Однако эти слезы не были похожи на те, что Марфинька проливала вчера и третьего дня. Вид одинокой могилы у старой церкви, среди мертвой тишины оцепеневшей природы, произвел на нее странное впечатление. Точно невидимое окно распахнулось внезапно перед ее духовными очами на безбрежное море жизни, со всеми его омутами и ужасами. Представшая перед нею во всей наготе жестокая действительность была так далека от искусственной атмосферы, созданной ее фантазией с помощью книг маркиза, что в первую минуту она не ощутила ни жгучего отчаяния, ни страстного негодования, а одно только глубокое изумление и жалость. Вдруг как-то все в ней стихло и смирилось.
Медленно сошла она с насыпи, поклонилась земно, мысленно посылая поцелуй той, чьи кости покоились под этой землей, и молча последовала за своей спутницей к выходу.
— Да, сударыня, страдалица она была, — проговорила Федосья Ивановна, когда они выехали за околицу и снова развернулась перед ними снежная пустыня.
А Марфинька думала:
«Это было тут. Она тут томилась, терзалась и умерла, одна, без утешения. И так велики были ее страдания, что все за нее радовались, когда она умирала. А ей было всего только восемнадцать лет, ровно столько, сколько теперь мне! И никто не пришел к ней на помощь, никто не пожалел ее, не отмстил за нее, никто! Это только в романах так бывает, что в последнюю минуту является избавитель, в действительности же можно до последнего издыхания мучиться, биться как рыба о лед, и никто не подаст руку помощи. Скажут — сама виновата, что потеряла себя, поставят крест и забудут».
— А вот весна наступит, и мы с тобой по ней панихидку отслужим, — продолжала немного погодя прерванную речь Федосья Ивановна, обеспокоенная упорным молчанием своей спутницы. — Душеньке ее отраднее будет видеть, что дочка родимая на могилке молится.
X
Жизнь в воротыновской усадьбе потекла обычным порядком.
Марфинька, как и прежде, проводила большую часть дня в своих комнатах наверху, пела, играла на клавесине, вышивала шелками по атласу и бархату, читала свои книги. Вниз она сходила только к обеду и, оставаясь наедине с Федосьей Ивановной, о матери своей не заговаривала. Но думала она о ней постоянно, и мало-помалу в ее воображении создался образ, который являлся ей всегда в одном и том же виде — высокой бледной красавицы со стройным, гибким станом, большими темными глазами, добрыми и задумчивыми, и с длинными золотистыми волосами.
Создавая этот образ, Марфинька и не подозревала, что создает свое собственное изображение, и так полюбила его, так сжилась с ним, что, если бы кто-нибудь стал доказывать ей, что она ошибается, что ее мать никогда не была такой, какой она ее себе представляет, Марфинька пришла бы в отчаяние. Но разубеждать ее здесь было некому. Знали ее тайну только Федосья Ивановна да Малашка, и если первая радовалась, что барышня не пристает к ней больше с вопросами, на которые отвечать невозможно, то вторая, крепко робевшая за последствия своей болтовни, и подавно молчала.
Само собою разумеется, что, невзирая на запрещение Федосьи Ивановны, Марфинька и об отце своем часто задумывалась. Его она тоже воображала молодым, красивым и блестящим. Он непременно должен был быть таким, а иначе ее мать не полюбила бы его.
Опять принялась она за свои книги и нашла в них столько нового, точно читала их в первый раз, а не в десятый. Оказывалось, что она просмотрела все, что в них было самого интересного, просмотрела потому, что не понимала тогда жизни; теперь же, когда она узнала кое-что из жизни, ей и в книгах многое стало ясно, чего она прежде не понимала.
Нашла она в них рассказы про девушек, красивых и добродетельных, «потерявших себя» из любви к обаятельным злодеям, которые самым низким образом пользовались их невинностью и душевной чистотой, злоупотребляли их доверием и губили их, точь-в-точь как случилось с ее матерью.
Говорилось в этих книгах и про незаконных детей, таких же, как она.
Но о чем все чаще и пространнее упоминалось — это о любовных признаниях, о поцелуях, а также о многом другом, что оставалось для Марфиньки темно и непонятно и задумываться о чем ей было стыдно и противно. Но все же именно эти книги интересовали ее теперь несравненно больше тех, где описывались томление прекрасных узниц, освобождаемых храбрыми рыцарями, и тому подобные выдумки, приводившие ее раньше в восхищение.
А тут наступила весна. Вместе с природой стала оживать к новой жизни и измученная душа Марфиньки.
Когда Федосья Ивановна повезла ее служить панихиду в Гнездо, там все цвело и благоухало. Деревья, окружавшие флигель, в котором жила и умерла изгнанница, были покрыты нежными смолистыми бледно-зелеными листочками. На могиле цвели фиалки и повилика обвилась вокруг креста. В ветвях пели птицы, в траве стрекотали кузнечики, порхали бабочки. Солнце ярко светило, и сюда доносился оживленный гул народа, рассыпавшегося по выходе из церкви — день был праздничный — по широкой улице и в вишневых садиках за хижинами.
За панихидой, которую служил молодой священник (того, что знал покойницу и хоронил ее, уже не было в живых), Марфинька немножко поплакала, но эти слезы не смутили ясности ее душевного настроения. То, что она передумала и перестрадала в эту зиму, уходило все дальше и дальше в прошлое — ей жить хотелось.
XI
В середине мая, теплым, ясным вечером, Марфинька возвращалась одна из леса. Вышла она за ландышами, когда солнце было еще высоко, и, сама того не замечая, забрела так далеко, что, когда любимых цветов было нарвано столько, что пучок двумя руками не обхватывался, а под зелеными сводами стало заметно темнее, Марфинька подумала, что дома ее хватятся, накинутся с выговорами на Малашку за то, что отпустила барышню одну, и, придерживая левой рукой шелковый передник с душистой своей ношей, а правой отстраняя ветви, тянувшиеся к ее лицу и цеплявшиеся за ее платье, она поспешила выбраться в поле.
Тут было еще светло. Солнце закатилось за лес, но лучи его золотили полнеба, синего, ясного, со скользившими по нему розовыми облачками, и горели красным заревом пожара промеж стройных стволов столетних деревьев.
Это был мачтовый заповедный лес. Вековые дубы, ясени, клены, насажанные еще отцом мужа Марфы Григорьевны, с обнаженными от времени стволами, раскидывали шатром свои суковатые ветви, покрытые темной листвой.
Этот лес был близок и мил Марфиньке, как родное существо. Она знала в нем все тропиночки, все уголки и закоулки. Заплутаться в нем она не могла, и бояться в нем ей было нечего. Ни диких зверей, ни злых людей в этой части леса нельзя было встретить. Но в старину, говорят, и здесь водились медведи, волки, лисы, а сто лет тому назад, когда господская усадьбы в Воротыновке состояла из одноэтажного деревянного дома, обнесенного высоким тыном, окопанным глубоким рвом вокруг, тут долго гнездилась шайка гремевшего по всему околотку своими неистовствами разбойника. Воротыновские старожилы наслышались от своих дедов таких страстей про эту шайку, что их внуки и правнуки, проходя мимо того места, где, по преданию, была пещера злодеев, крестились и, боязливо озираясь по сторонам, ускоряли шаги.
Но Марфинька с Малашкой полюбили это место. Тут трава казалась им мягче и изумруднее, и цветов как будто больше было — пропасть пионов, тюльпанов, гвоздики, душистого горошка. Если тут и жили когда-нибудь разбойники, то от них и от их жилища след простыл. Пещеру их засыпали, и место то так густо заросло лесом, что невозможно было узнать, где именно оно находится.
Впрочем, лет десять тому назад опять заговорили про эту пещеру, и вот по какому поводу: один паренек, выкапывая близ этого места молодой дубок, наткнулся на клад. Чугунный котелок, который он выкопал из земли, был полон золотыми, серебряными и медными крестами и монетами, чарочками, ковшами, бусами, запястьями, серьгами с самоцветными камнями. Все это было прикрыто полуистлевшей тряпицей со следами крови, — человеческой, разумеется. По крайней мере, никто в этом здесь не сомневался, а также и Марфа Григорьевна. Весь клад, без остатка, пожертвовала она на церковь, только несколько монет, да и то из менее ценных послала сенатору Ратморцеву для его коллекции древностей.
Этот лес кончался у глубокого оврага с быстрой речкой, а за оврагом тянулись другие леса, тоже воротыновские.
В эти ходить без оружия и без провожатых было небезопасно. По губернии держался слух, будто между мужиками окрестных сел и деревень были такие, которые не только знали о существовании неблагонадежного люда, скрывавшегося в этих дебрях, но даже дружили с ним.
Знала об этом и Марфа Григорьевна. Но у нее была своя политика; она была убеждена, что эти ее людишки, якшавшиеся с головорезами в лесу, служат ей самой что ни на есть надежной охраной от этих самых головорезов.
Знала об этом и Марфа Григорьевна. Но у нее была своя политика; она была убеждена, что эти ее людишки, якшавшиеся с головорезами в лесу, служат ей самой что ни на есть надежной охраной от этих самых головорезов.
— Уж свою-то барыню не дадут ни поджечь, ни ограбить, — говаривала она иногда своим близким в минуту откровенности.
И точно, за все время более чем пятидесятилетнего пребывания Марфы Григорьевны в Воротыновке ни разу не было нападения не только на барскую усадьбу, но даже и на приписанные к ней хутора и села, тогда как другим помещикам той же губернии нередко приходилось прибегать к вооруженной силе, чтобы оградить себя от разбоев бродившей в то время по всей Руси отчаянной вольницы.
В первые два года после ее смерти здесь было тихо и спокойно, но в последнее время стали пошаливать. Зимой, в крещенский сочельник, нашли убитым, в трех верстах от Гнезда, сына старосты, посланного в город с деньгами, а сопровождавшие его два мужика пропали без вести — примкнули, верно, к тем, что их товарища укокошили. А ранней весной, когда речки вскрылись, выплыл из оврага труп, с веревкой на шее, неизвестного человека, по одежде, оставшейся на нем, на купца похожего.
Стали появляться и в Воротыновке сомнительного вида неизвестные люди, и всегда под вечер. Просились ночевать и все как будто высматривали да расспрашивали, и так, и эдак: «Велика ли дворня в господской усадьбе, да близко ли фабричные живут, да скоро ли молодой барин приедет, да не пьянствуют ли теперь холопы, как старая барыня умерла?» Но до сих пор, как хитро ни подъезжали злоумышленники, а воротыновцы все-таки перехитряли их и таких напевали им турусов на колесах про несметную силу народа, охранявшего господскую усадьбу, да про несокрушимую крепость железных дверей и замков у кладовых и подвалов с барским добром, что непрошеные гости уходили повесив нос и во второй раз соваться сюда не решались. Но зато являлись другие, и все с теми же расспросами и подходами.
Обо всем этом аккуратно отписывали молодому барину, а он приказывал, если к тому подойдет, что самим не справиться, к губернатору от его имени обратиться.
Ну, уж это — последнее дело! Напустить в господскую усадьбу чужих людей — солдат да приказных, чтобы хозяйничали по-своему, Боже сохрани! Ни за что покойница Марфа Григорьевна не решилась бы на такую меру, а уж жившая по ее завету челядь и подавно.
Даже Марфинька и та засмеялась, когда Федосья Ивановна, как-то раз шутки ради сказала ей:
— А что, сударыня, не послать ли в город за драгунами, чтобы твою милость от разбойников ожранять?
Недаром росла Марфинька под влиянием бабушки Марфы Григорьевны и в самом близком, самом тесном общении со старым лесом.
Однако в тот вечер ей не хотелось, чтобы ночь застала ее в поле.
До заросшей парком горы, на вершине которой стоял барский дом со службами, оставалось ходьбы минут двадцать, а как только последний луч солнца скроется за лес, наступит и ночь. Наверное, Малашка рыщет по окрестности, разыскивая барышню. Марфиньке и в лесу казалось, будто ее окликает кто-то, и она ответила звонким «ау» на этот оклик, но никто не показывался, и она подумала, что ослышалась. Мало ли какие иногда звуки слышатся в лесу!
За полянкой начинался плетень фруктового сада, примыкавшего к широкому двору с колодцем посреди, у той стороны дома, что обращена была к северу. Тут была и та потайная дверь, которую Марфинька называла своею дверью и которая по винтовой лестнице вела в ее комнату. Передним фасадом с двумя круглыми выступами в виде башен с обеих сторон (эти выступы так и назывались башнями, восточной и западной) дом был обращен на юг.
Воздух свежел. Ветерок играл лентами Марфинькиной круглой, с широкими полями соломенной шляпы a la bergère [2], как их тогда называли. Сдвинутая на затылок, она точно золотым ореолом окаймляла ее свеженькое личико. Развевались также по ветру и концы розового пояса, перехватывавшего выше талии ее белое, из тонкого полотна платье, такое узкое и короткое, что наименование fourreau [3] как нельзя лучше подходило к этому фасону.
Марфинька шла торопливо, посматривая по сторонам на знакомый ландшафт — на белевшие на горе причудливые очертания барского дома с флигелями и надворными строениями, на засеянные поля и утопавшие в зелени садиков крестьянские хатки — и полной грудью вдыхая чудный, душистый воздух. А между тем сумерки сгущались, постепенно заволакивая тенями окрестность. На небе зажглись звезды; загорелись огоньки в деревне.
Марфинька перестала смотреть по сторонам и ускорила шаг. Изгородь была от нее близко; она уже различала калитку в плетне. Зайти только за эту калитку — и она дома. Но вдруг она подняла глаза и как вкопанная остановилась на месте: в окнах бельэтажа светился огонь, и не в одном окне, а во всех. В первую минуту девушка приняла это за галлюцинацию и, перекрестившись, зажмурилась, но когда открыла глаза, огней было как будто еще больше и горели они ярче прежнего. А мимо окон, из коих некоторые были открыты, двигались тени. Это было крайне странно — ведь со дня смерти Марфы Григорьевны эта часть дома не освещалась.
Марфинькина комната выходила на противоположную сторону, и, горел ли в ней тоже огонь, как в других, она не могла видеть с того места, где стояла, но со стороны двора и нижний этаж был тоже освещен, хотя и не так ярко, как верхний. Ей показалось, будто и на самом верху прохаживаются со свечами.
Не успела она прийти в себя от такой неожиданности, как откуда-то сзади подкралась Малашка.
— Барышня! Вот вы где! А мы-то вас ищем! Уж я бегала, бегала! И к речке-то, и к оврагу, и у пчельника была, и на мельнице, — заговорила она прерывающимся от волнения и поспешности голосом. — Идите скорее! Ведь что у нас случилось-то!.. Молодой барин приехал!
Марфинька попятилась назад.
— Александр Васильевич? — глухо переспросила она.
— Ну да, он самый. Красавец какой! Никто его здесь и не узнал, одна только тетенька. В коляске такой дорожной, дормезной звать, а за ним три колымаги с гостями. Люди те на телегах — не то три, не то четыре телеги-то…
— Когда же он приехал?
— Да вот как только что вы ушли, еще совсем светло было. Сейчас приказали отпереть верх и расположились там. Себе спальню велели в западной башне устроить, рядом с боскетной, а гостей — кого в диванной, кого в круглой гостиной. У гостей-то у каждого по два лакея. Александр Васильевич сами прошлись по всему дому и показывали, кого куда положить. Ах, барышня, золотая! Уж как хорош наш молодой барин! Так хорош — все глаза на него проглядишь, ей-богу!
Малашка взвизгивала и задыхалась от восхищения.
А Марфиньку, по мере того как она слушала, начинали разбирать и раздражение, и любопытство, и страх какой-то безотчетный, и радость, и досада на себя за эту радость.
— Полно дурачиться, говори толком! — сердито прервала она излияния своей камеристки.
Но Малашка не унималась.
— Усики у них черные-черные, а бакенбарды-то ровненькие, точно не настоящие, а из чего-нибудь сделанные, право!..
— Почему не предупредил он о своем приезде? И кто же это еще с ним приехал? — отрывисто спросила Марфинька.
— А уж это не могу знать. С тетенькой они только поздоровались, дали ей ручку свою поцеловать, а также Самсонычу, а Митенька их в плечико… Ах, барышня, золотая, какой он красавец!
— Да кто эти-то, что с ним-то приехали?
— С ним-то кто приехал? Тоже господа… два офицера… Эти, сказывают, недолго проживут и к себе в имение, далеко куда-то, уедут.
— А еще кто?
— А еще какой-то большой такой, черноватый да страшный, усищи длинные, а глаза рачьи. Тоже, поди чай, барин! Хорошо так одет — казакин у него серебром шитый, а только все не так прекрасно, как у нашего барина, куда! Куртка на них такая, вроде как казакин коротенький, весь шнурками золотыми выложен, с кисточками. Ах, барышня, как это вы с ним разговаривать будете! Он так вас за ручку возьмет и…
— Перестань, пожалуйста! — с раздражением прикрикнула на нее барышня и, растворив калитку, стала подниматься по тропинке, извивавшейся по горе, между фруктовыми деревьями в цвету.
Малашка некоторое время следовала за нею молча, но затем ей невмоготу стало дольше сдерживаться, и она снова принялась болтать.
— Ах, да, я и забыла сказать вам: они про вас спрашивали!
У Марфиньки так забилось сердце, что она принуждена была остановиться.
— Про меня? Что же он про меня спрашивал?
Под деревьями было совсем темно, и Малашка не могла видеть, как барышня вспыхнула, но по голосу ей показалось, что Марфинька оробела, и она поспешила успокоить ее:
— Да ничего особенного, а вот как стали обходить верх да дошли до восточной башни, тетенька и сказала им, что вы изволите тут жить. Ну, они и спросила: «Какая такая барышня?» Запамятовали, значит, про вас, но, как только тетенька вас назвала по имени, сейчас вспомнили: «А, Марфинька! Знаю, знаю». А потом сказали что-то по-французски этому барину, что рядом с ним шел, а этот ему что-то ответил, и засмеялись оба, а потом…