А в другом полушарии был день. В другом полушарии кипела жизнь. Вертелись стеклянные двери отелей, поблескивая в лучах солнца. Клерки корпели над бумагами в канцеляриях и конторах. Неслись лимузины по автострадам. Стояли в очередях за бесплатным обедом безработные. Вспыхивали и гасли табло на биржах. Кричали газетчики и продавцы патентованных средств. Много кое-чего делалось в другом полушарии. Здесь совершались убийства и сделки, преступления против нравственности и бракосочетания, именины и похороны.
Пророчества о сошествии на грешную землю антихриста в образе лиловых обезьян не сбылись. Телекинетик Вилли Браун из Филадельфии забыл о пришельцах и вернулся к своим прямым обязанностям. На экраны вышел фильм «Моя жизнь с шимпанзе». В главной роли выступала Глэдис Годфри.
И в самом эпицентре «фиолетовой чумы» наступило затишье. Оцепление пораженной местности поредело. В сельву отправились вооруженные отряды. Восстанавливались телефонные линии, жители стали возвращаться в покинутые поселки и города.
Все кончилось так же неожиданно, как и началось. Странные существа исчезли, словно провалились сквозь землю. Только пепелища напоминали о бедствии. По обочинам дорог еще кое-где валялись останки лиловых страшилищ. Пришлось срочно организовать санитарные группы. Порядок понемногу восстанавливался.
Но вдруг газеты сообщили новое известие. Из сельвы в Рио явилась самодеятельная экспедиция, которую организовал Курт Мейер. Он закрыл зубопротезную мастерскую, снял со счета в банке свои сбережения и, найдя четырех смельчаков, которым можно было довериться, уговорил их отправиться в путешествие, чреватое опасностями и неожиданностями. Тайна профессора-эсэсовца не давала покоя Курту.
Курт Мейер добрался до лаборатории Хенгенау. Побывал он и в храме. Вернувшись в Рио, Курт на другой же день рассказал своим знакомым о разных странных находках. Кое-что тут же попало в газеты, которым уже надоело комментировать внезапное исчезновение фиолетовых обезьян. Новость явилась допингом, подхлестнувшим истощившуюся фантазию журналистов. Умолкшие было разговоры об обезьянах возродились с новой силой и на новой основе. В газетах стали появляться сообщения, которые очень не нравились полному джентльмену. Хотя остатки оборудования и были вывезены, упоминания об одной из фирм босса в газетах проскальзывали.
Некоторые из этих заметок попали на стол к Диомидову. Он прочитал, подчеркнул фамилию полного джентльмена и показал газеты генералу.
— Дирксен? — спросил генерал. — Ишь ты… Ну-ну… Значит, надо думать, что и Лейстер где-нибудь рядом.
— А помните того иностранца, что приезжал в ставку? — спросил Диомидов.
— Как же. Конечно. Выходит, вот оно куда поворачивает. — Генерал сломал сигарету и сунул половинку в мундштук. — Размах, видно, у предприятия был солидным. Эти джентльмены денег на ветер не бросают. Только что же в итоге получается? Надул их Хенгенау, что ли? Или погиб?
— Бергсон заявил московскому Ридашеву, что погиб, — напомнил Диомидов.
— Занятная история, — пробормотал генерал. — Однако сейчас самое время уточнить кое-что. Вы с учеными консультировались?
— Собираюсь, — сказал Диомидов. — К академику Кривоколенову схожу. Потом к Лагутину.
— А это кто?
— Психофизиолог. Говорят, занимается наследственной памятью.
— Подождите-ка, — перебил его генерал. — Я что-то не соображу, какое отношение эти вопросы к нашему делу имеют.
— Я и сам плохо понимаю, — сказал Диомидов. — В общем, помните этого чудного старичка Бухвостова?
— Ну, ну… Лиловая рука… И так далее.
— Вот-вот. В этом «и так далее», кажется, что-то есть. Странные галлюцинации Бухвостова напоминают пробуждение наследственной памяти. И тут усматривается связь с этой штукой, которая была зарыта в саду у Беклемишева. Бухвостов однажды, незадолго до убийства старика, был приглашен к нему в дом починить письменный стол. После этого он неожиданно для себя запил. Причем не помнил об этом факте. Затем, это было в ночь убийства Беклемишева, он шатался около дома последнего как раз в тот момент, когда чудной прибор действовал. И сразу же у него начались галлюцинации. Понимаете мою мысль? Первый раз Бухвостов находился в нескольких десятках метров от этого прибора. И потерял память. Второй раз был вблизи от него, когда прибор действовал. Результат — галлюцинации и лиловая рука.
— Н-да, — протянул генерал. — А почему только Бухвостов? Другие-то, сам Беклемишев, например. Или этот Ридашев. Да и вообще что-то тут не сходится.
— Не сходится, — уныло произнес Диомидов. — Если только не предположить, что в этом Бухвостове есть какая-то особенность. Отличие от других, что ли…
— Какое там отличие, — махнул рукой генерал. — Однако… чем черт не шутит…
— Вот я и хочу поговорить с учеными, — сказал Диомидов. — Да и дневники Беклемишева следует изучить тщательнее. Одно дело — мы. Другое — специалисты.
— Правильно, — одобрил генерал. — А как с алиби московского Ридашева? Перепроверили?
— Да, — сказал Диомидов. — Совершенно точно. Он из Москвы никуда не выезжал.
— Так, так. А во время войны он, значит, был в Треблинке?
— Да, — кивнул Диомидов.
— Послушайте, — сказал генерал. — А не кажется вам?..
— Кажется, — улыбнулся Диомидов. — И очень давно уже кажется. Как раз с того дня, когда Бергсон полез к Ридашеву с разговорами. Но как нам поступить, ума не приложу.
— Надо придумать — сказал генерал. — Время идет. Кстати, подберите-ка мне все сведения об этих джентльменах — Дирксене и Лейстере. Возможно, мы что-нибудь упустили. А господа они серьезные. В то, что они с Бергсоном промашку дали, верится с трудом.
— Бывает, — усмехнулся Диомидов.
— Ну, ну, — заключил генерал. — Не очень-то на это рассчитывайте.
Часть вторая ПРОШЛОЕ ВОЗВРАЩАЕТСЯ
Глава 1 «ВЫ ТОЖЕ БОРЕТЕСЬ?»
Жители больших городов редко смотрят на небо. Возможно, потому, что высокие дома заслоняют его и, чтобы взглянуть вверх, надо запрокинуть голову. А это опасно: ненароком можно потерять фуражку или шляпу, ненароком можно сойти с тротуара и угодить под машину: словом, много разных «ненароком» ожидает неосторожного зеваку в большом городе. Заглядишься на небо, а тебя толкнет невзначай спешащий на троллейбус прохожий. Толкнет, да и отругает вдобавок. И больно и обидно.
А может быть, жителям больших городов просто неинтересно пялить глаза на небо. Что там есть — на небе? Тучи, солнце, голубизна, на которой облака-барашки пасутся? Разве может это идти в сравнение с витриной, на которой только сегодня появилась новая синтетическая шубка? Заглядишься на небо — прозеваешь объявление об обмене двухкомнатной квартиры со всеми удобствами на две однокомнатные в разных районах. А человеку как раз надо именно однокомнатную. Человек только что развелся с женой. Когда уж тут на небо глядеть. Кстати, процент разводов в городах значительно выше, чем в деревне. Объяснения этому, правда, никто не давал. Подсчетов точных тоже никто не делал. Но это так. Разродятся почему-то чаще те, кто редко взглядывает на небо. И в чем тут дело?
Задав этот вопрос, рыжеволосая девушка засмеялась и остановилась перед газетным киоском. Ее спутник шутливо заметил:
— Ты много читаешь, Маша. Ты прямо впитываешь в себя афишную мудрость. И задаешь вопросы, на которые нельзя ответить.
— Афиши и газеты, дорогой товарищ Лагутин, читать полезно, — наставительно сказала Маша. — Это давно замечено умными людьми. Давай купим какую-нибудь. Я хочу узнать свежие новости об обезьянах.
«Дорогой товарищ Лагутин» купил газету. Они свернули в скверик и уселись на пустую скамейку. Осенний ветер играл листьями на дорожках. Этот же ветер прогнал отсюда мамаш с колясками и пенсионеров с шахматами. Маша развернула газету. Лагутин пробежал взглядом по заголовкам.
— Ого! — сказал он удивленно. — Они отказались от нашей помощи.
Маша подняла голову.
— Уж не рассчитывал ли ты?.. — начала она, но Лагутин перебил:
— Не вижу в этом ничего странного. Я бы перестал уважать себя…
— И все за моей спиной, — обиженно сказала Маша. — И это называется любовь…
— Но мы же с тобой на эту тему не говорили.
— Все, — сказала Маша. — Меняю двухкомнатную со всеми удобствами.
— Сперва ее надо получить.
— Я думаю, это несложно. Будущему спасителю человечества от «фиолетовой чумы» квартиру предоставят вне очереди. Из пяти комнат. С кабинетом-музеем, у входа в который будет стоять чучело лиловой обезьяны. В руках она будет держать поднос с визитными карточками. Ученые мира приедут на симпозиум. И знаменитый психофизиолог Иван Прокофьевич Лагутин расскажет им о своем величайшем открытии и о победе над марсианской обезьяной.
— Ты злишься?
— Шучу, — сказала Маша. — Но мне страшно. Я поняла сейчас, что я большая эгоистка. Потому что думала не о тебе, а о себе. Мне жалко себя. Ты бы уехал и, конечно, погиб… Да, да… Оттуда еще никто не возвращался… В исключения из правил я не верю.
Маша подняла прутик и принялась чертить им треугольники на песке. Лагутин вздохнул. Он не любил душещипательных объяснений. Да, он собирался в экспедицию. Но теперь этот вопрос отпал. Он не задумывался о том, что встретит его в сельве. Над такими вещами нельзя задумываться. В сельве творились странные дела. И он считал, что поступает правильно, попросив включить его в экспедицию. Да, он не сказал Маше об этом. Но в подобных ситуациях женщины плохие советчицы.
— Перестанем щипать нервы. У нас будет памятрон, — перевел разговор Лагутин. — Как-то все это будет выглядеть?
— В институте только и слышишь об этом памятроне, — сказала Маша. — Уж скорей бы…
— Теперь скоро. Монтаж закончен. Через пару дней начнем первые опыты.
— Ох, страшно, — поежилась Маша. — Вдруг с этим полем ничего не получится?
— Будем надеяться, получится, — сказал Лагутин.
Маша бросила прутик и выпрямилась. Серые деревья стояли нахохленные и жалкие. Холод проник под легкое пальто. Она зябко повела плечами. Уже конец сентября. А когда все только начиналось, был апрель. Они пришли на концерт электронной музыки. Сейчас уже забыты и название инструмента, и фамилия исполнителя. Не забыта только музыка. Музыка, с которой, собственно, все и началось.
…Первые же аккорды, обрушившись откуда-то сверху, заставили Машу вздрогнуть. Она закрыла глаза, вслушиваясь в волну звуков. И вот уже нет зала.
Широкие пространства полыхают всплесками света и тепла. И что-то неведомое увлекает Машу, зовет вперед, туда, где искрится и переливается звездами бездонная глубина. Потом свет сменяется чернотой. И Маша мчится сквозь густой мрак навстречу малюсенькому красному пятнышку. И снова море света заливает ее. И все время тревожит какое-то неясное воспоминание. Кажется, вот сейчас, сию минуту она вспомнит давно забытое, узнает что-то важное. Но музыка обрывается. С просцениума смотрит на Машу человек в черном костюме. Он кланяется аплодирующему залу…
Да, тот концерт нельзя забыть…
Тогда же родилась идея памятрона…
— Памятрон — это возможность серии опытов. Это не слюна в пробирке и не энцефалограф, — говорил тогда Лагутин. — Не мутное зеркало, в котором отражается малая толика процессов, протекающих в нервных клетках, а открытая дверь в эти самые клетки. Под звуки вальсов вьюнок растет быстрее. Вывод — музыка пробуждает в клетке какие-то силы, природу которых мы еще не в состоянии понять. Но только ли музыка? Облучение тоже действует на клетку. Я уверен, что памятрон даст нам поле, в котором наследственная память как бы заговорит. Он явится инструментом, которым можно воздействовать на наследственную память…
Потом появилась статья Тужилина, в которой он камня на камне не оставил от лагутинских идей. Маша опасалась, что после этой статьи им запретят даже думать о приборе. Но ошиблась. Все обошлось. А Тужилин уехал в отпуск.
Маша поежилась. Замерзла спина. Сходить бы в кино. Там, по крайней мере, тепло. Только дура вроде нее могла забыть ключ от дома. Теперь сиди и жди, пока отец возвратится.
— Ты совсем посинела, — сказал Лагутин, заглянув ей в лицо. — Может, пройдемся? Нам еще целый час ждать.
— Ага, — сказала Маша. — Это верно. У меня спина уже ничего не чувствует. Кроме того, я думаю о Тужилине.
— Стоит ли? — спросил Лагутин. — Вот если мы с тобой провалим опыты…
— Тогда, — подхватила Маша, вставая, — Тужилин спляшет чечетку на наших поверженных телах.
Лагутин усмехнулся. Маленький лысый Тужилин, пляшущий чечетку, выглядел бы забавно. Но стоит ли об этом говорить?
— Да, — сказала Маша. — Да, я, кажется, совсем замерзла. Мы будем пить чай. И немножко вина. Ладно?
— Ага. И ты познакомишь меня наконец со своим папой.
— Он сердитый. Но ты не обращай внимания. А я правда ужасно замерзла.
Они торопятся. Обгоняют прохожих. Маша сует газету в подвернувшуюся на пути урну. Газета мешает — холодно руке.
— Зря, — сказал Лагутин. — Ты же так и не прочла про обезьян.
— Дома, — отмахнулась Маша. — Папа выписывает уйму газет. А я читаю их. С карандашом. Отмечаю наиболее любопытное и складываю на стол к папе. Он полагает, что таким способом сберегает час в сутки.
— Ну что ж, — заметил Лагутин. — Пойдем к папе. Сегодня мы отнимем у него этот час.
К вечеру на город опустился туман. Электрические фонари, одетые в молочную дымку, стали похожи на привидения. Если бы академик Кривоколенов был поэтом, он, быть может, придумал сравнение и получше. Но он не был поэтом. Он не был им ни в восемнадцать, ни в тридцать пять, ни сейчас, когда ему перевалило за семьдесят. Поэтому появление тумана в сентябрьский вечер не вызвало у него особенных эмоций. В своей жизни он не раз встречался с туманами. Он видел туман в камере Вильсона, и туман в горах, и самый обыкновенный городской туман, который предвещал боль в суставах.
Академик шел домой. Рядом с ним шагал Диомидов. Полковник, не застав Кривоколенова в институте, догнал его на улице.
Академик Кривоколенов был физиком-теоретиком. Практика сводилась к наблюдениям за траекториями полета частиц в туманной камере, а также к изучению фотопластинок, на которых эти частицы оставляли следы своего кратковременного существования. Частицы делали свое дело, а академик свое. На полке в его кабинете стояло уже несколько томов отнюдь не поэтического содержания. Для непосвященного это была абракадабра, а для посвященного — целый мир. В этом мире жили, рождались и умирали. В этом мире происходили столкновения и катастрофы. Были здесь свои загадки и тайны. Законы и правила. И исключения из правил.
В этом мире все было не так. Жизнь здесь измерялась даже не секундами, а ничтожными долями секунд. Здесь начисто исчезали привычные представления о покое и движении, о массе и энергии, о времени и пространстве. И ум академика, проникая в этот мир, открывал в нем новые закономерности и новые загадки.
Но недавно академик Кривоколенов столкнулся с загадкой, которая, как чертик из табакерки, выскочила в другом мире, в том самом, в котором находилось тело академика, в котором он обедал, разговаривал, гулял. И он увидел это не в камере Вильсона, не на мишени, вынутой из ускорителя, а на зеленой лесной лужайке.
Об этом трудно было говорить серьезно. Но и уйти от факта было невозможно. И волей-неволей академик мысленно возвращался к событию, которое требовало объяснения. Эта странная яма поражала воображение. Происшествие в лесу ломало привычные представления о веществе. Академик вспомнил чекиста с ножиком. И вдруг увидел Диомидова во плоти. Тот обогнал его и сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил академик. — Вы что же, пешочком ходите?
— Иногда, — сказал Диомидов.
— Это ведь вы проделывали… э… некоторые рискованные опыты с ножичком? — спросил Кривоколенов. — Я, часом, не ошибаюсь?
— Было дело, — усмехнулся Диомидов. — А я вот ходил в институт, вас хотел найти.
— Да, да, — пробормотал академик. — А что, собственно, побудило вас столь настойчиво искать… э… встречи с вашим покорным слугой?
— Мы хотели бы уточнить, — сказал Диомидов, — насколько все это серьезно…
Кривоколенов не дал ему договорить.
— Я бы тоже, молодой человек, хотел. Но увы. Одним хотением даже блоху не поймаешь. Извините за неподобающее выражение. Обтекаемой формулировочки на этот счет я не придумал. Ножичек ваш… э… взят на исследование. Вот пока и все, чем могу порадовать.
— Неужели ничего? — огорчился Диомидов.
Академик рассердился. Не рассказывать же этому, любопытному чекисту о чепухе, которая посыпалась как из рога изобилия. Предположения и догадки юнцов, начитавшихся фантастических романов и задумчиво пяливших глаза на небо, академик не принимал во внимание. Привлекать в качестве объяснения космос было глупо, потому что это, в сущности, ничего не объясняло. Космос в руках таких объяснителей становился опасным инструментом. Он не оттачивал мысль, а притуплял ее. Существо явления продолжало оставаться тайной, а ее разгадка отодвигалась. Рождалось своеобразное Богоискательство на новой основе. Выдумывались теории, в которых, как это ни странно, звучал старый, как мир, вопрос о курице и яйце. Только теперь курица называлась космическим пришельцем, а яйцо — человеческим мозгом. Но разве подмена понятий изменяла вопрос? Разве сама постановка вопроса — а что раньше? — становилась менее глупой? Еще больше академика возмущала удивительная легкость мысли. Достаточно одного-двух фактов, и уже готова гипотеза.