Хемлок, или яды - Габриэль Витткоп 8 стр.


Едва рассвело, из отведенной Курцио комнаты послышались крики, на которые сбежались слуги, а за ними - полуодетые Лукреция и Беатриче. Очам их предстала удручающая картина. Вопя от ярости и прижимая ладонь к окровавленному лбу, посреди комнаты стоял дон Франческо, а Курцио в ночной рубашке отбрасывал кочергу, которой только что его ударил. Юноша кинулся к матери:

Синьора мадре, я не хочу здесь оставаться!

Началась страшная суматоха, беготня, возгласы.

Пропади ты пропадом, как Содом и Гоморра! - крикнула Лукреция мужу, прижимая к себе Курцио.

Беатриче в ужасе вернулась к себе, чтобы одеться. В семье Ченчи вновь запахло трагедией. Утро было необычайно тихим, словно перед бурей. Около одиннадцати Беатриче услышала голос Виттории, игравшей с тучным братцем, а затем вдруг подскочила от громких воплей. Когда открыла дверь, в комнату ворвалась Лукреция с кровоточащей раной на щеке. Дрожащей рукой Беатриче взяла кувшин и смочила водой тряпку. Лукреция всхлипывала.

Твой отец решил отправить Курцио обратно в Рим пешком, но я велела конюхам оседлать лошадь. «О чем ты говорила с Курцио? Что ты ему сказала?..» Я ответила, а дон Франческо ударил меня шпорой, которую держал в руке. Смотри, чуть в глаз не попал. Но этого ему показалось мало, и он с такой силой стукнул меня палкой, что я рухнула на пол.

Беатриче позвала старуху Джерониму и хромую Калидонию, чтобы те принесли полотенца, листья арники и цветки ромашки.


Франческо решил привести в порядок дела. После того как жена и дочь стали настоящими пленницами в замке Петрелла, у него развязались руки, и он подумывал о возвращении в Рим. Там он мог бы договориться о приобретении у герцога Мантуанского маркграфства Инчиза, на которое уже давно зарился: его состояние, несмотря ни на что, оставалось довольно значительным, и можно было рассчитывать на эту покупку. Он прибыл в Рим в конце мая и беспокойно переезжал из одного своего дома в другой, боясь отравления и старательно заметая следы.

В замке у Беатриче не было ни лошади, ни даже мула - так приказал отец. Время тянулось медленно, ничем не занятые часы разворачивались звеньями бесконечной цепи.

Изредка мельник из Аквилы привозил на осле муки, и каждое утро старая пастушка козьего стада приходила продать молока. Ежедневно воздух наполнялся граем ворон, гнездившихся в башнях и дравшихся за отбросы в огороде, а издалека, словно из другого мира, до скалы Петрелла долетали собачий лай да ослиный рев. С крепостных стен видно было только небо и горы, а вечером - мигавшие в долине костры да огоньки. С наступлением темноты они звездами рассыпались по всему небосводу.

Порой на рассвете Беатриче будили принесенные ветром деревенские запахи, луговые ароматы. В начале каждого дня она словно входила в ледяную воду. В утренние часы девушка явственно видела, что белье протерлось, а одежда износилась, и в полной мере осознавала свою нищету. Это время Беатриче посвящала переписке. Вытянутым и твердым, неторопливо бредущим почерком умоляла Джакомо приложить все силы, чтобы освободить ее из заточения, но преследуемый кредиторами брат не мог, а, возможно, и не хотел прийти ей на помощь. Рим оставался несбыточной мечтой.

Сердце Беатриче встрепенулось от радости, когда однажды прибыл гонец, но он доставил лишь письмо от Лючио Савелли, который сообщал, что в октябре, всего через девять месяцев после свадьбы, Антонина умерла, так и не выносив ребенка. Не стало на свете красавицы с сурово сросшимися прямыми бровями - не стало старшей сестры, умевшей вылечить ваву, лишь подув на нее трижды. С потерей союзницы таяли и надежды.

Интересно, синьор падре устроит такую же попойку, как после гибели Рокко?..

Леший его знает, - негромко хмыкнула Лукреция. Он говорил, что хотел бы увидеть всех своих детей похороненными на одном кладбище.

Беатриче пожала плечами.

Шелудивый пес!..

В конце года всю округу окутал туман, из которого выступали только горные вершины, словно подвешенные в воздухе и плывшие над большими грядами облаков. Однажды утром все переменилось, и вся область Абруццы исчезла под снегом, исчерченным бурыми оврагами, придававшими ей сходство с полупрозрачным лунным пейзажем. Зима была жуткая. Они заворачивались в старые ковры и свертывались клубком на кроватях, но стены с безудержной Пляской смерти дышали могильным холодом. Он принимал облик Короля-Мороза, который беспощаднее самой Смерти вонзал в живую плоть клыки. Мыться было невозможно, а в одежде прятались окоченевшие паразиты. Иногда по ночам Беатриче так сильно замерзала, что не могла уснуть и лишь ненадолго впадала в забытье, поминутно вздрагивая от озноба и укусов.

Весна наступила неожиданной театральной развязкой: теплый ветер принес с собой новую жизнь.

Дон Франческо снова лег в больницу: его лечили ртутью, гваяковым деревом, серыми мазями и вязкими микстурами, обклеивали пластырями, от него нестерпимо воняло, и он скоблил паршу скребком. Затем Франческо решил провести пару дней в замке Петрелла и устроить очередную расправу над двумя женщинами, чьи сетования достигли его ушей. Он приехал в начале апреля и остался на неделю, занимаясь обустройством новой тюрьмы. Олимпио Кальветти с семьей должен был впредь занимать этаж расписных комнат, а Беатриче и Лукрецию переселяли в три верхние, с наглухо заделанными окнами и едва пробивавшимся сквозь фрамугу дневным светом. Ключ от этого склепа вручили старому лакею Помпе.

В монастырь, донна Лукреция?.. Еще чего захотела!.. Если я решил, что подохнуть ты должна здесь - значит, так тому и быть!


Помпа был не таким уж бодрым, к тому же старость располагает к безразличию. Когда через пару дней после отъезда Франческо обе женщины сбежали, пока он подавал им завтрак, лакей даже не попытался возвратить их в темницу и ограничился тем, что запер пленниц на ночь - практически с их же согласия. Но лето все равно напоминало бесцельное блуждание в пустыне, к тому же босиком, ведь дон Франческо выдавал новые туфли, только если ему в Рим присылали старые - в доказательство, что их не передали служанкам и они действительно пришли в негодность. Так же обстояли дела с платьями и бельем, которое он нередко отсылал с похабными насмешками обратно.

Беатриче целыми днями мечтала на пьяцце, наблюдая за метаморфозами облаков - этих рваных химер, размытых лиц или развеивавшихся, точно дым, драконов. Пока она ласкала сидевшую рядом Витторию, время текло, словно песок - то быстро, то медленно. Изредка к ним подходил Олимпио Кальветти и садился на выступ каменной кладки. Пристально глядя карими глазами на Беатриче, он охотно рассказывал о битве при Лепанто. Описывал невидимое из-за судов море, закрытый парусами горизонт, османские галеры с полумесяцами и огромными фонарями - одна краше другой. Вспоминал щелканье мушкетов, посвистывание стрел, выстрелы аркебуз, удары дротиков и крики, взмывавшие в черное от дыма небо; вспоминал, как турки взлетали на воздух между вымпелами и флагами, а затем падали на реи, ломая себе поясницы, и четки их кишок цеплялись за такелаж. Весла превращались в гигантские скрестившиеся гребни, куда, словно вши, попадали в ловушку люди: одних зажимало насмерть, другие барахтались из последних сил, лишь бы не утонуть. То на одном, то на другом судне разгоралась рукопашная схватка, борьба продолжалась даже в обагренных водах, а на флагманской галере дона Хуана Австрийского[56] сияла золотом над христианским флотом орифламма со Христом во славе. Славная выдалась бойня, рассказывал Олимпио: Али-паша[57] погиб, двадцать тысяч его воинов были убиты или взяты в плен, сто тридцать его судов достались победителям, а более сотни пошли ко дну. Он потрогал шрам на лбу и взглянул на Беатриче, которую битва при Лепанто вывела из забытья. Весь мир утопал в крови, Лепанто - не исключение, тут ничего не поделаешь, но Олимпио выжил в этом пекле, проявил храбрость, сумел защитить то, что нуждалось в защите. Он также рассказывал о медвежьей охоте, дуэлях, рассекреченных засадах, стычках с разбойниками, фантасмагорических видениях, небесных знамениях. Эти красочные картины прогоняли скуку, и перед глазами открывался кипучий мир - опасный, но бескрайний, как небо и видневшиеся вдали горы. Беатриче невольно подумалось, что рядом со своим мужем Плаутилла смотрелась бледновато.

Лето и впрямь было босоногим, и подошвы Беатриче познали новую ласку прохладного камня, гладкого в галереях и на ступенях, шершавого и зернистого, как песок, на крепостных стенах. Приходилось остерегаться занозистых и коварных досок - на каждом шагу подгибать пальцы, балансировать на изогнутых ступнях, бегло отталкиваясь от пола пяткой: тогда Беатриче казалась себе почти невесомой, и юбки от каймы до пояса колыхались волной. Еще насущнее была потребность в платьях, ведь все они теперь превратились в лохмотья, а о замене не могло быть и речи. Но, что гораздо хуже, после отъезда дона Франческо исчезли казакины, нижние юбки и вытканная цветками граната длинная накидка из черного шелка. Беатриче бесконечно страдала от этих лишений, мечтала о брошках, подгонках, надушенных перчатках, расшитых жемчугом бархатных корсажах, рукавах с маленькими плоеными запястьями, полупрозрачных вуалях на широких горизонтальных декольте, коралловых четках, домашних туфлях из сирийской парчи. Беатриче даже обижалась, когда Лукреция замечала ей, что их окружает одна прислуга - для кого тут, прости Господи, наряжаться?

Лето и впрямь было босоногим, и подошвы Беатриче познали новую ласку прохладного камня, гладкого в галереях и на ступенях, шершавого и зернистого, как песок, на крепостных стенах. Приходилось остерегаться занозистых и коварных досок - на каждом шагу подгибать пальцы, балансировать на изогнутых ступнях, бегло отталкиваясь от пола пяткой: тогда Беатриче казалась себе почти невесомой, и юбки от каймы до пояса колыхались волной. Еще насущнее была потребность в платьях, ведь все они теперь превратились в лохмотья, а о замене не могло быть и речи. Но, что гораздо хуже, после отъезда дона Франческо исчезли казакины, нижние юбки и вытканная цветками граната длинная накидка из черного шелка. Беатриче бесконечно страдала от этих лишений, мечтала о брошках, подгонках, надушенных перчатках, расшитых жемчугом бархатных корсажах, рукавах с маленькими плоеными запястьями, полупрозрачных вуалях на широких горизонтальных декольте, коралловых четках, домашних туфлях из сирийской парчи. Беатриче даже обижалась, когда Лукреция замечала ей, что их окружает одна прислуга - для кого тут, прости Господи, наряжаться?

Беатриче не знала (вернее, знала слишком хорошо), но отвечала, что хочет наряжаться для себя самой, и цепляла индийскую пряжку на расползавшуюся серую шелковую робу с распустившимся венчиком просторных юбок и корсетной пластинкой на животе. Она еще никогда не заботилась так о своей внешности, ну а волосы стали для нее неисчерпаемым полем экспериментов. Беатриче заплетала обычные, тонкие и толстые косы для различных видов завивки, плоила букли или сооружала шиньоны в виде зáмков, разделяла волосы на долины и леса, спускала их рекой до пояса, скручивала в выгнутые дугой золотые канаты, вплетала в пряди жемчужины из своего ожерелья, подвешивала индийскую пряжку к спущенному на висок начесу. За этими играми время пролетало незаметно. Как-то утром она пришла к Лукреции, уложив волосы тяжелыми завитками, из-за чего лицо казалось вытянутым.

Как я выгляжу?

Откуда мне знать, дорогая Беатриче?

Просто скажите, на кого я похожа...

Мачеха ошеломленно уставилась:

На Юдифь!

Лукреция перекрестилась, и Беатриче со смехом убежала. Она редко бывала такой веселой, ощущая в себе тревогу, подспудное волнение - возможно, предвкушение. Пару раз она беспричинно плакала лишь потому, что в сумерках горы приобретали печальный оттенок былых глициний, с давним запахом из детства.

Не надо плакать, донна Беатриче, - говорила Виттория, кладя ладошку ей на колени и вплотную придвигая смуглое лицо с правдивыми карими глазами.

Я красивая, Виттория?.. Ты никогда не говоришь мне, что я красивая...

Хотелось, чтобы ей говорили об этом постоянно, твердили, пылко уверяли - с патетическим восторгом, восхищенным взором и дрожащими руками.

Ну, конечно, красивая, донна Беатриче, - рассеянно отвечала девочка и машинально завязывала узлом ленты.

Попугайчик - и тот издох!

Тоска засыпáла всю округу золой. Скоро осень, а Беатриче сидела одна, брошенная в горном замке, точно «Белокурая Джиневра» Банделло [58].

На стенах еще задерживались лучи летнего солнца, но природа порыжела от первых холодов. Из долины с зависшими испарениями доносились звуки рожков, а стылое ультрамариновое небо пересекали клинья последних перелетных птиц. Беатриче и Виттория покинули пьяццу, где уже подул северный ветер. Они ели даже меньше обычного и знали, что в городе введен налог на мясо. До замка Петрелла порой доходили слухи из внешнего мира, но в долгом пути они обеднялись, выветривались и размывались дождями. У Беатриче по-прежнему болели зубы.

Надо будет их вырвать, когда вернемся в Рим, - сказала донна Лукреция. Рану от удара шпорой так и не зашили, и она тянулась толстой красной бороздой с уродливыми наростами.

Беатриче задумалась, удастся ли цирюльнику с виа Папале, который стриг волосы, брил бороды и кастрировал детей для папской хоровой капеллы (вся улица слышала, как они кричали, умирая от гангрены), избавить ее от зубной боли - жестокого и комичного недуга, прозванного в монастыре «любовным»?

Донна Лукреция добилась, чтобы Олимпио принес дров, и по вечерам две женщины грелись у дрожащего огня. Компанию им нередко составляла Виттория: вместе они читали отченаш, доштопывали после служанок одежду или затевали игры. Виттории очень нравился «стульчик»: она садилась на скрещенные руки Лукреции и Беатриче, обхватывала их за шею, и они несли ее через всю комнату.

На следующий вечер после Богоявления, слегка согревшись от лампы, лепешек и мелких подарков, Виттория, страшно гордая подаренным матерью накануне белым покрывалом и кое-как приодетой Беатриче куклой, попросила посадить ее на «стульчик», но Лукреции неожиданно пришлось отлучиться к служанкам.

Ну вот, «стульчика» сегодня не будет, - сказала Беатриче.

Нет, будет! Донна Беатриче, ну пожалуйста!.. Пусть вместо донны Лукреции будет папа...

В дверном проеме появился Олимпио. Мажордом казался еще выше в сливовом бархатном камзоле с серебряными галунами, черных шелковых чулках и коротких испанских штанах, раздувавшихся двумя сферами по обе стороны набитого паклей гульфика. Старый шрам на лбу этого по-своему красивого мужчины напоминал роспись: «Е di gentile aspetto,/Ma lʼun de’cigli un colpo avea diviso...»[59]

Он галантно поздоровался, и его сильные, мускулистые руки тотчас переплелись с руками Беатриче. Виттория безумно рассмеялась, вцепилась им в плечи, придвинула друг к другу их лица. Беатриче почувствовала на щеке дыхание Олимпио и прочитала в его глазах, что она красива. В ту ночь девушка не смогла уснуть.

Она думала о нем беспрестанно. Он завладел всеми ее помыслами: некуда от него скрыться - ни дома, ни на улице. Беатриче знала каждую черточку лица, которое из-за плохого зрения пристально разглядывала вблизи, и без труда подражала походке и голосу. Она застывала, словно очарованная - точь-в-точь как в детстве перед поплавком, плясавшим в банке шарлатана. Беатриче не ждала объяснений, ведь объяснять было нечего. Да и не перед кем ей оправдываться, уж во всяком случае не перед собой. Просто так вышло.

Однажды они столкнулись в столь узком коридоре, что вдвоем не разминуться. Олимпио улыбнулся, но дорогу не уступил, и тогда она сама притянула его к себе, обняв длинными белыми руками. Беатриче поняла, что должна взять инициативу на себя, ведь Олимпио - не хозяин.

Она осталась удивленной и разочарованной, но с тех пор каждый день встречалась с Олимпио в небольшом кабинете, где сматывали пеньку: там крепко пахло зелеными лугами и сухой пылью. В эту клетушку Беатриче влекла не любовь или нежность, а страсть - роскошная хищница, которую она сажала на цепь и выпускала лишь тайком, но вовсе не из стыда, а потому что в этом мире Олимпио и Беатриче занимали разное положение. Она немного сердилась, ловя на себе укоризненный взгляд Плаутиллы. Но тревожило ее другое: Беатриче не могла постичь, почему интимная близость выражается в столь примитивных движениях, в таком убогом акте. Должны же существовать какие-то безудержные проявления, запредельные просторы, неожиданные сферы, даже исключительные права, и возможное наличие скрытой, непредвиденной помехи для страсти казалось ей куда более оправданным, нежели слаженная работа механизма.



***

Хемлок закрывает глаза, чтобы лучше рассмотреть X. Несмотря на всю эту съеденную вместе соль, я знаю тебя так мало, так плохо. Порой даже не понимаю, как я тебя люблю, не понимаю даже, люблю ли. В тебе есть пляжи, которые я никогда не пересекала, леса, где я никогда не раздвигала ветвей. Простим же себе это неведение, эту душевную слепоту. Простим себя. Порой я хладнокровно вникаю в истории отдаленных во времени персонажей - Беатриче Ченчи, маркизы де Бренвилье, Августы Фулхэм... Просто я люблю чужие драмы, люблю развлекать себя в нашем аду фильмами, где бурлит ад чужой: семейные неурядицы, паническое бегство, кинжалы и подземные темницы - все это мне по нраву. На что нам жаловаться, X.?.. Мы баловни судьбы, сыновья удачи, дочери счастья, ха-ха... Мы съели не один пуд соли в радости, ярости, невоздержанности, терпимости, безразличии, страсти, беспокойстве - при свете лампы. Так не будем же ныть.



***

Маргарита Сарокки была вдовой и слегка хромала. Она держала первый литературный салон в Риме, изысканнейшую академию, где блистали знаменитости - Альд Мануций, Тассони, Джанбаттиста Марино[60] и другие, а сама вела непрерывную переписку с Галилео Галилеем, которого называла за его феноменальную эрудицию «мужчиной среди женщин и женщиной среди мужчин» (inter mulieres vir et inter viros mulier). Наконец, она была автором «Скандербейде» - эпической поэмы в двадцати двух песнях, изобиловавшей битвами сухопутными и морскими, чудесными плаваниями, победными празднествами, эпидемиями чумы, неурожаями, а также любовными страстями, что побудило современников величать Маргариту «новой Сафо». Она была высокая, с тяжеловесными удлиненными формами, густыми седыми волосами и желтыми миндалевидными глазками. Маргарита предпочитала удалять усы с помощью воска, любила вино и коллекционировала перстни.

Назад Дальше