Я стояла в примерочной, смотрела на себя в зеркало и думала: чего-то не хватает. «Гольфы нужны!» — сообразила наконец. Отправилась изучать прилавки. Как по заказу, в магазине оказалась пара моего размера и цвета — киноварь, фламенко, красный мак. Ура!
Продавщица сверила чек и стала заворачивать покупки.
— Не надо. Срежьте, пожалуйста, ярлыки. Прямо в этом пойду.
Мне не терпелось надеть костюм немедленно. Пройтись в обновке по райцентру, зайти в книжный, в «Подарки»… начать новую жизнь…
И я зашагала по улицам, совершенно счастливая.
Но эйфория продлилась недолго. Я уже вернулась из Гороховки и шла по лесной дорожке с автобусной остановки. Навстречу стремительной походкой летел человек. Это же папа! Торопится с обеда в институт. Окинул меня взглядом:
— Ты прямо как палач.
И дальше помчался. А я остановилась как вкопанная.
Я вспомнила, как проходили по литературе «Песню про купца Калашникова». Казетта Борисовна задала выучить наизусть отрывок про казнь:
Я любила читать стихи с выражением, и все это знали. Вызванная к доске, я стояла и упоенно горланила Лермонтова, вдруг умолкая посреди строки и выдерживая драматические паузы.
— Садись. Умница, пять. Давай дневник.
Сцена молниеносно промелькнула в голове. Я почувствовала, как нелепо выгляжу. Особенно стыдно почему-то стало за красные гольфы. Я свернула с дорожки, спряталась в зарослях ельника, разулась, быстро скатала их с ног и сунула в карман. А потом, не выходя на тропинку, напролом через лес побежала домой.
Сколько тревог моего детства сопряжено с одеждой! Она могла быть связана из пряжи кошмаров, сшита из лоскутов грез, справлена из вериг стыда и отчаяния… Она могла быть и врагом, и союзником, и призом, и наказанием…
О, кусачие шерстяные рейтузы, вязанные в тройную — бледно-розовую, салатовую и сизую — нитку! Цвета эти, прекрасные сами по себе, смешиваясь в лицевых и изнаночных петлях, дают ни с чем не сравнимый оттенок того, что внутри меня. Рейтузы увенчаны валенками, валенки подкованы черными лаковыми копытцами — сегодня сыро. Изнанка у них малиновая и нежная на ощупь. Я почти Серебряное Копытце. Я заберусь на горку и топну, и посыплются самоцветы. Инна Ильинична говорит, я фантазерка. Я рассказываю Коляну Елисееву, что за зеркальной гладью замерзшей лужи живет волшебник. Видишь эту точку? Нет, вон ту, черную. Это он и есть. Просто он заколдован, заморожен во льду. Он превратился в пятнышко, но если захочет, он выйдет. Веришь?
Верю, тихо говорит Колян.
А вот еще один.
Двенадцать детей с копытцами стоят плотным кольцом и считают в ледяной корке черные точки, пока Борька Тунцов не догадывается, что волшебников можно выковыривать, как изюм из сухарей. Нужна острая палочка. Палочки водятся под деревом. Но сейчас под деревом сугробы. Тогда можно пальцем. Наташка, подержи варежки. И мои, я тоже хочу спасать волшебника. И я хочу.
Что вы делаете!
Инна Ильинична, мы спасаем волшебников.
Каких волшебников?!
Они живут во льду.
А ну быстро варежки надели! Где твоя вторая варежка? Хватит мусор выколупывать. Ты что, не видишь, это шелуха от семечек.
Она говорит, это волшебник.
Руки ледяные! Всё, четвертая группа, прогулка окончена. Строимся. Где твоя пара? Да надень ты варежку наконец!
В раздевалке я смотрю на свои ноги. Я смотрю на свои ноги и думаю: это я. Валенки слезают с трудом — пальцы почти не слушаются. Рейтузы похожи на то, что есть внутри меня.
Внутри меня есть рвота. Я с удивлением обнаружила это в больнице — грипп с осложнением на бронхи — после завтрака холодной манной кашей с комками. Сама будешь стирать! — говорит нянечка. Вот тебе мыло, вон раковина.
Боже, это так увлекательно — стирать! Я стираю первый раз в жизни. Самозабвенно, тщательно намыливаю коричневые колготки. В воде они кажутся почти черными. Вода в кране холодная. Тру одну колготину о другую. Долго полощу под струей. Мне завидует Верка из первой палаты. Я уже забыла о том, что внутри меня есть нечто отделимое. Еще кое-что, кроме какашек. Какашки — это, в общем, даже не я. Они появляются в горшке как бы сами собой. Я этого не вижу. Они — где-то сзади. А рвота — она спереди. Тут уже никакого сомнения, что это я.
Рейтузы колются просто немилосердно — хочется расчесывать ноги до пунцовых полос. В пряжу вплетена нитка верблюжьей шерсти, мама добавила ее для тепла. Польза должна преобладать над комфортом. Зато практично. Зато немарко. Зато не промокнешь. Мамино любимое слово в вопросах одежды — зато.
Ну и пускай — зато. Зато у меня есть три вещи, которые я люблю. Белая кроличья шубка, кроссовки и голубое платье с черными кружевами.
Это не так уж и мало, у нас в семье одежда вообще дефицит. А так иногда хочется блеснуть. Вон Танька Капустнова — постоянно появляется в чем-то новом. У нее есть сапоги на молнии — как у взрослой! Сбоку подошвы в кружочке написано: «Заря». И у Безручкиной такие есть, а больше ни у кого. Второй год прошу на день рождения эти сапоги — а в результате здоровенная, с меня ростом, неудобная рыжая кукла (бабушка, чем ты думала!) и конструктор «Юный строитель» из деревянных брусочков. Волшебник, преврати конструктор в сапоги «Заря»!
Реветь или нет? Родители едут в отпуск в Болгарию.
— Веди себя хорошо. Мы привезем тебе кроссовки.
— А сапоги на молнии там есть?
— Не знаю, — говорит мама. — Это в Москве, в «Детском мире» надо искать.
Целый месяц я буду под присмотром бабушки. Не взяли меня в Золотые Пески, дома оставили. Надо, наверное, все-таки немного пореветь.
— Если сейчас же не прекратишь, я ухожу спать к тете Наде.
Бабушка встает с постели, сует ноги в тапки, накидывает поверх ночнушки халат. Пожалуй, не стоило. Подождем кроссовки.
Удивленная, как молниеносно подействовала угроза, бабушка с минуту стоит у двери, потом снимает халат, вешает на крючок, заходит на кухню, возвращается с рюмочкой в руке и вливает мне в рот горький пустырник. После этого снова ложится. Скрипят пружины. За окном лает собака. У соседей тарахтит стиральная машинка. Наконец все стихает.
Через месяц я прихожу в сад в новеньких белых кроссовках.
Вся группа любуется, какие у меня
замечательные,
восхитительные,
ослепительные
заграничные
кра-сот-ки.
Это триумф. Я королева. Сейчас я лопну от счастья.
Еще у меня есть шубка. В деревне многие разводят кроликов; завел и папа. Во дворе, прямо под открытым небом, у нас настоящий крольчатник — клетки из деревянных бочек. В передней стенке — сетчатая дверка, прицеплены поилки, дно устлано опилками. Клетки стоят на брусьях, высоко над землей, и оттого кажутся немного сказочными — на курьих ножках.
— Хочешь посмотреть?
Папа отрывает меня от земли, подносит к бочкам.
Зверьки сидят нахохленные, с прижатыми ушами — холодно. Жуют корм. Пушистые, белые. Есть и крольчата.
Я просовываю сквозь решетку морковку — мама специально дала, даже помыла. Папа крепко держит за подмышки. Я болтаю в воздухе ногами и смотрю, как крольчиха, смешно шевеля щечками, с хрустом грызет подношение.
На мне кроличья шубка, но я никак не соотношу ее с нашими белыми великанами. Шубка — это шубка, кролики — это кролики.
Еще у меня есть кроличья шапочка, но она мне не нравится: завязка врезается в шею, сильно давит подбородок.
А в шубке тепло и удобно.
А платье! Мое прекрасное голубое платье с черными кружевами! Надо сказать, почти все для меня мама на самом деле устраивала для себя. Когда ситуация требовала подарка (день рождения, например), она заранее шла в «Детский мир», выбирала понравившегося медведя или кота и прятала его на полках, заваливая другими игрушками, чтобы никто не купил, — а назавтра приходила со мной и, порывшись, извлекала на свет.
— Посмотри, какой красивый! Палевый! Один был такого цвета. Нравится?
На меня глядел уродливый плюшевый зверь.
— Это не кот…
— Как же не кот, видишь, у него усы.
Но, может быть, это — действительное красиво? Может, это и есть красота, раз мама так говорит?
Она ведет меня за руку к кассе. Я в растерянности. Я чувствую себя обманутой, но нельзя же реветь, когда тебе дарят подарок.
Нет, все-таки он уродливый. Просто она зачем-то хочет его себе.
Но однажды мама сотворила чудо мне. «Какое ты хочешь, чтобы я сшила платье?» — спросила она. Наверное, надо было к новогоднему утреннику, а может, и просто так. Я не думала и секунды. Голубое с черными кружевами, какое же еще!
И… она сшила, как я сказала. Все по-честному. Лазоревый атлас в мельчайший цветочек, юбка солнце-клеш, на подоле и лифе оборки — пышные черные рюши.
Не знаю, что за творческий вихрь на нее налетел, но получилось великолепно. А я познала нечто важное в тот день: чудеса случаются иногда, просто их нужно дождаться. Ради этого мы, наверное, и живем.
Вот за это я ей по-настоящему благодарна.
Книгочеи
На столе лежала распечатка. Стопка машинописных листов, буквы оттиснуты слабо — четвертая или пятая копирка. Les Chants de Maldoror, «Песни Мальдорора», прочитала я заглавие со словарем. Никогда не видела машинок с латинской клавиатурой.
Папа оторвался от текста, чтобы помешать в сковородке. По квартире разлился дурман, упоительный запах жареной картошки с луком.
Я бросала голодные взгляды на плиту и от нетерпения покачивалась на табурете.
— Не готово еще. Возьми какао налей. Вон, в термосе.
В какао плавала большая жирная пенка. Я выловила ее вилкой и повесила на край стакана, как соплю.
— Вот свинтус!
Папа убавил огонь под сковородкой, накрыл ее крышкой и вернул на нос очки: можно успеть прочитать еще пару абзацев.
— Что это? — Я кивнула на бумаги.
— Поэма.
— Французская? — зачем-то спросила я очевидное. Наверное, потому что в Лесной Дороге это было очевидное — невероятное.
— Граф де Лотреамон. Малоизвестный французский символист.
— И ты все понимаешь?!
— Я только начал. Три страницы прочитал.
— Опять на ночь дали? — Неужели он одолеет до утра этот талмуд, да еще на французском?
На редкие книги и перепечатки у папы на работе даже очередь была. Когда она наконец доходила, в родительской комнате до рассвета горела настольная лампа.
— На сколько угодно. Мы с Лаптевым одни французский знаем, а он уже прочитал.
— Дурак он, твой Лаптев.
— Это правда, — усмехнулся папа. — Вот Фолкнера взять, например. Лапоть сказал, что читать невозможно, там предложения на полторы страницы. А я «Авессалом, Авессалом!» прочел на одном дыхании, за неделю. Еще бы Джойса где-нибудь найти…
— Про что там, в «Мальдороре»? — французская распечатка волновала мое воображение.
— Про дьявола. Как он вонзает когти в грудь р-р-ребенка. — Папа, разверзнув пальцы левой руки, хищно потянулся к моему горлу. — Страшно? То-то же. Послушай, как французский звучит.
Он взял наугад листок, начал читать.
— Переведи!
— Молю небеса, чтобы читатель — ожесточившийся и вдохновленный — не сбился с дикого пути… с опасной дороги, ведущей через злое болото… болота… а, вот как: через трясину зла, прельстившись моими страницами, темными и… и полными яда. Если он не устоит… не удержится на краю бездны силой воли и здравого смысла, смертоносные… смертельные испарения этих болот пропитают его душу, как вода пропитывает сахар. Только некоторые могут съесть… вкусить… ага: немногим дозволено вкусить сей плод, не умерев… не… не обрекая себя на погибель… А потому, о робкая душа, остановись, не пытайся проникнуть в глубь неизведанных земель; пока не поздно, направь свои стопы вспять.
Я слушаю, забыв обо всем на свете. Даже умопомрачительный запах картошки исчезает, развеивается, вытесняется из сознания магией слов.
Папа — читатель увлеченный. Литературный гурман. В библиотеку — регулярно, за всеми новинками следит. Вообще, у них в НИИ это модно; номера «Иностранной литературы», прошедшие через десятки рук, затрепаны до того, что просто рассыпаются на части.
Библиотека в поселке неплохая, хоть и маленькая: два смежных зала по пять-шесть стеллажей, один публичный, для свободного доступа, другой — что-то вроде спецхрана: чтобы туда зайти, требуется разрешение библиотекаря. Несколько составленных в ряд столов никогда не пустуют, постоянно кто-то сидит и листает подшивки: женщин интересуют рецепты и мода, то есть «Крестьянка» с «Работницей»; мужчин — «Советский спорт», «Наука и жизнь», «Техника — молодежи». Особым спросом пользуется журнал «За рулем» — даже те, у кого нет и никогда не будет машины, хотят быть причастными к миру автомобилей.
На полках стройными рядами БВЛовская серия классики, собрания сочинений — Пушкин-Лермонтов, Достоевский-Толстой. И дальше — лакомыми кусками, изюмом в куличе — Дюма, Жюль Верн, Джек Лондон, Стивенсон, Майн Рид…
Отдельно — не по алфавиту — фантастика. «Голова профессора Доуэля». «Человек-амфибия». «20 000 лье под водой». «Марсианские хроники». «Гиперболоид инженера Гарина». «Война миров». «Повелитель мух». «Пикник на обочине». «Солярис». «Лезвие бритвы». Библиотекарь увлекается сам и собирает тематическую подборку. Все эти книги уже повалялись возле папиного дивана, погрели свои страницы под фамильным торшером с птицей на абажуре.
Дождь загоняет нас с Танькой в Дом культуры. Нам повезло: библиотека открыта — она работает всего два дня в неделю, по вечерам.
Жужжание лампы дневного света, запах книжной пыли и лимонной герани — на окнах горшки, горшки… Трехлитровая банка с водой — отстаивается от хлора: за цветами хранитель ухаживает трепетно.
Странный он человек, этот Марконий Викторович. Мы, разумеется, зовем его Макароний. Он и правда как макаронина, длинный и белый. Летом по лесу с лыжными палками бегает. Прикормил четырех собак у себя в подъезде. Не здоровается ни с кем, если не на работе. Говорят, у него сын в армии с ума сошел, но это было давно и в другом городе.
Когда Марконий только устроился в библиотеку, папа пояснил:
— В двадцатые годы было модно по изобретателям называть. Вот композитор Эдисон Денисов, например. Помнишь, я у Лаптева пластинку брал. Авангард, полный перфект. Не слушала тогда со мной? Ну, тебе еще рано, не доросла, все равно такую музыку не поймешь.
— Что это не пойму? — возмутилась я. — Мы на музлитре Бартока проходили. И Скрябина. «Прометея», «Поэму экстаза»… Он ноты хотел светом изображать. Даже специальную строчку в партитуре придумал — люче называется.
— Как? — не расслышал папа.
— Люче. Свет по-итальянски. Ладно, рано тебе это знать. Все равно не поймешь.
Уворачиваясь от смачного папиного щелбана, я выскочила в коридор и оперативно заперлась в туалете. Ё-моё, как же звали того композитора? Э… Э… Эйнштейн?
В библиотеке царил покой. Макароний сидел за столом у окна и, щелкая дыроколом, подшивал свежую прессу. Мы с Танькой листали пахнущие сараем журналы. Было уютно в этой небольшой комнате с геранями и аспарагусами, несмотря на моргание и надсадное стрекотание лампы. Я просмотрела последний «Крокодил», прочла несколько фельетонов, разгадала в уме кроссворд…
— Пойдем, что покажу! — вдруг поманила Танька.
— Куда?
— В тот зал. Там книжка есть одна…
Макароний пустил нас в хранилище. Дверцы шкафов не запирались, Танька без труда извлекла темно-коричневый томик в коленкоровом переплете и сразу открыла на нужной странице. «…Задирает юбку и моей рукой гладит себя по паскудной ляжке, вытаскивает груди…» — было написано черным по белому.
— Фига себе…
— Между прочим, Толстой.
— А мой папа по-французски читает. Там тоже такого полно. — Насчет «полно» я, конечно, предположила — не ударять же в грязь лицом.
— Французы, они все про это пишут. Зачем я на английский пошла…
— Можно потом в иняз поступить.
— В иняз готовиться нужно… Где у нас тут подготовишься, у Кильки, что ли, с Казеттой? Они бы сами не поступили.
Я попыталась запомнить строчку наизусть, но поняла, что все равно забуду.
— Выписать надо. Пойду ручку и бумагу попрошу.
В классе соревновались, кто знает больше таких цитат. У Пушкина вот, например. «К кастрату раз пришел скрыпач, он был бедняк, а тот богач. «Смотри, сказал певец безмудый, — мои алмазы, изумруды — я их от скуки разбирал. А! кстати, брат, — он продолжал, — когда тебе бывает скучно, ты что творишь, сказать прошу». В ответ бедняга равнодушно: — Я? я муде себе чешу».
Я стрельнула у Макарония ручку, листок, аккуратно переписала непристойную фразу, и вдруг вспомнила, что собиралась узнать про того французского графа.
— А есть у вас этот… — Я задрала рукав — фамилия была записана чернилами на запястье. — Ло… тре…амон?
— Как?
Я повторила.
— Не слышал про такого, — сказал Макароний и на всякий случай полез в картотеку.
— Французский символист. Поэт. Про дьявола писал.
— Так вам поэзию? — оживился Макароний. — Возьмите Франсуа Вийона, девочки. Он был разбойником, его повесили. Прекрасные стихи.
Библиотекарь принес стремянку и полез на верхние полки.
— Посмотри.
Он дал мне книжку и затем обернулся к Таньке.
— А ты что хочешь?
— Французское. Про дьявола, — как попугай, повторила она.