— Тише!.. Что ты кричишь? Мы теперь не одни здесь, — прервала ее с сердцем Марфинька.
— Да что вы, барышня! Кто же нас здесь подслушать может? — начала было оправдываться Малашка, но на нее прикрикнули еще строже:
— Молчи, говорят тебе!
Озадаченная такой суровостью Малашка смолкла, и остальной путь свершился молча.
— Я сейчас разденусь, — заявила Марфинька, когда они вошли в комнату, служившую ей спальней, и Малашка засветила у лампадки, теплившейся перед образами, восковую свечу в серебряном подсвечнике. — Скажи там, если про меня спросят, что я устала и легла спать.
Отдавая это приказание, Марфинька отворачивала свое пылающее лицо от свечки, чтобы скрыть волнение.
Искоса и пытливо поглядывая на барышню, Малашка раздела ее, подала ей широкий батистовый пудермантель, отделанный вышивками и кружевами, переобула ее ножки в бархатные туфли, шитые золотом, и убрала ей волосы на ночь.
— Теперь ты, верно, туда пойдешь? — с усмешкой спросила Марфинька, указывая на дверь, что вела вниз.
— Если милость ваша будет отпустить меня, — проговорила смиренно Малашка. — Очинно там любопытно. Те люди, что с молодым барином приехали…
Но барышня уже перестала улыбаться.
— Ступай, я тебя не держу. И пожалуйста, никаких россказней мне оттуда не приносить, терпеть этого не могу, — заявила она, строго возвышая голос.
Поправив фитиль у лампадки, чтобы та горела ярче, Малашка вышла, а Марфинька осталась одна. Но в постель она не ложилась, а задула свечку, подошла к низкому креслу у растворенного окна, уселась в него и стала думать.
XII
Почти каждый вечер сидела девушка так у окна и смотрела бесцельно вдаль. В лунные ночи она любовалась тонувшим в серебристой мгле ландшафтом, а в темные, как сегодня, всматривалась в таинственные тени, часто до тех пор, пока они не начинали бледнеть от утренней зари. И всегда было здесь так тихо, что малейший шорох в ветвях и траве явственно доносился до слуха.
Вчера еще Марфинька до полуночи слушала соловья, распевавшего в куртине роз под ее окном. Но сегодня соловей не пел. Да если бы даже он и запел, то его не было бы слышно; в воздухе носились другие звуки. Движение и шум в доме ни на минуту не прекращались. Слышался звон шпор, посуды и серебра; по всем направлениям раздавались торопливые шаги, веселые, оживленные возгласы, громкий, непринужденный смех и говор. Молодой барин садился со своими гостями за ужин.
Столовая находилась через комнату от помещения Марфиньки, и ей все было слышно. Слова разобрать нельзя было, но голоса она мало-помалу стала различать один от другого. Ей показалось, что один из этих голосов знаком ей, и неотвязно носился в ее воображении образ красивого юноши в пудре и бархатном кафтане, которого в детстве она звала братцем.
Больше часа продолжался ужин, а затем господа встали из-за стола и куда-то ушли.
Минут десять еще после них возилась прислуга с уборкой посуды, а потом еще довольно долго слышались шум шагов и хлопанье дверей, пока наконец все стихло.
Погасли один за другим и огни во всем доме, а Марфинька не трогалась с места. Спать ей не хотелось, она была сильно взволнована.
Завтра решится ее судьба; завтра она узнает, что она такое: барышня или холопка, богатая невеста или бедная девушка, которой ничего лучшего не предстоит, как идти в гувернантки или в компаньонки вроде Варвары Петровны. И где придется ей жить? С кем? У кого? Далеко ли отсюда или близко? И как обойдется с нею полновластный хозяин Воротыновки — как с родственницей, равной себе, или как с незаконной дочерью потерявшей себя девушки, от которой все отвернулись, как от личности, опозорившей дурным поведением семью? Ведь уж ему-то, разумеется, давно известна история несчастной отшельницы в Гнезде. Как отнесся он к этой истории? Пожалел ли несчастную? Негодовал ли на жестокосердного, погубившего ее? Вспомнил ли при этом про Марфиньку и в состоянии ли понять, как ей жутко, холодно и тоскливо одной на свете?
Все это она узнает завтра.
Может быть, она последнюю ночь проводит в этом доме, который так долго, до самой смерти бабушки, считала своим?
Марфинька обвела задумчивым взглядом комнату с высоким расписным потолком и стенами, разрисованными по полотну птицами и цветами, такими пестрыми и огромными, каких на свете не бывает, подолгу останавливаясь на каждом предмете. Она переходила от своей белой, как снег, девичьей постели, наполовину задернутой темно-красным штофным пологом, к высокой печке из пестрых изразцов, а от нее — к шкафу с любимыми книгами. Мягкий свет теплившейся перед образами лампадки освещал не одни только темные лики святых в золотых и серебряных ризах — он расплывался и по ковру с пестрым узором, и достигал до фарфоровой вазы на круглом столе с мраморной доской среди комнаты.
Марфинька очень любила эту вазу — на ней был прелестный рисунок: пастушки и пастушки, амуры. С самого начала весны и до поздней осени в ней были цветы. Вот и сегодня, как ни торопилась Малашка бежать вниз, она все-таки не забыла выкинуть завядший букет сирени, переменить воду и опустить в нее ландыши, нарванные барышней в лесу.
А она, Марфинька, может быть, в последний раз любуется этой вазой, сидит в этой комнате, так уютно и любовно разукрашенной, в которую она собрала все, что ей было особенно мило в большом, полном дорогих и изящных вещей доме. Она, может быть, в последний раз смотрит из этого окна на знакомый до мельчайших подробностей ландшафт. И точно для того, чтобы дать ей налюбоваться им, луна на ущербе засеребрилась в листве тополей.
Так прошла вся ночь. Черная мгла постепенно становилась прозрачнее, в ней все яснее и яснее выступали предметы. Среди спокойствия и безмятежной тишины природы занималась заря.
Марфинька спрашивала себя: не во сне ли ей пригрезилось то, что происходило здесь несколько часов тому назад? Шум, говор, смех незнакомых людей, неожиданно овладевших домом, и ощущение неловкости и смущения, которое она испытывала от присутствия этих людей под одной с ней кровлей?
Теперь она ничего подобного не ощущала. То, чего она с сердечным трепетом так долго ждала, готово свершиться наконец: сегодня ей будет известно, кто ее отец и что такое она сама.
Но теперь сердце не сжималось от жуткого страха перед этими роковыми вопросами, она шла им навстречу спокойно, в блаженном уповании на то, что все будет хорошо. Бабушка ее любила и сумела устроить ее судьбу. В этом никто здесь не сомневался. Разве стали бы ее так беречь и лелеять, если бы было иначе?
Говорят, будто Александр Васильевич горд и будто нрав у него жестокий. Но мало ли что говорят! Она помнит, как он ласкал ее, играл с нею и учил ее декламировать французские стихи. Неужели он так изменился с тех пор, что от прежнего ничего в нем и не осталось? Быть не может.
Маркиз, вообще не любивший вспоминать про своего воспитанника, выражался про него так: il est cruel et fantasque [4]. Но в эту минуту Марфинька не могла останавливаться на этих мыслях; они только проносились в ее мозгу, как проносятся легкие облака, гонимые ветром по летнему синему небу.
Малашка говорит, что он — красавец. Да, он должен быть хорош собой. У него и тогда, когда он был еще юношей, были такие чудные черные глаза и алые, как малина, губы. Она вспомнила, как он ее целовал, и, краснея, закрыла глаза.
Когда она открыла их, было уже совсем светло. Восток пылал золотом и пурпуром восходящего солнца; с клумб под окном еще сильнее потянуло запахом резеды и левкоев, в воздухе вместе с благоуханием разливалась утренняя свежесть. А может быть, по телу Марфиньки пробежала легкая дрожь, потому что она всю ночь просидела в батистовом пудермантеле у открытого окна?
Лениво потягиваясь, она поднялась с места и, отбрасывая назад длинные пряди золотистых волос, выбившихся из-под гребенки на ее плечи и грудь, машинально взглянула на окна западной башни. Одно из них, именно то, что находилось против ее окна, было отперто настежь; на нем сидел молодой человек в голубом шелковом халате и, накручивая ус, с улыбкой смотрел на нее. Марфинька слегка вскрикнула, дрожащей рукой задернула занавеску, бросилась в постель и спрятала зардевшееся лицо в подушки.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
О причинах, побудивших ротмистра Воротынцева, одного из самых блестящих кавалеров и выгодных женихов столицы, взять одиннадцатимесячный отпуск и уехать вглубь России, в петербургском большом свете шли самые разнообразные толки.
Своим родственникам и начальнику он заявил, что желает привести в порядок родовое, доставшееся ему после прабабки имение, где он ни разу не был после ее смерти. Ростовщиков, считавших за ним более ста тысяч долга (последнее время он сильно играл), Александр Васильевич уверил, что едет в деревню за деньгами, чтобы расплатиться с ними, а приятелям врал всякий вздор о пресыщении столичными удовольствиями, клялся, что его тянет на лоно природа и что он желает вкусить наконец от тех идиллических наслаждений, о которых много говорят добродетельные люди, которые красноречиво описывают в назидательных книжках и которых ему ни разу еще не удавалось ни испытать, ни видеть.
Своим родственникам и начальнику он заявил, что желает привести в порядок родовое, доставшееся ему после прабабки имение, где он ни разу не был после ее смерти. Ростовщиков, считавших за ним более ста тысяч долга (последнее время он сильно играл), Александр Васильевич уверил, что едет в деревню за деньгами, чтобы расплатиться с ними, а приятелям врал всякий вздор о пресыщении столичными удовольствиями, клялся, что его тянет на лоно природа и что он желает вкусить наконец от тех идиллических наслаждений, о которых много говорят добродетельные люди, которые красноречиво описывают в назидательных книжках и которых ему ни разу еще не удавалось ни испытать, ни видеть.
— Но разве вы свое детство провели не в деревне? — заметил один из присутствующих, вероятно кое-что слышавший о скандальном деле московского помещика Воротынцева, прогремевшем десять лет тому назад по всей России.
При этом напоминании Александр Васильевич загадочно улыбнулся и уклончиво ответил: «Ну, в той деревне, где я провел свое детство, идиллического было мало!» — и перевел разговор на другой предмет.
Слишком дорожил он фамильной честью, чтобы потешать публику рассказами о том, что происходило в подмосковном селе Яблочки во время его детства. Но сам-то он отлично все помнил — и подлую женку Дарьку, и бесшабашную ватагу ее вечно пьяных приспешников и любовников. Помнил, как эти мерзавцы крали жен и дочерей у мелкопоместных соседей, как расправлялись с чиновниками, являвшимися из Москвы производить над ними следствие, как они развратничали с крестьянскими и дворовыми бабами и девками и как истязали тех, которые осмеливались противиться им. Помнил он дикий разгул пьяной толпы под звуки домашнего оркестра, безобразные оргии, длившиеся до рассвета и нередко кончавшиеся такими драками, последствием которых являлись тяжкие и даже иногда смертельные увечья.
В Яблочки съезжались из Москвы для расправы между собою заклятые враги; сюда заманивали обманным образом должники своих заимодавцев и расплачивались с ними навеки ударом ножа в бок из-за угла в тенистом парке и тому подобными способами. Сюда приезжали венчаться на похищенных девицах, наслаждаться преступной любовью с чужими женами, тут происходили такие насилия, так попирались человеческие права и законы, что когда, благодаря письму Марфы Григорьевны государю, наряжено было над выжившим из ума стариком Воротынцевым следствие и всплыла наружу, далеко не вся, а только часть деяний, за которые женка Дарька поплатилась ссылкой в Сибирь, в Петербурге пришли в негодование и ужас. Подмосковное село Яблочки оказалось в полном смысле слова не чем иным, как притоном злодеев, где по месяцам и годам находили себе надежнейший приют такие мошенники и разбойники, которым давным-давно следовало быть на каторге.
Александр Васильевич выехал семнадцатилетним юношей из этого разбойничьего гнезда и, надо ему отдать справедливость, без чувства брезгливости и отвращения вспоминать о нем не мог; впрочем, возмущался он не столько фактами, сколько той грубостью и цинизмом, которыми они сопровождались.
По природе он был жесток и порывист, способен на самые высокие подвиги, как и на самые ужасные преступления. С большим умом, разносторонне развитым, он все понимал, все допускал и ничему не удивлялся. Преобладающей чертой его характера было любопытство. Жизнь представлялась ему интереснейшей штукой, которую непременно следует во всех подробностях изучить и испытать, все видеть, все испробовать, всем насладиться.
Религии у него не было никакой. Впрочем, в этом отношении он походил на большую часть людей его круга и воспитания. Юношей, когда еще маркиз был при нем, он увлекался вместе с ним энциклопедистами, но впоследствии и к философам восемнадцатого столетия стал относиться критически, и когда у него спрашивали, во что он верит, не задумываясь отвечал, что верит в один только ум и ни во что больше.
В то время, как он собрался ехать в Воротыновку, ему было двадцать пять лет, он был на отличной дороге, замечательно красив собой, самоуверен до нахальства и смел до дерзости. С холодным сердцем, капризный, мстительный, он слыл одним из опаснейших селадонов столицы. Любовниц во всех слоях общества у него было столько, что он давно им счет потерял, но любви он еще не испытал и отвергал самое существование этого чувства. Как его прабабка, Марфа Григорьевна, утверждала, что хворают одни только дураки, так правнук ее говорил, что одни только идиоты страдают от любви. Женщины ему были нужны только для наслаждения, и он хвастал тем, что всякую из них может покорить, ничем особенным для этого не поступаясь, не обременяя себя даже обещаниями и клятвами, как другие.
В последнее время он стал говорить о женитьбе как об обряде, который каждому порядочному человеку обязательно совершить над собой не позже тридцати лет. И люди, интересовавшиеся им, невольно сопоставляли эти речи с частыми его посещениями дома князя Молдавского, одного из влиятельнейших и богатейших сановников Петербурга, и выводили из этого обстоятельства, что он хочет жениться на княжне Мари, единственной дочери князя.
Это была избалованная, эксцентричная девушка двадцати лет, красивая, большая кокетка, выросшая без матери (князь был в разводе с женой), под надзором гувернанток, которых она в грош не ставила и у которых одна только и была цель в жизни — льстить ей и угождать.
Княжна стала отличать Воротынцева с первого дня их знакомства, но когда у нее спрашивали, вышла ли бы она за него замуж, она со смехом отвечала, что не решила еще. Он казался ей слишком значительным для мужа. С ним весело и занятно, ни минуты нельзя соскучиться, постоянно будешь испытывать сильные ощущения, а княжна Мари ничего так не обожала, как сильные ощущения, но нужно ли все это в муже? Она в этом сомневалась. Однако это не мешало ей кататься с Воротынцевым, танцевать на балах больше, чем с другими, и проводить с ним вечера и у себя, и у общих знакомых настолько часто, насколько это было возможно при той светской, рассеянной жизни, которую они оба вели.
К весне они сошлись еще ближе, и строгие маменьки с ужасом передавали друг другу, будто их видели гуляющими вдвоем рано утром по отдаленным аллеям Летнего сада. «Non, c'est trop fort! Elle se compromet horriblement, c'est une folle!» [5] — утверждали все и со вздохами лицемерного соболезнования жалели княжну и приписывали ее conduite legere [6] тому печальному обстоятельству, что у нее нет матери. Другие же замечали, что все это непременно должно кончиться свадьбой и что, по всей вероятности, княжна и Воротынцев уже и теперь — жених и невеста, только не желают объявлять это.
И вдруг Александр Васильевич взял отпуск и собрался уехать из Петербурга надолго, может быть навсегда.
— Je me fais planteur de choux [7], - повторял он с аффектацией всем, кто у него спрашивал, почему он бросает службу.
Такое решение можно было бы объяснить неудачным сватовством, если бы Воротынцеву не удалось так влюбить в себя княжну, что она бледнела, краснела и терялась при его появлении, следила за ним всюду глазами, не понимала, о чем с нею говорят в его присутствии, и так вся преображалась от одного его взгляда или слова, что сомневаться в том, что она к нему неравнодушна, было невозможно.
Может быть, ее отец не желает иметь Воротынцева зятем? Но тогда как объяснить то обстоятельство, что он принят у них как свой человек? Все терялись в догадках.
Маленькая баронесса Лиди, кузина Воротынцева, которая и сама была влюблена в него года три тому назад, а теперь играла с ним очень усердно в дружбу, заболела от любопытства относительно этого. Она так и сказала Александру Васильевичу, когда он приехал проститься с нею.
— Dites moi ce qu'il y a eu entre vous et Marie Moldavsky? J'ai tellement envie de le savoir, que j'en mourrai, si vous ne me le detes pas [8].
Она ждала услышать в ответе дерзость, но Воротынцев только засмеялся и посоветовал ей подождать умирать.
— Vous le saurez un jour [9], - прибавил он, целуя ей руку нежнее обыкновенного, как будто для того, чтобы поблагодарить ее за участие.
Это ободрило Лиди.
— Vous l'aimez? [10] — тихо прошептала она, заглядывая ему пытливо в глаза.
— Je pars [11], - ответил молодой человек все с той же загадочной улыбкой.
Так маленькая баронесса ничего и не узнала.
II
Происходило это всего только три недели тому назад. Но Петербург был от Воротынцева теперь так далек, и между тамошними впечатлениями и здешними лежала такая глубокая пропасть, что ему казалось, что прошло много лет с тех пор, как он оттуда выехал.
Не успел он еще порядком осмотреться в своем имении, а уже начинал испытывать засасывающее влияние здешней атмосферы. Этот безграничный во всем простор, раздолье раскинутых на необозримое пространство лесов и полей, где все до последней травки принадлежало ему, где не только земля, но и люди составляли его неотъемлемую собственность, сознание силы и власти — все это наполняло его душу каким-то особенным, ни разу еще не испытанным до сих пор наслаждением и довольством. Всех он здесь выше, никого над ним нет. Что бы он ни сделал, никто не осмелится осудить его, он здесь все может, все.