Мать звали Тауба Давыдовна, знакомые звали ее Татьяна. Отец — Меир Исаакович. Родственников матери я знал, до войны они жили тут же, в Днепропетровске, а родственники отца жили где-то на киевщине, я их никогда не видел. Мама была из пролетарской семьи, у нее было два брата, Лева и Петя, оба очень высокие. Дядя Лева работал на заводе имени того же Петровского мастером доменного цеха. В начале войны их эвакуировали на Урал, и потом дядя Лева стал большим начальником на «Азовстали». А дядя Петя, который тоже работал на металлургическом заводе, погиб в начале войны недалеко от Днепропетровска.
Еще у моей мамы была сестра Соня. Она, по-видимому, несколько нарушала традиции еврейских семей, вращалась в кругу русских молодых людей и вышла замуж за русского. Может быть, впрочем, он был и украинец, но тогда говорили — «русский», что было одно и то же. Она сама была светлой блондинкой, не похожей на еврейку. У них было двое детей, и когда муж ушел в армию, она осталась в городе. Она была, казалось бы, полностью ассимилирована — русский муж, русские, светловолосые дети — и, очевидно, рассчитывала уцелеть. Нс; когда Днепропетровск заняли немцы, соседи выдали ее, и она погибла.
Университет
Окончив школу, я получил аттестат «з видзнакою», то есть с отличием, и поступил на физическое отделение университета. Тут у меня, конечно, был вопрос — я был уже связан с математикой, но, подумав, поступил все-таки на физическое отделение. Это был 1936 год. В это время в Днепропетровске был организован филиал Ленинградского физтеха. А.Ф. Иоффе как раз в то время организовывал эти филиалы — Харьковский, Днепропетровский, Уральский. В университет приехала большая группа ленинградских профессоров. Среди них были Б.Н. Финкельштейн, приятель Ландау, Г.В. Курдюмов, который организовал потом в Москве Институт физики твердого тела, В.И. Данилов — все первоклассные физики Ленинградского ФТИ, ученики А.Ф. Иоффе. Все они преподавали в Днепропетровском университете. Б.Н. Финкельштейн стал потом моим научным руководителем. В этом смысле мне очень повезло.
Кроме того, на физическом факультете уже вовсю ходили рассказы о Ландау, который преподавал тогда в Харькове. Это совсем недалеко от Днепропетровска, всего каких-то сто восемьдесят километров. И хотя учебников Ландау-Лифшица тогда еще не было, рукописи его лекций циркулировали среди студентов, и мы изучали теорфизику по конспектам лекций Ландау. Их красота произвела на меня глубокое впечатление, и я очень быстро решил, что буду физиком-теоретиком.
Я стал ходить на семинары Финкельштейна. Но свою первую любовь, математику, я тоже не забывал. Теорию функций комплексного переменного у нас тогда читал С.М. Никольский. Сейчас он уже академик, и недавно отмечалось его столетие. Каждый раз, когда мы встречаемся, он говорит, что я самый выдающийся из его студентов. Встреча получается очень теплой.
Математическая наука в университете тоже была очень сильной. В этом большая заслуга Сергея Михайловича. У него были тесные контакты с московскими светилами математики — А.Н. Колмогоровым, П.С. Александровым, В.Ф. Каганом. Они регулярно приезжали к нам с лекциями, и в университете была атмосфера высокой математики.
Надо сказать, в те, довоенные, годы на Украине не было никакого национализма, по крайней мере, лично я его никак не замечал. В доме, где мы жили, во дворе, в этой большой коммуналке, жили украинцы, русские, евреи, и никогда не было никаких распрей на национальной почве. Во время учебы в Университете я также никогда не замечал каких-то проявлений национализма. Я сам говорил тогда по-русски с акцентом, потому что по-украински мне было привычнее, но никогда никаких сложностей по этому поводу у меня не возникало. Еще пример. У меня был близкий товарищ, Александр Филиппович Тиман. Я очень долго был уверен, что он — русский. По крайней мере, на это указывало его имя. И только значительно позже я узнал, что он не только был евреем, но даже закончил хедер, то есть еврейскую начальную школу. Просто о национальности человека в то время как-то никто не задумывался.
В связи с этим я вспоминаю такую историю, имевшую место, правда, несколько позже. У Ландау, как известно, было много учеников, и подавляющее большинство из них было евреями. В то время вообще большинство физиков-теоретиков почему-то были евреями, и Капица по этому поводу подшучивал над Ландау, и даже как-то пообещал ему выдать премию за первого аспиранта-нееврея. Когда я приехал из Днепропетровска, чтобы сдать теорминимум, Ландау, глядя на меня и на мою фамилию, решил, что я как раз тот самый случай. Впрямую о национальности он меня не расспрашивал, а поскольку я был блондином, то и выглядел подходяще. Тем более фамилия — Халатников — звучала вполне по-русски. И он радостно сообщил Капице, что у него наконец появился русский аспирант. Потом я слышал уже от самого Капицы, что он действительно выдал Ландау обещанную премию. Капица даже рассказывал, что хотел потом забрать ее назад как незаслуженную. Вот только не знаю, осуществил он этот свой план или нет.
Первый же раз я столкнулся с каким-то явным проявлением национального вопроса только в армии, в 1944 г. Мы по какому-то поводу не поладили с парторгом нашего полка, где я был тогда начальником штаба. И тогда я от него впервые услышал эту фразу: «Скоро мы и с вашей нацией разберемся».
Я думаю, именно тогда, в 1944 г., Сталин начал задумываться о еврейском вопросе и его решении, то есть о введении каких-то ограничений для представителей этого народа. Тогда же ходила какая-то неофициальная информация о том, что в Крыму хотят организовать Еврейскую республику. Судя по всему, Сталин даже успел пообещать союзникам такую республику, но потом отказался от этой идеи. Жертвой этого решения, в частности, стал актер С. Михоэлс, который создал тогда Антифашистский комитет и вообще вел активную деятельность, направленную, в частности, на создание еврейской республики. Сталин же, естественно, не мог взять назад свои слова. Проще было убрать Михоэлса.
Возвращаясь же к идее национализма и антисемитизма, я только хочу еще раз подчеркнуть, что он начал насаждаться в сознание масс именно сверху, и началось это только после войны. До этого никакого еврейского, и вообще национального вопроса на Украине, как мне кажется, не было.
Учился я довольно легко, и уже со второго курса получил именную стипендию какого-то съезда комсомола, а в 1939 г., в честь юбилея Сталина, были учреждены сталинские стипендии, и я был в числе первых таких стипендиатов. Это были довольно большие по тем временам деньги, так что я мог без всякого труда покупать много шоколада и угощать девушек.
Будучи студентом-отличником, я как-то получил в Университете путевку в дом отдыха под Киевом, Ворзель, такое хорошее дачное место. И в этом доме отдыха я познакомился со студенткой МГУ. Она жила в Москве, но наше знакомство продолжилось, я навещал Валю во время своих приездов в Москву в сороковом и сорок первом году, когда приезжал сдавать экзамены теорминимума. Когда началась война, Валя с матерью уехала в эвакуацию в Куйбышев, работала там на авиационном заводе. Она вернулась оттуда в 1942 г. Я тогда уже служил в штабе зенитного полка, который стоял на Калужском шоссе. Валя навещала меня там, а в 1943 г. мы поженились. В 1944 родилась наша старшая дочь Лена.
Интересно, что эта Калужская дорога странным образом проходит через всю мою жизнь. Я служил там во время войны, на ней стоял и стоит Институт физпроблем, в котором я потом работал. В жизни вообще бывает довольно много таких вот странных совпадений.
Дипломную работу я должен был делать у Б.Н. Финкельштейна, но Борис Николаевич, который был другом Ландау, порекомендовал мне поехать в Москву и сдать так называемый Ландау-минимум, чтобы продолжить учебу у самого Ландау. Я по конспектам, потому что учебников тогда не было, выучил материал и подготовился к восьми экзаменам. Из них два были по математике, математика-1 и математика-2. В сентябре 1940 г. я приехал к Ландау в Москву с письмом от Финкельштейна. Вдвоем с еще одним моим товарищем мы пришли к Ландау. Он тут же меня проэкзаменовал — прямо на доске дал мне интеграл, который нужно было привести к стандартному виду. Я его тут же на доске взял. Это, должно быть, произвело на Ландау какое-то впечатление, потому что больше он не стал у меня ничего спрашивать, а только сказал: «Продолжайте сдавать». Таким образом, первая математика была сдана.
Все в том же сентябре 1940 г. я сдал еще три экзамена. Потом я приезжал к Ландау второй раз, это было уже в феврале сорок первого года, и сдал еще четыре экзамена. Ландау порекомендовал мне поступать в аспирантуру, и тут же дал мне письмо. Оно начиналось словами: «Товарищу Халатникову..» Это было письменное приглашение в аспирантуру, и я имел в виду этой же осенью поехать в Москву учиться к Ландау. Но — было не суждено. Последний выпускной спецэкзамен по теорфизике в Днепропетровском университете я сдал в субботу, в июне. Помню, мы сидели с моим доцентом на лавочке на бульваре проспекта Карла Маркса, и я сдавал ему этот экзамен. Это было двадцать первого июня 1941 г.
Все в том же сентябре 1940 г. я сдал еще три экзамена. Потом я приезжал к Ландау второй раз, это было уже в феврале сорок первого года, и сдал еще четыре экзамена. Ландау порекомендовал мне поступать в аспирантуру, и тут же дал мне письмо. Оно начиналось словами: «Товарищу Халатникову..» Это было письменное приглашение в аспирантуру, и я имел в виду этой же осенью поехать в Москву учиться к Ландау. Но — было не суждено. Последний выпускной спецэкзамен по теорфизике в Днепропетровском университете я сдал в субботу, в июне. Помню, мы сидели с моим доцентом на лавочке на бульваре проспекта Карла Маркса, и я сдавал ему этот экзамен. Это было двадцать первого июня 1941 г.
А утром по черному радиорупору, которые, совершенно одинаковые, висели у всех на кухне, я услышал, что началась война.
ВОЙНА
Армейские университеты
Я был освобожден в университете от курсов военной подготовки, поэтому у меня не было никаких воинских званий. У нас в университете готовили летчиков, но я для этого не подошел из-за своего довольно хилого сложения.
Вскоре после начала войны я получил из военкомата повестку. В принципе с письмом Ландау я мог бы, наверное, уехать в Москву, но тогда это было как-то... неприлично. Дело даже не в патриотизме, а, наверное, в той примитивной приверженности дисциплине, которая отличала то время в целом, и к которой мы все были приучены. Законопослушность и дисциплина. Если бы я, несмотря ни на что, все же поехал бы к Ландау, это не было бы ни дезертирством, ни обманом, но тогда мне это даже в голову не пришло. Я явился в военкомат, вместе со всеми своими товарищами, которые, естественно, были туда вызваны тоже.
Днепропетровск начали бомбить с первых же дней войны. В городе была дикая паника. Все боялись парашютистов-десантников, которых немцы вроде как сбрасывали с самолетов. Все ловили шпионов. Хватали, естественно, всех подряд, особенно если кто-то был как-то нестандартно одет.
Конечно, это был массовый психоз. Все время распространялись слухи, что диверсанты то тут, то там, то на этом берегу Днепра, то на другом. Когда народ находится в таком напуганно-возбужденном состоянии, любые, даже самые невероятные слухи, ложатся на благодатную почву. Из тех дней запомнился такой эпизод. В Днепропетровске в то время гастролировал Малый театр. И один из артистов, довольно тогда известный, Рыжов, носил бакенбарды. И вот, на главной улице города, проспекте Карла Маркса, толпа людей, стоявших до этого в очереди за эмалированными кастрюлями, побежала за ним и начала бить его этими кастрюлями, приняв за диверсанта. Потому что у кого же еще могли в то время быть бакенбарды?
Военкомат всех нас, окончивших физический факультет, отправил в Москву, для обучения в академии им. Дзержинского. Вскоре после моего отъезда эвакуировалась и моя семья. Родители с сестрой уехали в Ташкент.
А я попал в Москву, в академию Дзержинского. Там мне предстояло учиться на артиллерийского воентехника. Но я случайно встретил там своего школьного товарища. Он окончил Московский энергетический институт, и он сказал мне:
— У тебя сейчас будет собеседование с комбригом Березиным, который задает всем один и тот же вопрос: «Знаете ли вы, что такое “сильсин”?»
Сильсин — это слаботочный электрический прибор, который используется для наведения пушек на цель, такой небольшой электрический моторчик. Я тогда не знал, что это, но когда комбриг Березин задал мне свой вопрос, сказал, что знаю. И таким образом я попал в шестой дивизион. В этот дивизион были зачислены в основном физики, окончившие разные университеты, и только один человек был из мелитопольского пединститута. Про него еще долго думали, можно ли его брать. Но потом он даже стал у нас старшиной, и мне от него изрядно доставалось.
Через несколько дней появилась группа общевойсковых полковников. Построили наш шестой дивизион — у нас даже еще не было гимнастерок, брюки и сапоги нам успели выдать, а гимнастерки нет. Нас построили и сказали:
— С этого момента вы — слушатели курса «А» Высшей Военной Школы ПВО.
И повели пешком через всю Москву, по набережной, в академию Фрунзе. Это была общевойсковая Академия номер один.
Таким образом, я, благодаря своей «небольшой хитрости», не остался в академии Дзержинского, и не стал артиллерийским техником, а попал в общевойсковую академию. В этой академии был так называемый Второй факультет, или факультет ПВО, и нас всех на него зачислили.
Жили мы прямо напротив академии, в общежитии на Кропоткинской, через сквер. Этот дом до сих пор там стоит. Нам сразу же вручили винтовки. Преподавателями нашими были общевойсковые офицеры, а многие из них были офицерами генштаба еще царской армии. Это были люди очень интеллигентные. В этом смысле мне очень повезло. Они понимали, что из нас, людей сугубо гражданских, нужно за очень короткое время сделать строевых офицеров. Мы должны были много часов подряд маршировать с винтовкой наперевес.
Для меня это время было очень трудным физически. Стояло лето 1941 г., июль месяц. И весь этот июль я целыми днями маршировал с винтовкой в сквере напротив академии Фрунзе. А ночами сбрасывал немецкие «зажигалки/с крыши академии Фрунзе, потому что Москву каждую ночь бомбили.
Но надо сказать, учили нас очень интересные люди. Многие из преподавателей академии даже назывались еще комбригами, потому что еще не были произведены в генерал-майоры. Среди них был генерал-майор Богдан Колчигин, который прославился во время войны — он преподавал у нас тактику, а на войне был начальником штаба разных фронтов.
Нас учили тактике так, чтобы мы в случае необходимости могли принимать решения на уровне командира дивизии. Учения, тактические игры происходили по картам Подмосковья.
Вскоре наш Второй факультет переименовали в Высшую Военную Школу ПВО и перевели на Красноказарменную, 14. Там мы проучились до 14 октября.
14 октября, когда Москву эвакуировали и было неясно, будет она сдана врагу или нет, решался среди прочих вопрос о том, что делать с нашей школой. Будут ли ее бросать на защиту Москвы или вывозить. Наш начальник ПВО генерал-майор Кобленц уехал с утра в Генштаб за распоряжениями о судьбе школы. К вечеру он вернулся и объявил, что школа эвакуируется в Пензу.
В Пензе я проучился до апреля 1942 г. Наши преподаватели во внеучебное время вели с нами откровенные, дружеские разговоры, они понимали, что мы такие же люди, с высшим образованием. По вечерам мы часто сидели вместе и разговаривали совершенно на равных. При этом с нами, простыми курсантами, мог сидеть и полковник, и генерал. Они обсуждали с нами любые вопросы — от военных до обычных житейских. Это было необычно, особенно для армии, для военной школы. И я хочу заметить, у нас тогда не было никакой дедовщины. При таком отношении старших с младшим по званию ее просто не могло быть. Мне кажется, если бы в нашей сегодняшней армии офицеры общались с солдатами не только посредством приказов, но и просто по-человечески, то это сильно способствовало бы ее укреплению.
К апрелю мы закончили курс наук. Нас готовили как офицеров, командиров зенитных батарей, чтобы мы могли командовать подразделением такого масштаба. И уже где-то в феврале-марте многие из нас поняли, что науку, необходимую для командования взводом, мы выучили, и стали проситься на фронт. Среди них был и я. Я написал заявление, в котором просил отправить меня на фронт. Но в это время создавалось второе, наружное кольцо ПВО Москвы. Первое было создано раньше. И произошло то, что обычно происходит в армии — человека никогда не посылают туда, куда он просится. Поэтому тех, кто просил отправки на фронт, послали на формирование этого второго кольца, а тех, кто не просил, отправили в Сталинград, где как раз разворачивалась Сталинградская битва. Многие из них оттуда не вернулись.
А я попал в Москву — только потому, что просился на фронт. Мне сразу доверили больше, чем взвод — я был назначен заместителем командира зенитной батареи. Тогда еще на каждой батарее были командир и комиссар. Наша батарея стояла недалеко от штаба 57-й зенитной дивизии, которая в это время там разворачивалась.
Командир и комиссар батареи были кадровыми военными, получившими военное образование еще в мирное время. Первое, что я выучил, что на батарее нужно уметь очень крепко ругаться матом, иначе ничего добиться было невозможно. Мат на батарее стоял невероятный. Пили, конечно, тоже страшно. Спустя какое-то время мои начальники поняли, что я человек надежный. Поэтому они оставляли меня на ночь дежурить на батарее, а сами уходили гулять к местным учительницам. Батарея находилась на Калужской дороге, рядом был поселок Валуево и другие подмосковные поселки.
Командир батареи Гришин был хотя и довольно молодым, но очень жестким по моим представлениям человеком. Однажды произошел такой случай. Один из солдат, который должен был охранять каптерку, то есть склад продовольствия на батарее, ночью залез на этот склад и наелся там концентратов. После чего целый день валялся больным. А вечером командир батареи созвал личный состав, построил всю батарею и объявил приговор — расстрел, за то, что он съел продукты со склада. После чего была произведена имитация этого расстрела. Приговоренный встал на колени, плакал, просил пощады, и его все-таки потом «пожалели» и не расстреляли. Эта история стала известной где-то в штабе, и Гришин был отправлен в штрафной батальон. Потом я слышал, что он прошел штрафбат, вернулся и был неплохим командиром. Правда, жестким.