Вся эта белиберда, почерпнутая в книгах, смешивалась с самой жизнью, застревая в памяти навсегда, тогда как полезные сведения часто пролетали мимо. Я до сих пор теряюсь, когда с ходу нужно определить сторону света, не помню закона Ома, не умею определять расстояние до предметов и не знаю наизусть ни одного стихотворения, но отлично помню, как однажды полуодетая босая Пащая, только что развесившая белье во дворе, проходя мимо Лехи Байкалова, как бы случайно коснулась рукой его штанов спереди и проговорила переливчатым грудным голосом: «Шила в мешке не утаишь», и помню, как вдруг дрогнул ее голос, и какое суровое и напряженное лицо сделалось у лихого моряка-механика.
Я упивался историями о фараонах и крестоносцах, о Переяславской Раде и таборитах, о Петре Великом и ледяном доме. Но однажды осенью, оказавшись с высокой температурой дома, в постели, маясь бездельем и бескнижьем, взял с полки тонкую книжицу с каким-то карикатурным мурлом на обложке, прочитал внизу «Гослитиздат, 1952 год», раскрыл и прочел: «Осип, слуга, таков, как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых лет. Говорит сурьезно, смотрит несколько вниз, резонер и любит самому себе читать нравоучения…» Что за безграмотная муть! Гоголь… ну я читал «Вечера на хуторе близ Диканьки», но там был другой Гоголь. А тут — пьеса. Но делать нечего, под рукой ничего не было, и я принялся за чтение. Через пятнадцать минут я начал смеяться, потом — хохотать, потом я стал читать вслух, по ролям, дочитал до немой сцены, вернулся в начало и продолжал читать вслух — снова, как в первый раз. В тот день я прочел «Ревизора», наверное, раз десять, не меньше. Это было похоже на безумие. Я бегал по комнате, залезал с ногами на диван, кривлялся перед зеркалом и вопил: «Мне даже на пакетах пишут: „ваше превосходительство“. Один раз я даже управлял департаментом. И странно: директор уехал, — куда уехал, неизвестно. Ну, натурально, пошли толки: как, что, кому занять место? Многие из генералов находились охотники и брались, но подойдут, бывало, — нет, мудрено. Кажется, и легко на вид, а рассмотришь — просто черт возьми! После видят, нечего делать, — ко мне. И в ту же минуту по улицам курьеры, курьеры, курьеры… можете представить себе, тридцать пять тысяч одних курьеров! Каково положение?» И корчил рожу. И снова перечитывал пьесу, в которой я был и Осипом, и Хлестаковым, и Городничим, и Земляникой, и Марьей Антоновной — всеми, всеми этими волшебными идиотами и уродами, возносившимися через свое уродство на какие-то высоты света, о которых я даже не подозревал.
Вечером мать застала меня в возбужденном состоянии и дала мне сначала амидопирин, потом пирамидон, а когда разобралась, рассмеялась: «Господи, ты до литературы добрался!»
Это — литература? Нет и нет, это не литература, скажу я вам даже сегодня, спустя сорок с лишним лет, это — не литература, а черт знает что и еще раз — черт знает что, выше чего ничего не бывает, потому что не бывает никогда.
После «Ревизора» я залпом прочитал «Невский проспект», жутковатую «Шинель» и даже незавершенные гоголевские пьесы. Я вдруг почувствовал: вот оно, я нашел свои первые лиарды, и дрожь пробежала по спине. В первый и в последний раз я так смеялся над книгой — над «Ревизором», в первый и последний раз я так плакал над книгами — над «Записками сумасшедшего» и «Бедными людьми», прочитанными заодно, сгоряча.
Вкусы мои, конечно же, после этого не изменились. Я по-прежнему читал запоем фантастику — Стругацких, Лема, Ефремова, Бредбери, Азимова, Кларка, Парнова (и утратил к ней интерес, когда советская фантастика превратилась в фигу в кармане). Ведь тогда, после запуска спутников и полетов первых космонавтов, этим был пропитан сам воздух. Казалось, вот еще чуть-чуть — и все сбудется и на земле, и в космосе, и люди, которые победили в великой войне и восстановили свою страну, достигнут всего, о чем только можно мечтать.
Родители выписали мне журналы «Юный техник», «Техника — молодежи» и даже «Науку и жизнь». Благодаря этим изданиям, которые наперебой объявляли конкурсы на лучший рассказ или повесть, я принялся сочинительствовать, писал в школьных двухкопеечных тетрадях романы о полетах на Марс и об Атлантиде и даже посылал в Москву…
Прочитанное меня переполняло — другого слова и не нахожу. Мне хотелось рассказать об этом родителям или дружкам, кому угодно. Мне хотелось привлечь внимание к себе — во что бы то ни стало, любой ценой. Это было свойство эгоистическое, почти патологическое, на грани эксгибиционизма. Когда мои дружки заскучали на «Ревизоре», я на ходу придумал, как Хлестаков трахает городничиху и ее дочку особенным членом. От старого зэка деда Семенова я слышал, что мужчины в лагерях вживляют в головку члена свинцовые картечины, чтобы в перерывах между отсидками лучше удовлетворять своих марух, и наградил этими картечинами Хлестакова. Дружки эту деталь одобрили.
Воображение мое было отважным и бездомным, как Эрос. Мой дʼАртаньян такое вытворял с Анной Австрийской, что Дюма и не снилось. Но поскольку дружки книжек не читали, а видели только фильм Юннебеля, то они легко верили мне на слово, когда я говорил, что эти сцены в книге есть — просто они не вошли в кино. Но, конечно, больше всего им нравились истории про загадки пирамид, долины Наска, Ангкор-Вата, которые публиковались чуть не в каждом номере «Техники — молодежи» или «Науки и жизни».
Еще — еще я был прожектером. Прочитав в «Юном технике» о каких-то мальчишках из Сибири, которые под руководством учителя своими руками сделали подводную лодку, я предложил дружкам сделать то же самое. Корпус сделаем сами, кислородные баллоны украдем на мукомольном заводе. Или вертолет — на нем можно куда угодно улететь, а двигатель для него можно взять с полевой мехдойки: одноцилиндровый, но очень мощный. Пока дружки соображали, как бы вынести с мукомольного завода кислородные баллоны или стащить двигатель, я в своем воображении совершал дальние путешествия на подводной лодке и спасал не помню кого с оторвавшейся льдины, пилотируя самодельный вертолет. Этого мне было вполне достаточно, и когда дружки заводили разговор о кислородных баллонах, я иногда даже не понимал, о чем это они.
Летом моих друзей отправляли в пионерлагеря или увозили на родину, в деревню, где родились родители (у нас очень долго не могли привыкнуть к тому, что родина — здесь, а не в Белоруссии или на Ярославщине, и даже покойников иногда увозили хоронить туда, на те родины).
Оставшись один, я целыми днями валялся в саду с книжкой. Или уходил на весь день на реку. Или отправлялся на Детдомовские озера. Это было довольно далеко от дома, за последним мостом, у Гаража. Там стояла школа-интернат для олигофренов, которую называли детдомом, а озера, тянувшиеся вдоль Преголи и соединявшиеся с рекой протоками, — Детдомовскими.
На Детдомовских озерах было пустынно и тихо. Вот там-то и разворачивался мой драматический талант. Я рассказывал истории — вслух, играя роли всех героев и всех злодеев. Истории мои представляли мешанину из прочитанного, увиденного в кино и придуманного на ходу. Я прятался в кустах, поджидая врага, нападал, убегал, переплывал озера, спасаясь от преследователей, а потом валялся на чистом береговом песке, бездумно глядя в небо.
Если начинало подсасывать в животе, я ловил речных устриц-жемчужниц, варил их в консервной банке на костре и кое-как заглушал голод. Устрицы после варки напоминали кусочки резины. Но в поле и жук — мясо, как говорил дед Семенов, с которым люди боялись здороваться за руку, потому что однажды он на глазах у всех съел живую жабу — макнул ее мордой в соль и съел.
Иногда на Детдомовские озера приводили детей из школы-интерната.
В конце августа родители привозили их отовсюду на автобусах, в грузовиках, на мотоциклах, стригли наголо скопом в парикмахерской, которая на два-три дня по такому случаю закрывалась, одевали-обували в магазинах и отводили в низкое здание у Гаража, где они и проводили семь лет, осваивая программу начальной школы, навыки самообслуживания и ухода за скотиной. Когда какой-нибудь ученик в нашей школе особенно донимал педагогов тупостью и строптивостью, они кричали: «Тебе надо за реку! В школу дураков!» Именно так, школой дураков, все в нашем городке называли школу-интернат у Гаража.
Я убирался подальше от того места, где располагались лагерем дураки с их наставниками, и следил за ними издалека. Мальчишки кидали друг в дружку песок, ползали на карачках, боролись, а девочки смирно ждали, когда им позволят искупаться. Наконец кто-нибудь из взрослых мужчин — логопед или завхоз — заходил в воду по пояс, девочки снимали платья и с тихим поскуливанием лезли в воду. Мальчишки с криком бросались в озеро животом. И мальчики, и девочки были как будто на одно лицо — тупые и некрасивые. Мальчишки были в трусах, девочки — в трусах и майках. Минут через пятнадцать воспитатели выгоняли их на берег.
Но в тот день одна из старших девочек вдруг с силой заколотила руками и ногами, переплыла узкое озерцо и спряталась рядом со мной в ивняке. Она была довольно взрослой — у нее были широкие бедра, спелая грудь и животик, выпиравший из-под мокрой майки. Она сразу заметила меня и приложила палец к губам. Сняла майку и показала мне свою грудь с темно-коричневыми большими сосками. Похлопала себя по животу и улыбнулась, широко разведя колени и открыв рот, полный редких огромных зубов. Это было ужасно.
Еще ужаснее были завхоз и логопед, которые быстро перемахнули озеро и вломились в кусты. Я кинул последний взгляд на дурочкину грудь и бросился бежать. Логопед схватил дурочку и поволок ее на другой берег, а завхоз погнался за мной.
Я мчался по полю, не обращая внимания на колючки, потом — по тропинке в ивняке, потом скатился в какую-то ложбину, забился под куст на склоне и замер.
В городке было много разговоров о мальчишках и мужчинах, которые подстерегали старших дурочек у озера или где-нибудь еще, брюхатили, и школе-интернату приходилось потом ломать голову, решая, куда девать беременную четырнадцатилетнюю девчонку и что потом делать с ее ребенком. Возможно, завхоз думал, что я именно с этой целью и подманил дурочку. Мужчина он был крупный, зверообразный, и встречи с ним я совсем не хотел.
Я слышал, как он тяжело протопал где-то наверху, потом вернулся. Потом потянуло табачным дымом: видать, завхоз закурил с устатку. Я лежал мертвым мертв.
Не помню, сколько прошло времени, но впервые я пошевельнулся, когда заметил, что солнце садится. Наверняка дураков и дурочек увели в интернат. Я вылез из-под куста, сел и увидел на дне оврага женщину. Женщина, да-да, это была женщина. Женщина, а не свинья. В первый миг, когда я увидел тело внизу, на дне оврага, то подумал было, что это свинья. Заблудилась и сдохла. Но это была женщина. Схватившись за ветку, я присел, наклонился, не удержал равновесия, съехал на заднице, перевернулся на живот, ткнулся лицом в ее плечо и окончательно убедился: это женщина. Молодая голая женщина. Крупная, рыжеватая, коротко стриженная, с небольшой грудью, плоским животом, сильными бедрами и высоким круглым лобком, пылавшим как костер. Она лежала на спине, раскинув ноги, правая рука по плечо в песке, к левой груди пристал ивовый листок, глаза закрыты, на лице застыла улыбка, губы темно-синие, почти черные. Я положил дрожащую ладонь на ее живот — кожа не теплая и не холодная, белоснежная и гладкая. На четвереньках прополз вокруг нее, но не обнаружил на ее теле ни ран, ни синяков, ни ссадин. Приложил ухо к груди — сердце ее не билось.
Вдруг где-то в вышине ударила оглушительная птичья трель, и я в ужасе бросился вон из оврага, вскарабкался, присел на корточки, задержал дыхание, прислушался. Никого.
От страха у меня дрожали руки, а от счастья — кружилась голова.
В конце концов, мне не было двенадцати, и я впервые в жизни увидел молодую красивую женщину без трусов и лифчика. А в том, что она была красивой, не было никаких сомнений: голые женщины некрасивыми не бывают.
Наконец я осмелился снова спуститься вниз. Присел на корточки. Я думал о женщине, которая лежала передо мной. Она была похожа не на мертвую — скорее на спящую. Я мог трогать ее и вообще — делать что угодно, и она не пошевелится, не прикроет срам, не закричит, не влепит мне затрещину. Это было мое, только мое сокровище. Лиарды. Что-то темное и болезненное шевельнулось во мне. Я уже не чувствовал ни страха, ни радости.
Быстро выбравшись из оврага, я зашагал по полю, вслух считая шаги: «Раз, два, три, четыре…» У Гаража поднялся на мощеную дорогу, прошел мостом, считая доски тротуара — в прорехи между ними была видна река, и без колебаний вошел в здание на углу площади. На третьем этаже, под крышей, была библиотека, но мне нужно было на первый этаж, в дежурную часть милиции. За непокрытым дощатым столом сидел старшина, который играл с собой в шахматы и курил. Я рассказал о мертвой женщине в ложбине. Старшина надел фуражку, усадил меня в мотоциклетную коляску, и мы отправились к Детдомовским озерам. Убедившись в том, что я не вру, старшина вернулся в милицию и позвонил моему отцу. Куда-то вышел.
Через минуту в комнату вошли двое милицейских офицеров.
Один из них сел за стол, положил перед собой лист бумаги, макнул ручку в чернильницу и сказал:
— Теперь — с самого начала. Что ты там делал?
— Гулял.
— Просто — гулял?
— Просто.
— Ты ее знаешь? Имя? Фамилию?
— Нет.
Через полчаса приехал отец.
— Только не ври, — сказал он с порога, за руку здороваясь с офицерами. — Что тут у вас?
Капитан оправил гимнастерку и доложил.
Отец слушал молча, только кивал.
— Продолжайте, — сказал он, когда капитан замолчал.
Протокол был составлен с моих слов и подписан мною в присутствии отца. Пришлось рассказать и о том, как я прятался в кустах, и про дурочку, пытавшуюся сбежать из интерната. Это в протокол не вошло, но придало достоверности моему рассказу.
— Только не ври, — повторил отец, когда мы вернулись домой. — Ты ее трогал?
Я шмыгнул носом.
— Ладно, иди спать, — сказал отец. — А мне еще на работу надо.
Он ушел.
Я съел яичницу, выпил молока и закрылся в своей комнате. В голове было пусто. Пусто было и в сердце. Наверное, я устал.
Я взял книжку, которую вчера принес из библиотеки и прочел:
Я не любил стихов. Вернее, я читал стихи, но это были патетические баллады Вальтера Скотта о пиктах и вересковом меде и месмерически зловещий шиллеровский «Лесной царь», то есть сюжетные произведения. Это же стихотворение было без сюжета. Однако в тот вечер каждое слово было мне внятно, и внятны были волшебная музыка слов и волшебная музыка мысли, и почему-то все это вызывало горечь и боль.
Я вскочил, проверил, нет ли кого за дверью, еще раз перечитал стихотворение — и зарыдал, зарыдал…
Как же сладки, как упоительны были мои слезы!
Как хорошо и светло было мне плакать!
Как отчаянно и светло, о господи!
Никогда в жизни больше я так не плакал.
Глава 4. Свиньи, змеи и звезды
О том, что я нашел мертвую женщину, на следующий день знал весь городок. Вскоре начались занятия в школе, и дружки не давали мне прохода. На переменах старшеклассники готовы были поделиться со мной сигаретой с фильтром, чтобы выслушать историю о голой мертвой женщине, которую я нашел на Детдомовских озерах. Все жалели о том, что у меня не оказалось с собой фотоаппарата. Татуированный с ног до головы Синила деловито поинтересовался, трахнул ли я эту женщину: «Или хотя бы подрочил от души?» Вскоре мне надоело рассказывать одно и то же, а придумывать новые обстоятельства и детали на этот раз не хотелось.
Через несколько месяцев выяснилось, что женщина была приезжей, из Смоленска. Бежала с любовником от мужа, который настиг ее в нашем городке и убил ударом шила в спину. Суд состоялся в фабричном клубе, но зрителей не пускали. Моя мать была народным заседателем, и дружки требовали от меня подробностей. Никто не верил, что мать ничего не рассказывает дома. Но она и в самом деле ничего не рассказывала. Преступнику дали пятнадцать лет, как Косте Мышатьеву, убившему своего друга-плясуна Жору Канделаки.
Кстати, дурочка, которая переплыла озеро и попыталась спрятаться в кустах, была беременна. Вскоре она родила. Говорили, что ее устроили телятницей в совхозе и даже выдали замуж за такого же выпускника школы-интерната.
Осенью я снова начал болеть, но в больницу меня укладывать не стали. Дома мне было одиноко и тоскливо. Я всегда мечтал об одиночестве, но переносил его плохо. На мою беду отец принес со Свалки книгу «Служебная собака». А после фильма «Ко мне, Мухтар!» все мальчишки мечтали о своем Мухтаре, сильной, умной и верной овчарке. Дед Семенов вручил мне щенка от своей псины, очень похожей на овчарку. Родители поспорили. Отец прочитал суровую лекцию о порядке и ответственности, но скоро сдался. Так у меня появилась своя собака — я назвал пса Джимом.
В городке было много собак. Некоторые прибивались к какому-нибудь двору, их прикармливали, и они считались своими. Настоящих служебных собак можно было встретить только в одном месте — у железнодорожного моста: четыре матерых пса с черными спинами круглые сутки бегали по огороженным колючей проволокой участкам, охраняя важный стратегический объект. А наверху, в будках, дежурили женщины в шинелях, с длинными винтовками. На мосту висела табличка, запрещавшая лодкам и катерам после десяти вечера проплывать по реке, и все в городке рассказывали историю о злой охраннице, которая выстрелила в нарушителя — Диму Смородкина, но, слава богу, пуля попала в лодочный мотор. Эту злую охранницу знали все и называли «двухсбруйной»: иногда она пускала в свою постель мужчин, но больше любила пьяненьких девчонок.