Юрий Буйда: Рассказы - Юрий Буйда 4 стр.


В редакции ему бесплатно подарили десяток экземпляров газеты, на четвертой странице которой черным по белому было напечатано:

Обыкновенно самки красят морды.

На нижние конечности они

Прозрачные одежды надевают.

Растительность на голове не бреют.

Стихотворению был предпослан заголовок – "Таковы женщины".

Никакой женщины у Буравлева не было. Та, с которой он так и не нажил детей, ушла от него лет пятнадцать назад, оставив его поскуливающим в однокомнатной квартирке. С тех пор Антон

Федорович жил один. Весной, когда авангардисты напечатали его стихотворение, он подобрал на улице маленькую собачку, которая всегда смотрела на хозяина робко и ласково. Буравлев назвал ее Музой, хотя на улице, чтобы не смешить народ, кликал Муськой.

Антон Федорович и Муза питались сосисками, хлебом и кефиром.

Набегавшись по редакциям и наслушавшись обидных слов, Антон Федорович к вечеру добирался домой, снимал черствые черные ботинки и засохшие носки и подолгу отмачивал ноги в горячей воде с марганцовкой. А поздно вечером набирал семь нолей и знак, которого не было на телефонном диске, и разговаривал с Богом.

– Я передал им Твое послание, и они опять обозвали его графоманской стряпней…

– Что ж, терпи,- отвечал Бог.

– Я ведь даже не могу сказать им, что я от Тебя… Может, Ты и впрямь избрал не того? Может, я и правда графоман?

– Об этом я скажу тебе за миг до твоей смерти,- отвечал Господь.- Так что выбор за тобой. Хочешь – пиши стихи. Хочешь – выпиливай лобзиком…

После таких разговоров Антону Федоровичу хотелось одновременно кричать, плакать и смеяться. Или даже покончить счеты с жизнью.

Но вместо этого он стелил себе на узком плешивом диванчике, прислонив к стенке две подушки: большую – для себя и маленькую – для собачки. Заворачивался в одеяло и со стоном засыпал, согретый дыханием Музы.

ТОННЕЛЬ

Мы работаем втроем – я, Бушлат и Напильник (такие уж имена они себе придумали). Двое роют, один относит землю к вертикальному стволу, откуда ее забирает транспортер. Ежедневно нам спускают еду, время от времени – сменный инструмент. Однажды Напильнику прислали почти новые штаны, но вообще-то одежкой нас не балуют.

Впрочем, мы не жалуемся, понимаем, что не заслужили.

Поначалу мы работали нехотя, но через месяц втянулись и даже отказались от выходных: на нашем календаре за пятницей следовал понедельник. Нам понравилось это дело – копать и носить, копать и носить. За смену мы успеваем пройти до десяти метров. Быстрее всех работает Бушлат, осторожнее – я. Напильнику больше нравится таскать землю: он романтик. Иногда он развлекает нас воспоминаниями о том, как мы начинали, как в конце второго километра нас завалило землей… Мне нравится исследовать предметы, которые нам попадаются по пути: остатки древних фундаментов, ржавые патронные гильзы, кости людей и доисторических ящеров; чьи-то окаменелые, застывшие в страстном поцелуе губы я взял себе на память, но не сказал об этом товарищам.

Когда силы оставляют нас, мы усаживаемся вокруг маленького магнитофона и слушаем записанные на пленку свои сновидения месячной или полугодовой давности. Это забавляет нас: Боже, какие мы были. Это вдохновляет нас.

С каждым днем мы увеличиваем продолжительность трудовой смены и все строже контролируем качество работы. Мы порицаем Бушлата за спешку, меня – за чрезмерную осторожность, Напильника – за расслабляющий романтизм, граничащий с нерадивостью. Мы сократили время, отведенное на сон. Пищу решили принимать не чаще одного раза в день. Еженедельно бьем друг друга: уж больно плохо трудимся.

В конце второго года пути мы единодушно одобрили предложение Бушлата: не тратить время на вырубание ниш для туалета, а справлять большую и малую нужду где придется. На этом мы сэкономили время и силы.

В начале четвертого года Напильник так надолго задержался у очередного вертикального ствола, что нам пришлось отправиться на поиски. Оказывается, ни с того ни с сего он задумал дать деру.

Мы сбили его лопатами с транспортера и отнесли в тоннель. Теперь мы стали привязывать Напильника к себе длинной веревкой. Он кричал, что хочет знать, куда мы роем. Мы били его. Однажды он напугал нас диким воплем: "Свет! Я вижу свет!" Так мы узнали, что он ослеп.

Однажды мы услышали, что кто-то роет нам навстречу. Это нас взволновало. После непродолжительной, но плодотворной дискуссии мы здорово подналегли и взяли гораздо ниже и левее. Вскоре убедились, что встречные звуки затихают. Нас, слава Богу, не преследовали. Нам стало немного труднее: приходилось то и дело отбиваться от животных, нападавших из темноты. Возможно, это были змеи: они так странно плакали, умирая.

Напильник провалился в пустоту. Мы пытались вытащить его, но извлекли из дыры только обгорелый магнитофон. Работа замедлилась. Теперь я копал, Бушлат с удовольствием взялся относить землю к вертикальному стволу. Вскоре он погиб – надо ли рассказывать, как?

Теперь я рою один. Землю рассыпаю тонким слоем за собой и тщательно приминаю ее. Впереди еще много работы. Разум твердит, что длина тоннеля не превышает продолжительности моей жизни. Но сердце верит: тоннель бесконечен, как смерть.

БРОНЗОВЫЙ НОЖ

Этот нож когда-то я сделал своими руками, хотя, в сущности, по-настоящему-то делать ничего и не пришлось: найденную в школьной мастерской прямоугольную бронзовую пластинку достаточно было просто подровнять напильником. С тех пор вот уже пятнадцать лет бронзовый нож валяется на моем письменном столе, изредка – и все реже – используемый для разрезания книг (забытое удовольствие), а чаще как закладка. Мне было бы жаль его потерять, как жаль расставаться с мелкими привычками, совокупность которых создает иллюзию полноты жизни, а иногда прикидывается роком (с присущей мне выспренностью думал я). Этот кусочек металла вызывал столько ассоциаций: мечи, кубки, фибулы, рака святого Зебальда, Гиберти, Троя, Гесиод… Он напоминал о детстве, о маленьком полугородке-полупоселке, где я родился и вырос. Поэтому, когда я стал мало-помалу приходить в себя после болезни (колеблющаяся температура, пляшущий на груди слон) и не нашел на привычном месте бронзовый нож, отчаяние мое, усугубленное расстройством нервов, как писали люди не чета мне, не знало границ.

Уже давно в каждой утрате, будь то всего лишь пуговица от старого костюма или листок календаря с загадочным вензелем, мне видится нечто роковое, бесстыдно напоминающее о необратимости времени и непредсказуемости будущего – будущего, в котором застревают утраченные вещи, свободные от всяких обязательств перед прошлым, то есть передо мною. Пропадают фотографии, на которых я запечатлен юным и умным, пропадают книги, так и не прочитанные, а бывает – и не купленные…

Переживая горечь утраты, которая представляется вовсе не комичной, слабый после болезни, я сижу у окна, выходящего во двор, и придумываю историю о пропавших вещах, чтобы создать хотя бы иллюзию обладания и тем самым поддержать надежду на встречу (иллюзорное бытие Парменида, в котором Зенон поместил свою ужасающую стрелу).

Впрочем, я не придумываю историю, для вымысла я еще слишком слаб,- я ее наблюдаю. Мне помогает женщина. Ранним утром она выбегает из подъезда (молода и красива), торопливо пересекает двор – асфальтовый прямоугольник, образованный П-образным домом и рядом пыльных тополей вдоль тротуара,- на несколько минут задерживается в телефонной будке на углу и почти бегом направляется к троллейбусной остановке. Я ее не знаю, знать не хочу и знать, вообще говоря, и не должен. Где она служит, замужем ли, есть ли дети – это не нужно. Вечером она возвращается и снова на несколько минут застревает в телефонной будке. Иногда она вылезает возле этой будки из машины – кажется, из одной и той же, но с седьмого этажа мне не видно, целует ли она того, кто ее привез. Случайно или нет, но автомобиль всегда останавливается так, чтобы его нельзя было разглядеть из той части дома, где живет женщина, хотя возможно, что это я выдумал.

Однажды в воскресенье я увидел эту женщину гуляющей с ребенком – девочкой лет пяти. Они остановились на широком тротуаре, женщина принялась что-то объяснять девочке, показывая рукой на пыльные тополя и дом. Прежде чем скрыться за углом, она зашла в телефонную будку. Тем временем девочка знакомилась с собакой, которая влекла за собой тощего высокого мужчину, издали похожего – как две капли воды – на меня.

Через несколько дней, когда духота в городе стала невыносимой, а над крышами повисла бескрайняя темно-фиолетовая туча, эта женщина выпрыгнула из резко затормозившей машины "Скорой помощи" и помчалась к дому, придерживая руками наброшенный на плечи белый халат. За нею едва поспевали двое мужчин с чемоданчиком и нелепой кислородной подушкой. Спустя некоторое время они вернулись к машине, оживленно болтая и смеясь. Почему-то мне вдруг взбрело в голову, что у женщины должен быть хрипловатый волнующий голос.

Итак, жила она в П-образном доме или нет? Если нет, приезжала к любовнику или навещала тяжелобольного? Если да, кем приходится ей мужчина, подвозивший ее на машине до дома? А девочка? Ее – или его? – дочь? От кого она прячется? Кому звонит из автомата?

О чем могла бы рассказывать девочке, прогуливаясь перед нашим домом? И какое отношение ко всем этим сюжетам имеет история, рассказанная соседкой, о найденном в запущенной квартире мужчине, убитом ножом?

А наутро из того подъезда вынесли и погрузили в лиловый автобус кремовый гроб. Среди одетых в черное людей, сгрудившихся у автобуса, я пытался взглядом отыскать ту женщину, но не нашел. А когда автобус тронулся, я вдруг заметил машину – за углом, возле телефонной будки. Из машины вылез молодой мужчина. Закурил и потянулся. Когда автобус, набитый людьми и венками, выехал со двора, мужчина сделал шаг навстречу. Автобус остановился, из него вышла женщина в черном. Они обменялись несколькими словами, и женщина направилась к автобусу. Мужчина догнал ее, схватил за локоть. Не оборачиваясь, она стряхнула его руку и захлопнула за собой дверцу. Мужчина проводил взглядом автобус, посмотрел на часы и скрылся в телефонной будке. Через минуту он выскочил оттуда как ошпаренный и бросился к машине.

Чтобы лучше видеть, я приподнялся на локте и нечаянно сбросил с подоконника книгу. Как на грех, это был растрепанный том Шекспира с бронзовым ножом-закладкой, раскрывшийся на том месте, где Анджело "а партэ" признается в своей страсти к Изабелле. Как заманчиво ту историю наложить на эту! Я задумчиво взвесил нож в руке. Конечно же, это был уже другой нож. Тот же самый, но другой. Быть может, разминувшись со мною, он пролил чью-то кровь…

Я думал о сокровенном смысле двух-трех чужих судеб, едва различимые контуры которых на несколько мгновений выступили из тумана, чтобы тотчас исчезнуть. Важны не сами судьбы, но связи между ними: не может быть, чтобы эти трое (не считая ребенка) не были как-то связаны между собою. Банальный равносторонний треугольник можно рассматривать как неисчерпаемый пифагорейский символ. Я посмотрел на нож. Впрочем, быть может, они никак не связаны. Вовсе не исключено, что я наблюдал не одну, а две-три автономные истории с тремя-четырьмя женщинами, с двумя-тремя мужчинами. В этом случае число связей становится головокружительно бесконечным, а история утрачивает смысл.

Если… если единственной связью и единственным "смыслом" не стал вот этот нож, живший неведомой мне жизнью, пока мое время стояло на месте, увязнув в болезни…

АППЕНДЭКТОМИЯ

Боли начались еще в пятницу, резко усилились в ночь на субботу.

Кое-как добравшись до кухни, выпил чашку горячего молока и почувствовал себя лучше. Лицо стало мокрым. Таблетки не принимал

– боялся. Весь следующий день не выходил из дому. Не читалось и не спалось – смотрел телевизор. На ночь опять выпил горячего молока. С позвонившей из Ялты женой говорил то печально, то раздраженно.

Утром он с трудом подошел к окну, долго смотрел на лужи. От страха свело шейные мышцы, боль отдалась в уши.

Издали увидев "Скорую", пробиравшуюся между автомобилями через огромный двор, он наскоро оделся и спустился в парадное. Женщина в белом помяла его живот слева, потом быстро провела ладонью от печени вниз. Он вскрикнул.

В приемном покое его провели за занавеску, велели раздеться и лечь на тахту. Вытертый линолеум пола, облупленные, в потеках стены (приемный покой располагался в полуподвале), серые простыни… Ему стало не по себе. Пришел врач с вислыми рыжими усишками, глядя в сторону, сказал, что у него аппендицит, возможно, разлитой, консервативное лечение отпадает, нужна срочная операция. Молоденькая медсестра, состроив серьезную гримаску, тупой бритвой обрила ему живот, всунула резиновую трубку в нос – его чуть не вырвало, когда трубка полезла в горло. За занавеской кто-то хрипло сказал: "Реанимация?

Приготовьтесь принять перитонит". Он не глядя подписал какие-то бумаги. Дали куртку, повели наверх. В операционной велели раздеться. Кожа покрылась мурашками. "Неужели у вас там никакого халата нет?" – сердито спросил врач. Санитар смущенно ответил: "Есть один… и тот бэу…" Ему помогли взобраться на операционный стол, накрыли простыней до подбородка, раскинутые крестом руки привязали марлевыми жгутами, в правую вену воткнули иголку, придвинули капельницу. Было холодно и страшно.

"Осмотритесь, пока хирурги моются.- Кажется, анестезиолог улыбался.- Вас будут оперировать под общим наркозом, так что вы ничего не почувствуете… Во рту сохнет? Голова кружится?" Он так волновался, что ничего не чувствовал, но ответил: "Да, немножко". Врач удовлетворенно кивнул: "Это лекарства". Ему вдруг захотелось что-нибудь напоследок запомнить. В открытое окно была видна цветущая ветка каштана. "Хоть бы птица на ветку села",- подумал он.

Очнулся в реанимационной палате, все еще с резиновой трубкой в носу и марлевыми жгутами на руках. В окне поверх ширмы была видна цветущая ветка каштана с сидящей на ней птицей.

"Неизвестная доставлена утром,- сказал женский голос за ширмой. Отравление. Промыли, прокололи, но до сих пор не может проснуться". "Разбудите!" – раздраженно потребовал мужской голос. Обладатель его вышел из-за ширмы и уставился на нового пациента. Медсестра назвала его имя, фамилию, год рождения, и он обрадовался, что за время, которое провел в наркотическом беспамятстве, все осталось по-прежнему – и имя, и возраст, и цветущий каштан… "Оперирован по поводу острого флегмонозного аппендицита". "Уберите это… и это… И дайте ему подушку!"

Врач ушел. Медсестра выдернула трубку, сняла жгуты. "Ничего, сказала она устало.- Часа через два-три вас переведут вниз, в обычную палату. После аппендэктомии жизнь не меняется – продолжается". Ему принесли утку. С огромным трудом, превозмогая режущую боль, он сполз с кровати и минут пятнадцать тужился, пока не помочился.

В послеоперационной палате он провел десять дней. Его кормили невкусной пищей, вводили пенициллин. Ходить было очень трудно. В больничном буфете купил пачку сигарет, но курить не хотелось.

Обрадовался: наконец-то можно бросить. Через день посылали на перевязку "с врачом". Молодая хирургиня с красивым мужским лицом пытала зондом, загоняя его в шов. Перед выпиской она обнаружила твердую припухлость и снова прошла зондом весь шов.

День выписки совпал с возвращением жены из Ялты. Она была удивлена и огорчена ("Зачем не дал телеграмму? Что за ребячество!"), трогательно ухаживала за ним. Они вместе удивлялись перемене его вкусовых ощущений: все блюда казались ему жутко пересоленными, чай теперь он пил с сахаром да еще и с конфетами. Вечерами, гуляя с женой, он молчал, не слушая ее болтовню. По утрам, когда она уходила на службу, бродил по улицам, где раньше никогда не бывал. В одном из переулков он познакомился с некра сивой женщиной, к которой и ушел после болезненного разрыва с женой. В новой квартире книг почти не было. Выходные дни они вместе пролеживали в постели, читая вслух тонкие журналы, попивая кофе (хотя его сердце стало бурно реагировать на возбудители) и занимались тем, что Хемингуэй со стыдливым пафосом называл "любовью". По вечерам он ходил в кино – один. Он заговаривал с женщинами на улице, некоторые были не прочь продолжить знакомство. Надолго запомнилась рослая брюнетка, которая требовала, чтобы он причинил ей боль. Он избил ее с наслаждением. Запах ее кожи вспоминался и после прекращения знакомства. Была еще одноногая пьяница, немыслимо гордая и готовая на чудовищные унижения (и он равнодушно соглашался на это). Однажды в какой-то кочегарке, выпив для храбрости, она попыталась убить его, но лишь поранила. Он милосердно задушил ее и закопал в куче угля. Иногда, редко, он заходил к бывшей жене, раза два или три оставался ночевать, но вид старой квартиры, сотен книг любовно подо-бранной библиотеки не вызывал у него ни раскаяния, ни хотя бы ностальгии. Он не мог больше без раздражения и скуки слушать Стравинского, зато часами с наслаждением внимал Березовскому и Веделю в исполнении юрловского хора. По ночам он смеялся во сне, но не верил женщинам, когда они ему об этом говорили. Снилась вода. По утрам он сочинял стихи, но листки с записями чаще всего сжигал.

Каждую субботу ездил к морю. Подолгу сидел на песке с закрытыми глазами, лицом к прибою, и нельзя было понять, спит он или бодрствует. В конце июля уволился и переехал к новой подруге, жившей в приморском городке. Новую работу он искать не стал.

Кое-как позавтракав, отправлялся на берег, а как только установилась жара, даже ночевал иногда на песке в нескольких метрах от воды. Он перестал обращать внимание на свою внешность, ходил в лохмотьях, вызывая недоуменные взгляды блюстителей порядка. В августе он окончательно перебрался на пляж, устроив себе логово между валунами. Ползал по мокрому песку, уже без помощи рук, оставляя глубокий извилистый след. Изредка женщина, с которой он жил, приносила ему еду, но чаще он сам добывал пропитание, охотясь на мелководье за камбалой и медузами. С каждым днем заплывал все дальше и плавал все увереннее. Наконец 11 сентября, на закате дня, он почувствовал, что достаточно надышался воздухом, и, сверкнув чешуей, скрылся под водой.

Назад Дальше