Угодья Мальдорора - Евгения Доброва 12 стр.


— Вы далеко не уносите. Может, понадобится еще, — съязвил Елисеев.

Первого урока так и не было. Следующие прошли по расписанию, а в конце дня нас снова навестила директриса. Она вошла в кабинет и демонстративно заперла за собой дверь.

— Никто не выйдет, пока я не узнаю. Хоть трое суток будете сидеть. Ну? Я жду.

Приготовлений Лифшица и Ко никто не видел, а подозревать можно было любого, потому что Брексиху недолюбливали все.

Нонна Павловна сверлила нас глазами — каждого по очереди. Сканировала, полагаясь на свой многолетний опыт и педагогическое чутье.

— Из-за виноватых будет заперт весь класс.

— Мне на хор надо, — возмутилась Бубенко.

— А мне на скрипку, — заныла Пятакова.

— А мне к врачу…

— А мне сестру из сада забирать…

— Никто никуда не пойдет. Последний раз предупреждаю — лучше по-хорошему признайтесь.

Ответа снова не последовало. Морозов мял бумажку, Лифшиц отрешенно смотрел в окно, Прохоренко колупал угол парты…

— Не хотим сознаваться? Хорошо. Будем по одному. — Директриса взяла со стола журнал.

— Агафонов!

Игоряша Агафонов, увалень и тормоз, поднялся из-за парты и хлопал коровьими ресницами.

— Ты это сделал?

— Не я…

— А кто?

— Не знаю…

Директриса пристально смотрела на Игоряшу. Агафонов выглядел жалко: он чуть не плакал, но в то же время казался испуганно-изумленным, словно не понимая до конца, что происходит.

— Сядь. Безручкина! Нет? Бубинко!

— Бубенку! — Лидка терпеть не могла, когда неправильно произносили ее фамилию.

— Я тебя об этом не спрашиваю, Бубенко! — заорала директриса. — Ты это сделала?

— Как вы себе это представляете? Я вообще пилить не умею.

— Не пререкайся со старшими! Знаешь, кто это сделал?

— Не знаю, Нонна Пална.

— Точно? — директриса, наверное, пыталась вспомнить в этот момент какой-нибудь фильм про гестапо.

— Правда, не знаю. Не знаю я! — в сердцах сказала Лидка.

— Васильев! — выкрикнула директриса по списку.

Через час опрос был закончен. Никто не сознался. Директрису это, с одной стороны, взбесило, а с другой — утомило.

— Я все равно выясню, — пообещала она, направляясь к выходу. — А пока все наказаны!

Дверь осталась открытой. Бубенко первой схватила портфель и понеслась, едва не сбив на лестнице с ног директрису, — она и так сильно опаздывала на хор. За Лидкой поднялись остальные.

В понедельник на доске объявлений появился свежий приказ: «Ученикам 8 «А» класса — далее шел список фамилий — объявляю строгий выговор с занесением в личное дело и приказываю условно исключить их из средней школы № 1 поселка Лесная Дорога сроком с 8 по 10 октября 1990 года». Число. Печать. Подпись.

— Чего стоите, нет у вас уроков, — сказала гардеробщица. — Забирайте свои куртки, я в столовую ухожу.

Не так уж и плохо — нечаянные каникулы. Кто-то собрался домой, но Лифшиц предложил:

— Айда на турники!

— Ура! — гаркнул Димка Васильев. — Гуляем, пацаны!

Все дружно зашагали на детскую площадку. Никто не откололся от коллектива, даже Бубенко с Пятаковой, которые вполне могли пойти домой и попеть на досуге сольфеджио. Такого единодушия в классе еще не было.

Девчонки забрались с ногами на карусель, будто куры на жердочку, и велели Тунцову раскрутить ее до предела, а сами визжали как ненормальные. Агафонов оседлал качели, Лифшиц с Морозовым на счет подтягивались на турнике, Васильев, Прохоренко и Карпухин играли в сифу чьей-то перчаткой… Все словно забыли, по какому поводу нет уроков.

Мимо прошли военрук с библиотекаршей — относили старые газеты на макулатурный склад.

— Бесятся, черти, — сказал военрук. — Слышали, уроки у них отменили.

— День учителя празднуют, — тонко улыбнувшись, ответила библиотекарша.


Директриса так ничего и не добилась своими дознаниями. А Брексиха ушла. Сначала на больничный, потом перевелась в Гороховку — и ездила теперь на работу на двух автобусах.

Финита ля комедия? Не совсем. На выпускном вечере, уже с аттестатом в руках, Прохоренко признался.

— Знаете, однажды я не ответил вам на вопрос, — сказал он директрисе. — Так вот, гроб тогда сделали мы с Лифшицем и Морозовым.

— Господи, какие жестокие дети… Как вы вообще до такого додумались…

— Это к Сашке с Генкой, — ответил Прохоренко.

И директриса замолчала, потому что ни Лифшица, ни Морозова не было в живых: год спустя Сашку зарезали в собственном дворе, а Генку сбил пьяный водитель на трассе. Слепое колесо фортуны.

На рояле играет дождь

Мои самые ранние детские воспоминания неразрывно связаны с кладбищем. Ничего странного в этом нет: единственная дорога, по которой можно было гулять с коляской, вела именно туда. В отличие от остальных она была покрыта асфальтом, и родителям волей-неволей приходилось катить меня в сторону погоста.

Прогулки на кладбище я любила: тут не требовалось ходить самой — сидишь, как на троне, в высокой коляске и озираешь мир. Если бы мама решила прогуляться до почты, пришлось бы, выбиваясь из сил, семенить километр за взрослыми. Ах, сколько раз я умоляла идти помедленнее — бесполезно, через минуту они забывались и переходили на привычный темп ходьбы. А тут — везут, как принцессу. Не надо бежать, задыхаясь, хвататься за штанину, клянчить…

Дорога вела через пшеничное поле, прорезала светлый кленовый лесок, забирала левее и выводила на огромное открытое пространство. Взору открывался рокарий надгробий, частокол крестов и обелисков, панцири траурных венков, яркие пятна букетов: сортовые чайные розы соседствовали с фиолетовыми пластмассовыми ромашками; душистые лесные ландыши — с фантастическими голубыми гвоздиками.

Не думая — или не осознавая тогда, — что в земле лежат люди, я воспринимала прогулки на кладбище как праздник.

У некоторых надгробий сидели игрушки: зверушки, пупсы…

— Смотри, собачка, — говорила я маме.

Кладбище меня ничуть не пугало. Скорее, влекло. Много позже Танька Капустнова разделила со мной это пристрастие. Вдвоем мы часто бродили по дорожкам между могил. А где еще гулять? В цирк, театр, зоопарк не пойдешь. Нет у нас таких чудес, даже в райцентре. Двенадцать домов, пятачок у Дома культуры, веранда при школе, лес, кладбище. Тчк.

Сюда свозили хоронить со всего района. Погост простирался не меньше чем на километр и выходил одним концом к Лесной Дороге, а другим — к деревне Безродново, где я жила в раннем детстве, до школы. Обычно мы заходили с дальнего, поселковского конца и сразу направлялись к старым участкам.

Дорожка шла подковой, огибала — обручала — кладбище. Метров через триста мы сворачивали на узкую боковую тропку и проходили мимо могилы с поганками — да-да, есть у нас такая могила, где с ранней весны до поздней осени растут поганки, целое полчище.

— Привет, Поганыч!

Наверняка покойный был злодеем!

Большой белый вазон в греческом стиле. В нем цветочная клумба, как в парке. Здесь покоятся супруги Полонские. Мы полюбовались мраморной ангельской головкой — постамент под ней черный, на его фоне скульптура кажется ослепительной, кипенно-белой. Видно ее издалека.

А это что за прелестное личико? Наташенька Токарева-Ельцова. Восемь лет. На красном граните березки, бабочки. Внизу четверостишие:

Танька зачитала строчки вслух.

— Хорошие стихи…

— Эпитафия.

А это и не головка вовсе на высокой стеле. Это урна, накрытая траурным покрывалом. Здесь похоронен художник. Так и написано: заслуженный деятель культуры РСФСР. Интересно, что он рисовал?..

Здравствуй, Леночка Колокольцева. Добрый день, Иван Евграфович Азарянский. Как у вас дела? Вижу, вам покрасили ограду. Так гораздо лучше. Голубой вам идет. Я коснулась рукой холодного металла. Так странно, ограждения напоминают детские манежи; пластмассовые цветы — игрушки! — только усиливают сходство.

Еще одна нарядная могила. Вадим Томилин. Участок у него большой, просторнее других. Есть лавочка, даже со спинкой. Здесь мы присаживаемся отдохнуть. Вообще, наши любимые могилы — те, возле которых есть скамейки.

Пространство внутри ограды вымощено черной керамической плиткой, ложе забрано в бортик, посыпано свежим черноземом: на лето кто-то высаживает сюда герани. В головах два остролистных клена. Хорошо сидеть под ними и смотреть, как в небе проплывают облака…

Я сидела и размышляла о смерти. Поразительное дело, никогда, даже от самых горьких обид, мне не хотелось умереть — чтобы родители стояли у гроба и рыдали. Даже понарошку. Никогда не было у меня классических детских фантазий «вот тогда вы поплачете у меня, вот тогда пожалеете…» — ты лежишь в гробу, мертвый, несправедливо обиженный и надменный, а они — мама, папа, бабушка, все взрослые — стоят вокруг и рыдают. Нет, ничего подобного. Я не была уверена, что станут плакать. Поэтому и образы такие в голову не шли. Я вспомнила, как воевала с ненавистной бабушкой Героидой. Мне не хотелось умереть самой, мне хотелось свести в могилу ее…

Я сидела и размышляла о смерти. Поразительное дело, никогда, даже от самых горьких обид, мне не хотелось умереть — чтобы родители стояли у гроба и рыдали. Даже понарошку. Никогда не было у меня классических детских фантазий «вот тогда вы поплачете у меня, вот тогда пожалеете…» — ты лежишь в гробу, мертвый, несправедливо обиженный и надменный, а они — мама, папа, бабушка, все взрослые — стоят вокруг и рыдают. Нет, ничего подобного. Я не была уверена, что станут плакать. Поэтому и образы такие в голову не шли. Я вспомнила, как воевала с ненавистной бабушкой Героидой. Мне не хотелось умереть самой, мне хотелось свести в могилу ее…

Запах сырой земли — и еще один, едва уловимый, сладковатый аромат тления, распада — так пахнет вода, в которой долго стояли цветы… Вдалеке слышен стук, ритмичный, металлический — ремонтируют ограду. Иногда ветер доносит запах масляной краски. Мы рассматриваем могилы. Они как люди: есть ухоженные, есть совсем забытые — к концу лета зарастают так, что не видно надгробий. Подходить хочется не ко всем. Некоторые ложа обнесены железным частоколом — настоящие пики, высокие прутья с наконечниками, как у стрел. Другие огорожены цепями на столбцах с железными шарами. Вокруг могилы одного лысого полковника цепь особенно мощная, в руку толщиной.

Лица на фото серьезные, отчаянные — или угрюмые; смотрят пронзительно, как будто спрашивают: ну, что пришел? чего уставился? Веселых или просто улыбчивых мало. Меня всегда удивляло, что заставляет изображать покойных с такими мрачными, скорбными минами. Когда идешь по старому сектору и смотришь на улыбки — а чаще полуулыбки, — невольно думаешь, что раньше люди были добрее.

Там есть один медальон, у которого всегда хочется остановиться. Перед объективом замерла семья — молодой военный, жена в платье с высоким корсетом, дети в матросках. Они сидят на стульях с высокими резными спинками. В кадр попала мебель — письменный стол, книжный шкаф — понятно, что это его кабинет. Обои в трельяжную сетку, на стене большая картина. Если присмотреться, видно: чей-то портрет.

Гравировка мне вообще не нравится. Лица почти все уродливые. У девушки уши слишком низко, у парня косит глаз. Как гравер так умудрился? Но шрифт! Но виньетки! Камнерезы словно соревнуются, воплощая творческие фантазии родственников или собственные, кто во что горазд. Запоминаю всё, чтобы украсить песенник.

Главные достопримечательности нашего кладбища — рояль и склепы. Рояль стоит недалеко от здания конторы, это памятник известной пианистке. Он как настоящий: клавиши, крышка, педали — все с потрясающей точностью высечено из черного мрамора.

Рядом начинается аллея склепов. От первого почти ничего не осталось, одни железные ребра. Соседний как клетка, странное строение из сетки, похожей на дачную рабицу, — чтобы дух в неволе томился. Беспокойный, наверное, был, буйный. Третий склеп напоминает мне летающую тарелку, а Таньке — почерневшую от времени беседку.

Ротонду-НЛО увивает плеть дикой малины. К концу июля на ней созревают ягоды. Они сладкие, словно засахаренные, и слегка пьянящие.

Пробираюсь, срываю одну — и вздрагиваю от хлесткого прикосновения крапивы.

— Ты чего?

— Обожглась.

На коже волдыри. Отчаянно тру локоть.

Танька говорит, в склепах похоронены князья. Теперь не проверишь: имена стерлись от времени.


Меня всегда удивляли искусственные цветы не существующих в природе расцветок: химозно-желтые с красными сполохами тычинок, розовые вырви глаз — видимо, пытались сымитировать пионы, — истерические пунцовые… Вот грозди искусственной сирени — ветви у них ядовито-изумрудные, будто зеленкой покрашены. Их дополняют голубые гвоздики, оранжевые колокольчики, цыплячьего цвета астры.

Цветы — одежда могил, думаю я. Каждый одевает своего покойника как может. Но зачем так ярко? Что за странная мода?.. К чему мертвым это буйство красок? Зачем тащить сюда эту гадость, когда рядом в лесу столько прекрасных цветов: иван-да-марья, смолки, васильки… У нас даже подсолнухи на опушке растут. А так — издевательство одно.

С другой стороны, понятно: это мертвое, неживое. Поэтому и несут сюда. Мертвое к мертвому.

В траве заливается неведомая птица-трещотка. Где-то совсем рядом, но ее не видно.

— Ты веришь в духов?

— Верю, — отвечаю я Таньке и рассказываю, как в детстве ко мне приходил инферн.


Наш дом стоял на самом краю деревни. Вокруг — огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.

В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.

Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.

Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.

Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.

Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.

Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.

Нет.

Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел. Не знаю кто…


Идем дальше, пересекаем старый сектор и оказываемся у конторы кладбища. Одноэтажный охристого цвета домик. Маленький тесный двор, посыпанный гравием, — под ногами хрустят легкие, почти невесомые катышки. Мусорные кучи из увядших цветов, выполотой травы, выгоревших старых венков. В будке живет собака. Она добрая.

У сарая лежат заготовки. Глыбы гранита — красный, черный, пестрый. Некоторые с выгравированными веточками, голубками; на многих выбито имя Иванова Ивана Ивановича — образцы кладбищенской каллиграфии.

Схема участков на стенде у крыльца. Перед ним — куча свежего сырого песка, только что из кузова.

Зеленый рукомойник. Ржавый кран, размокший кусок хозяйственного мыла на приступке. Вода через щель стекает в бетонный коллектор.

Брошенная посреди двора тележка катафалка. Ведущее колесо смешно вывернулось вбок, как у детского трехколесного велосипеда.

На стене — красный пожарный короб. Сверху выглядывает змей брезентового рукава и клювы огнетушителей.

Немудреное кладбищенское хозяйство…


Интереснее всего на кладбище после Пасхи. Яйца с могил мы не ели, а вот конфеты… Как устоишь перед «Красной Шапочкой», пусть даже отсыревшей и отдающей… чем? Мертвечиной?

Действительно, чем?

Ну не трупами же.

Тиной, землей.

Я разворачиваю конфету и отправляю в рот.

— Но-но, хватит покойников объедать.

— Я разрешения попросила.

— У кого?

— У духов.

— Здесь семьдесят лет атеистов хоронят — все духи разбежались давно.

Атеизм у нас еще какой. Неистребимый. Через год, когда в школах начнется мода на религию, наша классная дама Казетта Борисовна, не желавшая терять надбавки за дополнительные учебные часы, заменит пятничную политинформацию факультативом «Изучение Библии». И мы будем ходить туда, едва не засыпая после шестого урока, пока однажды Казетта не оговорится и не скажет, повествуя о Всемирном потопе, вместо «Бог» — «Ленин».

А пока еще мы созерцаем звезды на обелисках, вознесенные на тонкой короткой ножке над выкрашенными серебрянкой трапециями. Под звездами спят коммунисты. Им иначе нельзя.

Смешно, но звезды напоминают верхушку новогодней елки. И венки — как из елочной мишуры, только темно-зеленой. Так неуместна, так нелепа — но и трогательна — эта ассоциация с веселым праздником на могиле важного человека…

В глубине кладбища церковь. Стены из красного кирпича, щербатого, замшелого, окна-полукружья, зубчатые наличники, ржавая маковка главного купола, над звонницей еще одна — поменьше. Крестов на них нет. Крыльцо. Массивная двустворчатая дверь, забитая наглухо. Все в запустении.

По дорожке проходит могильщик, парень в растянутом грязном свитере. Синие треники с пузырями, стоптанные, разношенные боты. Можно было бы добавить: в руке лопата — но нет, руки его пусты.

Как мы не заметили тучу? Ливень налетел со страшной, неистовой летней силой. Скорее к роялю, в укрытие! Мы мчимся с ненастьем наперегонки. Ветер треплет кусты, гонит по аллеям еловые лапы, заламывает ветви кленам. Как фантастический воздушный змей, над кладбищем проносится гигантское опахало венка со вздыбленным оперением траурных лент.

Назад Дальше