему лица.

Во дворце уже были готовы императорские покои во втором этаже. Горели, потрескивая, дрова в камине – с повсеместным введением газового отопления в высшем свете установилась мода на дрова, – и специально для Николая вделанный в стену турник, как в Александровском дворце, ждал его для обязательной вечерней разминки, чтобы не болела поясница. Только окна предательски выходили на Александровский сад, где затянувшимися рубцами от пуль на своих стволах деревья напоминали о страшном воскресенье. Все, все было убрано, и истлело то, что должно было истлеть, – но деревья остались. Николай почти никогда не ночевал в Зимнем дворце, поэтому никто и не отдал приказ их спилить. Да и кому бы пришло в голову, что отсюда, за 100 саженей, государь увидит эти едва заметные, как у старых инвалидов, раны. Но он увидел.

Перед завтрашним днем были доклады. Государь не хотел никак готовиться. Он чувствовал, что, чем больше будет подготовки, тем меньше останется искренности. Поэтому свел число докладов к минимуму, пригласив только командующего войсками Петроградского военного округа великого князя Николая Николаевича и генерал-инспектора артиллерии великого князя Сергея Михайловича.

Они зашли вдвоем: Николай Николаевич Младший, высоченный худой и сутулый старик, рядом с которым терялся даже император, был в начале войны Верховным главнокомандующим, но из-за долгой череды неудач, закончившихся Великим отступлением, оставил командование. Ему было уже под семьдесят, но он прекрасно сохранил свой трезвый ум честолюбца и карьериста. Император обращался к нему с подчеркнутой вежливостью, за которой сквозила смесь робости и недоверия. В начале его царствования дяди и другие старшие Романовы довлели над Николаем, и до сих пор, хотя царствование было уже ближе к финалу, чем к началу, государь чувствовал себя в их обществе младшим членом семьи. Сначала он негодовал на себя и раздражался, но постепенно эти чувства притупились, хоть и не исчезли. В противоположность Николаю Николаевичу, Сергей Михайлович был государю приятен. Они дружили с детства, сколько себя помнили, и называли друг друга на «ты». Когда император женился, Сергею Михайловичу досталась его любовница, балерина Кшесинская[45].

– Я позвал вас, господа, – сказал государь, – чтобы заявить мою непреклонную волю. Ни в коем случае не может быть допущено повторение ужасных событий 1905 года. Народ мирно настроен, без оружия, и идет к своему государю, как к отцу. Поэтому, – тут он повернулся к Николаю Николаевичу, – я приказываю: солдат из казарм не выводить, патрули не усиливать, а те, что есть, вооружить холостыми патронами. Впрочем, можете оставить боевые, если угодно. Но дать строжайший приказ: по толпе не стрелять. Особенно – по малым деткам. Если они на деревья заберутся в Александровском саду.

При последних словах его голос дрогнул, но никто, кажется, не заметил.

– Я, однако, осмелюсь предположить, – вкрадчиво сказал Николай Николаевич, – что среди народа – подавляющее большинство которого, вне всякого сомнения, преисполнено верноподданнических чувств, могут затесаться террористы и вооруженные революционеры. Поэтому совсем оставлять город и тем более дворец без охраны мне кажется… не совсем справедливым.

– Вот как? – сказал Николай, и великому князю показалось, что государю понравилась эта мысль, дававшая возможность, не отказывая в доверии народу, все-таки сохранить и штыки. – И что же вы предлагаете?

– Я бы предложил, – сказал великий князь, – укрыть казаков и, допустим, преображенцев во дворах Адмиралтейства и Зимнего дворца. Таким образом, вид вооруженных солдат не будет смущать обывателей и не зародит у них подозрения в неискренности с вашей стороны. Но в случае, не дай Бог, непредвиденных обстоятельств войска выйдут на площадь и защитят дворец в считаные минуты.

– Вот как? – сказал Николай, и великому князю показалось, что государю понравилась эта мысль, дававшая возможность, не отказывая в доверии народу, все-таки сохранить и штыки. – И что же вы предлагаете?

– Я бы предложил, – сказал великий князь, – укрыть казаков и, допустим, преображенцев во дворах Адмиралтейства и Зимнего дворца. Таким образом, вид вооруженных солдат не будет смущать обывателей и не зародит у них подозрения в неискренности с вашей стороны. Но в случае, не дай Бог, непредвиденных обстоятельств войска выйдут на площадь и защитят дворец в считаные минуты.

– Что ж, – сказал государь, – это здравое рассуждение. Приказываю вам этой ночью совершить указанную передислокацию войск. Но пулеметов преображенцам не давать. И патронов – не больше 20 штук на человека.

– Как прикажете, ваше величество, – ответил, кланяясь, Николай Николаевич.

– А как быть с цеппелинами? – спросил государь, видимо надеясь услышать ответ, который он бы не хотел, чтобы исходил от него самого. – Я предполагал просить тебя, Серж, отменить завтра в первой половине дня все воздушные патрули над Петроградом, чтобы не смущать народ…

– Воздушные патрули, ваше величество, – вмешался Николай Николаевич, – народ вовсе не смущают. Это все сказки, которые кадеты пишут в своих газетах, а интеллигенты читают и пересказывают друг другу. Простые же люди видят в цеппелинах над городом своих защитников. Кто как не цеппелины положили конец послевоенному разбою на улицах и сделали Петроград самым спокойным городом в империи? Да что в империи – во всей Европе!

– Я тоже полагаю, Ники, – сказал Сергей Михайлович, – что отменять патрулирование не стоит. Цеппелины никого не убивают просто так и знаменуют собой порядок. Каждому, у кого нет дурных мыслей, появление цеппелинов внушает спокойствие и уверенность. Если народ не увидит их в небе – он Бог знает что может подумать.

– И все же, – не сдавался государь, – тут очень тонкий психологический момент. В толпе будут разные люди, может быть, кто-то из них будет иметь дурные мысли. Но если с неба начнут стрелять по толпе – возникнет паника, а паника – это самое худшее, что только может быть.

– Ты прав, – согласился Сергей Михайлович, – что ж, я могу отозвать цеппелины. Или дать им приказ не открывать огонь ни при каких условиях вплоть до особого приказа?

– Да, давай до особого, – сказал государь.

Великие князья поклонились и пошли к выходу.

– Значит, ты понял, Серж, – окликнул Николай, – пусть цеппелины будут, но не стрелять, если я не прикажу!

– Да, Ники, сделаю, как ты велишь, – повернувшись, кивнул головой Сергей Михайлович.

Когда дверь за великими князьями закрылась, государь пошел в дальний темный угол гостиной, где висели иконы, и запалил перед ними лампаду. Государь уже собрался было опуститься на колени и молиться, как в дверь тихонько постучали. Это был Питирим – ведь Николай велел пригласить его, да забыл. Ах, как неловко – старику пришлось ждать.

Государь сам открыл дверь и впустил митрополита. Еще днем, когда Николай распорядился его вызвать, он думал, что будет нуждаться в духовном наставлении. Но беседа с великими князьями и решение, принятое по их просьбе, о размещении подле дворца армии укрепило душу государя крепче любой беседы. И он не очень даже понимал, о чем говорить с Питиримом.

– Завтра, в 12 часов, ко мне придет мой народ, и я выйду к нему, – сказал Николай.

– Великое дело, государь, великое дело – примирение царя с народом, – забормотал митрополит, – это все Олежек придумал, Олег Константинович? Он народом любим, народ его послушает. Георгия в той войне за самоличное прорубание немцев получил. Люди это помнят.

Николай нахмурился, но, тут же обозлившись на себя за это, выдохнул, чтобы снять раздражение.

– Когда народ с царем примирится, тут и мертвецы все в могилы улягутся, – продолжал бормотать Питирим, – нечего им будет по Петрограду шастать. Я давеча со странницей общался, в Иоанновском монастыре на Карповке, – так, сказывает, двоих мертвецов сама видела. Шли по улице, гной из глаз течет. А как увидали ее – сразу тряпками лица обмотали, шапки надвинули – и идут себе, будто простые обыватели. Ох, грехи…

Питирим начал креститься.

– Да, – вдруг вспомнил он, – а только цеппелины нельзя отменять, нельзя.

– Да я и не отменяю, – растерянно сказал Николай. Его всегда поражала эта двойственность Питирима: иногда он говорил и вел себя как обычный человек, а иногда становился похожим на полубезумного монастырского старца, сгибался, кряхтел, что-то бормотал себе под нос и постоянно крестился. Таким он бывал обычно с Александрой Федоровной, но иногда и с ним тоже. И государь с удивлением замечал, что этот Питирим-старец никогда не казался ему деланым и неискренним. Наоборот – обычный Питирим-митрополит был как будто ролью подлинного Питирима-старца, которую он избрал для общения с нецерковным миром.

– Вот и не отменяй, голубчик, не отменяй, – пробормотал Питирим, – цеппелины нужны, даже когда все разбойники изведутся и мертвецы по могилам разлягутся. Потому они – как овчарки, которые помогают пастырю стадо свое блюсти. Как бы ни послушно было стадо – а все равно сверху глядеть надо, чтобы никто в сторону-то не отошел да не заблудился. А по правде сказать, надо бы не только что не отменять – но и усилить.

В эту ночь государю впервые не снились мертвецы. Он видел радостные лица людей на площади – целое море людей, как в июле 1914-го, когда объявлялась война. И все эти люди смотрели на него, а он говорил им добрые слова, ничего не придумывая заранее, от своего сердца. Слова были не слышны, но, наверное, он говорил, что хочет обнять и обогреть всех их детей, потому что люди поднимали вверх руки, показывая государю своих младенцев. И над людьми, над ним и над площадью летели цеппелины – беспощадные для злонамеренных, но хранящие покой благонадежных.

XXXIX

* * *

Ровно в шесть Олег Константинович спустился во двор Главного штаба и через маленькую дверь вышел на Большую Морскую, перекрытую аркой в том месте, где она вливалась в Дворцовую площадь. Ни души, конечно, не было в этот ранний холодный час на площади. Ледяной ветер попадал в ее ловушку: он влетал со стороны Адмиралтейского проспекта, Главный штаб заворачивал его, он ударялся о стекла Зимнего дворца и не знал, куда деться. Вертелся. И в свете прожекторов, установленных на крышах, вокруг колонны с черным ангелом неистово кружился снег, словно какие-то холодные сущности водили хоровод. Князь даже подумал, что если сейчас пойти прямо, в этот хоровод, то он неминуемо схватит, затащит и растворит его в себе – не вследствие законов физики, а по закону хоровода, который должен затягивать всех, кто к нему приближается. Но Романов все же подошел и прошел сквозь него, и больно-больно хлестнули по лицу колючие снежинки, – но и только.

С четырех углов площади светили газовые прожекторы, и четыре длинные тени от колонны большим Андреевским крестом легли на до звона промерзший, слегка заметенный диабаз мостовой – темное по светлому. Как будто огромный военно-морской флаг был расстелен перед домом царя, чтобы он, выйдя на балкон, вспомнил о тех, кого похоронил в Цусимском проливе[46].

Князь надвинул на глаза летные очки и замотал оставшуюся после них открытой часть лица концами башлыка. Да, так определенно было лучше. Только мерзли руки, но с этим уже ничего поделать невозможно.

Снег стал налипать на стекла, и они начали мелко вибрировать, стряхивая его вниз.

По северо-западному концу креста князь дошел до темного Адмиралтейского проспекта, пересеченного эстакадой надземной железной дороги, уходящей к Бирже. Ее стальные клепаные ребра втыкались в землю прямо в саду перед дворцом – государь настолько не любил этот дворец, что разрешил Городской Думе, не нашедшей для строительства дороги иной возможности, строить ее там.

Дальше была черная, слившаяся с ночью Нева и широкий неосвещенный мост на Васильевский остров. Перерезанная светящимися путевыми огнями эстакады надземной дороги стрелка, Биржа с вращающимся прожектором на крыше, колонны, крепость с золотым шпилем, в которой лежали мертвые русские цари и его отец, и угрюмая гиперболоидная башня над всеми ними, подсвеченная фонарями. Только она, казалось, и жила в этом вымерзшем городе. Как щенки у брюха матери, тычась мордами в сосцы, цеппелины роились вокруг нее: одни прилетали, другие улетали, третьи заправлялись свежим газом, который сжигали в топках своих двигателей. Толстые газовые шланги едва заметными нитями обвивались вокруг стоек башни и втыкались в их тела.

И ярко, наверное единственные в Петрограде в этот час, горели окна штаба отряда цеппелинов в бывших казенных винных складах.

Назад Дальше