— Не извольте гневаться, сударь, на мою смелость, если я вас об одной милости буду просить, — вымолвила она после довольно продолжительного молчания.
— Что такое?
— Отпустите меня в Киев, будьте настолько милостивы! Служба моя вам не нужна, а я бы там где-нибудь поблизости монастыря приткнулась, келейку себе поставила бы да за упокой души благодетельницы нашей Марфы Григорьевны молилась бы.
При последних словах старуха медленно опустилась на колени и поклонилась барину до земли.
Александр Васильевич поморщился.
— Встань, старуха! Что это ты… зачем?.. Я тебя не держу. Ты мне здесь не нужна, — поспешил он заявить ей.
Точно так же равнодушно отнесся он и к просьбе Самсоныча отпустить его к внучке в город. Варваре Петровне с Митенькой проситься у него не для чего было — они и сами были дворяне, им никто не мог запретить жить, где им угодно.
Закончив с ними со всеми, молодой барин велел оседлать себе лошадь и уехал кататься. Вернулся он часа через два. Конь был в мыле, но ездока, должно быть, прогулка не утомила; чем бы растянуться на диване в верхнем кабинете, как он всегда делал, Александр Васильевич переоделся и вышел в сад. Там он прогуливался взад-вперед по тенистой липовой аллее до тех пор, пока казачок не прибежал к нему за приказаниями — подавать ли кушать?
— Где накрыли? — спросил барин.
— В маленькой столовой-с.
— На сколько приборов?
— На один-с.
— Поставь другой! — приказал барин и, когда мальчик, торопясь исполнить приказание, добежал до конца аллеи, закричал ему вслед: — Да скажи барышне, что я прошу ее сойти вниз со мною кушать.
Казачок, повторив свое «слушаю-с», скрылся у него из виду, а барин еще минут десять походил по саду и не торопясь стал подниматься по парадной лестнице в верхний этаж дома.
V
В последние дни Марфинька пережила столько сильных ощущений, столько узнала нового, интересного и непонятного, столько испытала волнений, страха, любопытства и недоумения перед неизвестной жизнью, ожидавшей ее в самом скором будущем, что относиться беспристрастно к виновнику кутерьмы, нарушившей монотонное спокойствие всего дома, никак не могла.
Слушая увещания окружающих, она повторяла себе, что бояться ей нечего, что для нее молодой барин совершенно посторонний человек, с которым у нее ничего не может быть общего, и она должна об одном только думать: как и с кем ей устроиться жить получше и поудобнее? А где именно — по соседству ли с Воротыновкой или далеко отсюда, не все ли равно? Ведь здесь у нее теперь никого близких не останется, все разъедутся.
Но сердце твердило другое. Не верилось ей, не могла она примириться с мыслью, что хозяин Воротыновки для нее — совсем чужой человек, что она от него не зависит. Ей хотелось непременно чувствовать к нему что-нибудь такое, чего она никогда еще не чувствовала, — ненависть, страх или любовь, а вернее сказать — и то, и другое, и третье вместе. То она без негодования вспоминать про него не могла, то ее сердце сладко замирало, когда она слышала его голос или шаги, то дрожала от страха при мысли, что может нечаянно встретиться с ним и почувствовать на себе его холодный, надменный взгляд, а то всем сердцем жаждала этой встречи.
Про него шепотом рассказывали в доме крайне странные вещи. По словам его приближенных, лакея Мишки и других, барину ничем нельзя было угодить: сегодня ему нравится что-нибудь, а завтра он от этого самого с отвращением отвертывается. Сегодня он любит человека, доверяет ему, а завтра видеть его равнодушно не может, преследует, покоя себе не находит, пока на всю жизнь несчастным его не сделает. Все это подтверждалось примерами.
И не с одними крепостными он так поступал, а ломался также и над теми из господ, которые так или иначе попадали ему под власть, особенно над женщинами.
— Но тебе-то что до этого, сударыня? Тебе он — не барин; ты — вольная и сама себе барышня. Жила здесь до тех пор, пока было хорошо, а худо стало — снялась с места да и укатила, куда вздумала, — успокаивала Федосья Ивановна Марфиньку, замечая, с каким волнением и ужасом прислушивается та к этим рассказам.
Эти беседы всегда кончались советом как можно скорее переехать в город, к тому самому Петру Никаноровичу Бутягину, которому бабушка завещала охранять ее интересы.
Марфинька хорошо знала Бутягина. Он каждый год по несколько раз приезжал навещать ее и привозил ей все, что она приказывала ему купить для себя. Сколько, бывало, она ни пожелает — всего привезет, До последней ниточки: и платьице модное, и шляпку, какие носят, ленточки, косыночки, помаду, духи, мыла разного, одним словом, все, что надо ей. Если чего в их городе нельзя достать, из Москвы выпишет, а уж непременно к назначенному сроку предоставит.
— Дом у него отличный, — рассказывала Федосья Ивановна. — Можешь у них жить, сколько пожелаешь, до тех пор, пока в своих хоромах не устроишься. Они рады будут. Жена у него добрая-предобрая и степенная такая женщина, хорошая. Он ее себе в супруги у князей Голицыных откупил. Она ко многим господам в городе вхожа и у губернаторши бывает. Найдут там тебе какую-нибудь почтенную старушку из бедных дворянок, которая с радостью согласится при тебе жить, и устроишься ты расчудесно. Свой дом, свои лошади и экипажи. Знакомство с хорошими господами заведешь. Разговоры ты по-французски вести умеешь, а также на клавикордах играть, а там, Бог даст, судьбу тебе Господь пошлет.
А Марфинька, рассеянно слушая эти речи, думала:
«Неужели же я так-таки никогда не познакомлюсь с ним? Неужели ему совершенно не хочет посмотреть на меня поближе, поговорить со мною?»
Ей казалось, что она имеет много-много сказать Воротынцеву и узнать от него, так что равнодушие, с которым он относился к ней, так упорно игнорируя ее присутствие в доме, в одно и то же время и оскорбляло, и удивляло, и раздражало ее до чрезвычайности.
Впрочем, не ее одну изумляло пренебрежение молодого барина к барышне.
— Что же это он как с нашей барышней-то? Точно забыл, что она в доме? — недоумевала дворня.
— Дайте срок, вспомнит, — замечали со знаменательными улыбочками приехавшие с ним люди.
А Мишка по секрету сообщил Федосье Ивановне, что барин, когда некому за ним подсмотреть, частехонько поглядывает на окно барышниной комнаты.
— Да вот беда, завешено оно у нее завсегда теперича, сколько ни гляди, ничего не увидишь, — прибавлял он с лукавой усмешкой. — Постоит, постоит барин, пожмет плечами да и отойдет с носом.
Слушая эти россказни, Федосья Ивановна хмурилась и с каждым днем все настойчивее уговаривала барышню скорее покинуть Воротыновку.
— Хочешь, я ему скажу, чтобы Малашку с тобой отпустил? Он отпустит, вот увидишь, что отпустит, — сказала она ей после вышеописанного разговора с барином в нижнем кабинете.
— Хорошо, скажи, — ответила Марфинька, чтобы отделаться.
— Так собирайся, в субботу выедем.
— В субботу? — с испугом воскликнула барышня.
— Ну да, в субботу. В три дня уложиться успеем. Чего нам тут с тобой дольше валандаться-то? Меня он отпустил. «Ступай, — говорит, — старуха, на все четыре стороны, ты мне не нужна». Мне, значит, сдать только ключи, кому он прикажет, да и дело с концом. А тебе и сдавать нечего. Тут ли ты, нет ли тебя — ему все едино. Скоро две недели, как он приехал, а ни разу даже не спросил, жива ли ты. Вотткакой он до тебя ласковый, братец-то! — прибавила она с усмешкой. — И зачем тебе чужому обязываться, когда у тебя свой дом есть? Ты — сирота и девица, ты сама себя блюсти должна, чтобы не сказали, что ты его хлеб-соль ешь, а он тебя презирает.
— Я еду, — сказала Марфинька.
— Ну, вот и отлично! Завтра пораньше в Гнездо поедем, панихидку там по родительнице твоей справим, а вернувшись, укладываться начнем. Можешь что и из мебели себе отобрать; я ему скажу, он не рассердится. Скупости в нем нет, что говорить; что правда, то правда.
— Он теперь там один? — указала Марфинька в сторону западной башни.
— Один, небось, не соскучится! Одни гости уехали, другие понаедут, без удовольствий не останется… Тебе что? — обратилась она к вбежавшему казачку.
— Барин приказали просить барышню с ними кушать! — скороговоркой отрапортовал запыхавшийся мальчик.
Федосья Ивановна руками развела от изумления, а Марфинька вспыхнула до ушей.
— Ну и выдумщик же! — с досадой покачивая головой, проговорила старуха. — И с чего это ему вдруг вздумалось, чтобы ты с ним кушала? Удивительное дело! Что же, надо идти, коли зовет, делать нечего, — продолжала она, отвечая на недоумевающий взгляд, которым уставилась на нее растерявшаяся барышня. — Да не забудь сказать ему, что мы с тобой в субботу совсем отсюда уезжаем! Слышишь? Не забудь! — повторила старуха, оправляя ленту у пояса барышни и густые гроздья мелких завитков, пышно взбитых по обеим сторонам ее высокого белого лба.
Марфиньке пришлось так долго ждать в столовой, что она успела успокоиться, но сердце у нее снова заколотилось в груди, и лицо залилось густой краской, когда из соседней комнаты раздались звон шпор и мужские шаги. Однако, невзирая на то, что от смущения у нее закружилась голова при появлении Александра Васильевича, она не забыла сделать ему реверанс по всем правилам искусства, как учил ее маркиз, — прищипывая двумя пальчиками слегка юбку и опустив глаза.
Воротынцев остановился на пороге в нерешительности. Но его колебание было недолгим. Марфинька была такая хорошенькая, свеженькая, от всей ее грациозной фигуры веяло такой наивностью и чистотой, что вопрос о том, как с ней обойтись: как с равной себе девицей и родственницей или свысока, давая ей понять расстояние, существующее между ними, — разрешился сам собой. Иначе, как с веселой улыбкой и комплиментом на устах, он не мог подойти к Марфиньке, — так она показалась ему очаровательно мила в эту минуту. Не мог он также отказать себе в удовольствии поцеловать ее руку и, ни на минуту не переставая приятно улыбаться и говорить, повел ее к столу.
Что именно он говорил ей, барышня от смятения чувств в первую минуту понять не могла, но он звал ее кузиной и так ласково смотрел на нее, что к концу обеда она не только отвечала впопад, но даже расхрабрилась до того, что сама стала предлагать ему вопросы.
Неужели она боялась его когда-нибудь? Он — добрый, милый, веселый и совсем-совсем простой, такой же простой, как и сама она. С ним ей так весело и ловко, как никогда ни с кем не бывало. Точно она с ним прожила всю свою жизнь. Он так хорошо понимает ее, что по глазам угадывает ее мысли и желания. Никогда еще Марфинька не испытывала такого блаженства.
После обеда Александр Васильевич предложил ей прогулку в лес. Пробираясь с ним под руку по узким тропинкам под тенистыми сводами, слушая его речи и чувствуя на себе нежный взгляд его добрых, смеющихся глаз, Марфинька была в таком упоении, что не узнавала старого леса. Ей казалось, что ее водят по какому-то заколдованному саду, где цветы поют, как птицы, а птицы говорят, как люди, и вся природа ликует вместе с нею, радуясь ее радости и счастью.
Воротынцев уже нашептывал ей такие слова, которых никто еще не говорил ей, уверял, что существа, прелестнее ее, ему не случалось видеть и что он ничего так не желает, как всю жизнь провести так, как этот день. И говорил он все в таких выражениях, что ни к одному слову нельзя было придраться, чтобы обидеться или рассердиться; можно было только смеяться и обращать в шутку его признания, хотя под этим наружным легкомыслием и чувствовалось еще что-то, глубокое, страстное и серьезное.
Вечер они проведи вместе. Воротынцев заставил Марфиньку петь и играть, сам спел несколько модных в то время арий, пристально смотря ей при этом в глаза с таким выражением, точно слова поэта, положенные на музыку, относились исключительно к ней и точно он никогда во всю свою жизнь не пел другой женщине этих слов.
Когда барышня вернулась в свою комнату и стала раздеваться, чтобы ложиться спать, Федосья Ивановна спросила у нее: сказала ли она барину про то, что в субботу они навсегда покидают Воротыновку? Ей ничего не ответили. Марфинька сделала вид, что не поняла ее вопроса. Да она и в самом деле не понимала теперь, зачем ей уезжать отсюда? Куда? Для чего? Разве ей где-нибудь может быть так хорошо, как здесь?
VI
Прошло таким образом недели две. Наступили знойные дни, в которые работа валилась из рук, тянуло в реку купаться да по лесу бродить под тенистыми сводами, без цели, без дум.
Марфинька не замечала, как летело время. Ей иногда казалось, что она не живет, а грезит, и мысль проснуться к действительности была так ужасна, что она тотчас отгоняла ее прочь от себя. Было ли что-нибудь раньше, будет ли что-нибудь после, этого она не знала и знать не хотела. Ни для чего, кроме испытываемого блаженства, не было места в ее душе. Да и в самом этом блаженстве, то есть из чего именно оно состоит, она не отдавала себе отчета; она только жила им всецело, всем своим существом, вот и все.
Засыпая вечером, она мысленно повторяла то, что сказал братец Лексаша, причем припоминала выражение его лица, взгляд, движения. И душа ее так переполнялась умилением и нежностью, что она принималась плакать и плакала до тех пор, пока не засыпала. А утром она просыпалась с мыслью, что сейчас увидит Лексашу, что он уже ждет ее на условленном месте в парке, в лесу или под горой, в яблоневом саду, у ручейка, и сердце ее радостно билось, а по телу разливалась сладостная нега.
Чай пили они вместе и обедали тоже. Расставались только на то время, которое Воротынцев посвящал хозяйству с черноватым человеком, привезенным из Петербурга.
Этого человека звали Николаем; он был из крепостных, сын бурмистра в подмосковном имении Яблочки, грамотный, смышленый малый. В Петербурге он заправлял всем домашним хозяйством у молодого барина, здесь же его сделали управителем имения, и Александр Васильевич сам вводил его в новую должность. Для этого они разъезжали по полям и лесам на беговых дрожках, проводили много времени на суконной фабрике и в нижнем кабинете, где хранились планы, счетные книги и тому подобные документы, касающиеся Воротыновки и прилегающих к ней имений, хуторов и деревень.
Все это отнимало у барина немало времени, но уже после обеда, что бы ни случилось, никто не смел беспокоить его, и весь вечер посвящен был Марфиньке.
Воротынцев заставлял ее рассказывать, как она жила при бабушке, про маркиза, про то, что она вычитала в книгах, оставленных ей этим последним, про ее мечты и грезы. Она посвятила его в свои чувства к покойной матери, созналась ему, в каком она была ужасе, изумлении и печали, когда узнала грустную тайну своего рождения, и все, что перечувствовала и передумала на одинокой могиле в Гнезде. Во всем она ему открылась. В ее душе не осталось ни одного уголка, в который он не заглянул бы, а ему все было мало, он все продолжал ее расспрашивать, все казалось, что он недостаточно изучил ее внутренний мир; все чаще и чаще предлагал он ей такие вопросы, которых Марфинька не понимала, и ее невинность приводила его в неописуемый восторг.
Если бы его петербургские друзья знали, что за сокровище красоты и невинности нашел он в деревне, как они позавидовали бы ему! И к тому же умна, изящна, образованна и, сама того не замечая, страстно, без ума влюблена в него, да к тому же уже давно, прежде чем он приехал. Ему стоит только захотеть, и она — его. Может быть, поэтому-то он и медлил воспользоваться счастьем, что был уверен, что уйти от него оно не может.
Да и в самом предвкушении этого счастья было такое наслаждение, какого Воротынцев никогда еще за всю свою жизнь не испытывал. Ему казалось, что он любит в первый раз — так непохоже было его чувство к Марфиньке на то, что он испытывал к другим женщинам.
Они переживали тот прелестный фазис в любви, когда страсть еще не прорвалась наружу словами, а просвечивает только во взглядах, в улыбках и красноречивом молчании, в робких намеках, подавленных вздохах. Александр Васильевич с восхищением замечал, как холодеет и дрожит ее рука, когда он подносит ее к своим губам, и как ее лицо вспыхивает под его взглядом. Румянец постепенно сгущается, разливается все дальше и дальше, от щек переходит на нежную белую шейку, и вся Марфинька, розовая, трепещущая, с подернутыми томной влагой глазами, в наивном недоумении под наплывом счастья, в котором тонет ее душа, спрашивает у него взглядом: что с нею делается? О, за такие минуты полжизни не жалко отдать!
А сама Марфинька была в каком-то чаду. Приходили с нею прощаться люди, с которыми прошла вся ее жизнь, — Варвара Петровна, Самсоныч, Митенька. Первая уезжала с попутчиком в Воронеж к племяннице, за вторым приехала внучка из их губернского города; Митенька отправился в свою деревню за десять верст от Вортыновки. Марфинька рассеянно протягивала им свою руку для поцелуя, обнимала их с пожеланиями всего лучшего и просьбой не забывать ее; но слова, произносимые ею, шли не от сердца; ее душа и мысли были далеко.
— Что это с барышней? Чудная она какая-то! — толковала про нее дворня. — Говоришь с нею — не слышит, два-три раза надо повторить, чтобы добиться ответа.
— А намеднись вошла я к ней, чтобы узор для юбки выбрала, а она стоит одна перед окошком и смеется.
— Да, может, она из окошка-то на что смешное глядела?
— Да нет же. Я нарочно через их плечико в сад заглянула, все там, как всегда, и ни души не видать.
— А вчера утром видели вы, девушки, как у нее глазки-то точно заплаканы были?
— Как не быть заплаканным, когда всю ночь проплакала, — сказала Малашка.
— А ты не спросила, о чем?
— Спросила, да и спокаялась. «Прошу за мной не присматривать, — говорит, — я это терпеть не могу». Строго так сказала, я инда испугалась, ей-богу!