— Да нет же. Я нарочно через их плечико в сад заглянула, все там, как всегда, и ни души не видать.
— А вчера утром видели вы, девушки, как у нее глазки-то точно заплаканы были?
— Как не быть заплаканным, когда всю ночь проплакала, — сказала Малашка.
— А ты не спросила, о чем?
— Спросила, да и спокаялась. «Прошу за мной не присматривать, — говорит, — я это терпеть не могу». Строго так сказала, я инда испугалась, ей-богу!
— Дела! — покачивали головой ее подруги.
— А намеднись, — начала было одна из белошвеек, но Малашка на полуслове остановила ее:
— Нишкните!.. Тетенька!
При появлении Федосьи Ивановны все смолкли.
О своем отъезде из Воротыновки она с некоторых пор совсем перестала говорить, ходила мрачная, молчаливая и такая сердитая, что приступа к ней не было.
VII
Каждый день барин с барышней уходили после обеда в беседку из дикого винограда, в самом конце сада. Он книжку с собой захватит, а она — с рукодельем.
Казачок туда им раньше и коврик снесет да перед входом в беседку на траву постелет, и вазу с десертом на круглый деревянный стол, что там стоял, поставит. И сидят они там, пока не стемнеет.
А по дому, по людским, черноватый тот, которого барин над всеми старшим поставил, обход всегда в это время делал.
И вот раз, уже солнце к лесу склонялось, прошелся он по барским хоромам, где окна порастворить приказал, где на паутину да на пыль указал следовавшему за ним лакею, чтобы, значит, завтра рано утром все пообчистил; заглянул и в чайную, и в буфетную, где старшие слуги, пользуясь отсутствием господ, беседовали между собою, и в белошвейную (всюду ему был ход, и везде перед ним должны были отмыкаться двери) повернул, оттуда опять к комнате Федосьи Ивановны, мимоходом ко всему прислушиваясь и присматриваясь, и, не найдя нигде бывшей домоправительницы, вышел в сад. Тут он, вытянув вперед шею, ныряющей походкой, зорко оглядываясь по сторонам и крадучись, как кот, выслеживающий добычу (озорницы девчонки так его котом и прозвали), стал пробираться, не по аллеям, а вдоль изгороди, узенькими тропиночками, а где и прямо продираясь промеж кустов и деревьев, к тому месту, где была излюбленная господами беседка.
Это место было одно из самых запущенных в барском саду. Деревья кругом разрослись так густо и высоко, что можно было совсем близко подойти, никто не заметит.
Осторожно и притаив дыхание, пробирался Николай все ближе и ближе. Наконец, когда голоса стали совсем явственно доходить до него, он насторожился, вытянул еще больше шею и замер на месте, прислушиваясь. Господа говорили по-французски, но тем не менее Николай все-таки долго-долго, более часа, стоял тут и слушал.
По временам беседа смолкала, и наступала такая тишина, что слышались шелест листьев от перелетавших с ветки на ветку птиц, шорох в траве, жужжанье осы и писк комара.
Барышня сидела на низенькой скамеечке и, пригнувшись к работе, с опущенными на пылающие щечки длинными ресницами, втыкала наугад иголку в канву, натянутую на маленьких ручных пяльцах. А барин лежал на траве у ее ног. Облокотившись на одну руку и поддерживая ладонью голову, он смотрел на нее пристальным, жгучим взглядом. Изредка только обменивались они каким-нибудь словом, не имевшим ни малейшего отношения к тому, что происходило в их душах.
Воротынцева уже начинала утомлять сдержанная страсть, и он решил про себя овладеть Марфинькой не позже нынешней ночи. Пройти к ней в спальню и запереться там с нею ему ничего не стоило. Разве все здесь не его? Чего захотел, то и взял, никто перечить ему не посмеет. О сопротивлении с ее стороны нечего было и думать, Испугается, разумеется, заплачет. Но ему так легко будет ее утешить! Она его любит. И как мила! Так мила, что, может быть, долго не надоест ему.
«Да, сегодня ночью, непременно», — повторял себе Александр Ва сильевич, не спуская взора с девушки и улыбаясь при мысли о пред стоявшем ему наслаждении.
Он ее так берег, что она не испытала еще до сих пор прелести поцелуя. Только ручку ее, да и то изредка, подносил он к своим губам. Надо же наконец расцеловать ее так, чтобы она обезумела от любви в его объятиях.
Он придвинулся ближе к Марфиньке и, вынимая пяльцы из ее рук, прошептал с улыбкой:
— Полно шить, все равно придется потом распарывать, как вчера, как третьего дня…
— Почему? — машинально спросила она, озадаченная и смущенная переменой в его тоне.
Воротынцев прижал к своей груди ее руки, и его глаза при этом загорелись каким-то диким, странным блеском.
— Почему? — переспросил он, улыбаясь натянутой улыбкой, и продолжал, уже обращаясь на «ты»: — Да потому, что ты меня любишь… а я умираю от страсти к тебе…
Затем, одной рукой до боли крепко сжимая руки Марфиньки, он другой порывисто обнял ее.
Девушка не сопротивлялась, а только задрожала с ног до головы и смотрела на него с испугом и мольбой.
А Воротынцевым уже овладела страсть. Тяжело дыша и все крепче и крепче сжимая Марфиньку в своих объятиях, он впился в ее губы жарким поцелуем.
Но на этот поцелуй она не отвечала. Александр Васильевич чувствовал, как ее губы постепенно холодеют под его губами, и это отрезвило его. Глаза девушки были закрыты, как у мертвой, и, когда он оторвался от нее, она выскользнула у него из рук и упала на траву, бледная, холодная и неподвижная.
— Марфинька! — глухо прошептал он, в испуге пригибаясь к ней. — Марфинька, что с тобой? — растерянно повторял он, приподнимая с травы ее голову и с ужасом всматриваясь в бледное как полотно лицо с закрытыми глазами и полуоткрытыми, побелевшими губами.
Что это? Обморок или смерть? Неужели он убил ее своим первым поцелуем? Неужели она никогда больше не очнется? И что ему теперь делать? Звать на помощь? Никто не услышит. Бежать в дом за людьми? Оставить Марфиньку здесь одну, без чувств? Ни за что! Он сам донесет ее на руках.
Но в ту самую минуту, когда он приловчался, чтобы лучше охватить девушку, за его спиной послышался шорох, и между раздвинутыми ветвями сиреневого куста появилось угрюмое лицо Федосьи Ивановны.
Воротынцев опустил свою ношу на землю и со смущенным лицом стал нескладно объяснять, что они преспокойно тут сидели, он читал вслух, а Марфинька вышивала, но вдруг побледнела и упала.
— Пустите, сударь, — прервала его на полуслове старуха и, наклонившись, не поднимая на него глаз, отстранила его костлявой, морщинистой рукой от бездыханного тела девушки.
— Она не умерла? Нет? — прошептал он.
— Обморок-с, — отрывисто заявила старуха. После этого, опустившись на колени, она пригнулась к груди Марфиньки и, не поднимая на барина взора, сурово произнесла: — Извольте отойти, сударь, им надо шнуровку распустить.
Александр Васильевич повиновался и отошел на несколько шагов, за старую липу в цвету.
Однако старуха не удовлетворилась этим.
— Вы бы, сударь, домой шли да нам оттуда Малашку прислали, — строго вымолвила она. — А то барышня как очнется да увидит вас, чего доброго, пуще прежнего испугается.
Намек был ясен. Старуха откуда-нибудь поблизости подсматривала за ними и, если даже не видела, все-таки догадывалась, что произошло между ними.
Уж не думает ли она помешать ему достигнуть цели? Это было бы забавно! Да он с лица земли может стереть эту старуху: ведь она — его крепостная.
Тем не менее Воротынцев удалился и исполнил ее поручение — приказал попавшемуся ему навстречу казачку послать Малашку в беседку, а сам прошел в свою спальню и сел с книгой у открытого окна, того самого, что было против Марфинькина.
С тех пор как они познакомились и подружились, это окно днем оставалось незавешенным и часть комнаты была видна из него: шкаф с книгами, ваза с цветами на мраморном столе, а в глубине белел край кровати из-под приподнятого полога.
Воротынцев видел, как минут через десять сюда вбежала Малашка и стала торопливо готовить барышне постель, откинула одеяло, взбила подушки. Значит, Марфинька очнулась, и сейчас ее приведут сюда, чтобы уложить в постель.
Сказала ли она старухе о поцелуе? А если сказала, то в каких выражениях? И что чувствует она теперь к нему? Страх? Ненависть? Или еще сильнее любит теперь его?
Как прекрасна она была в обмороке! Бледная, с полуоткрытыми губами, между которыми сверкала белая полоска зубов.
Она, может быть, потому лишилась чувств, что он слишком крепко сжал ее в своих объятиях? Неловко все это вышло, некрасиво, неделикатно. Страсть превратила его в животное. Не подозревал он за собою такой необузданности. Что значит деревня и сознание силы и власти! On devient malgré soi un rustre! [15] В Петербурге он совсем иначе повел бы себя.
Но в Петербурге нет таких девушек, как Марфинька. Если бы ему там сказали, что есть на земном шаре девушка, способная упасть в обморок от поцелуя, он расхохотался бы и ни за что этому не поверил. А вот нашлась же такая, на его счастье. Une sensitive [16]… Какая прелесть!
Во всяком случае, никогда не забыть ей этого первого поцелуя (он самодовольно улыбнулся), и чем дольше заставит он ее ждать второго — тем выгоднее для него.
Он станет развращать ее, знакомить ее с прелестями любви постепенно, исподволь. Это будет несравненно интереснее, чем грубо насладиться ею и потом бросить. Он так искусно примется за дело, что падать в обморок от его поцелуев она больше не будет, о, нет!
Размышляя таким образом, Александр Васильевич прохаживался взад и вперед по комнате, вскидывая по временам полный любопытства взгляд на окно Марфинькиной спальни. Ему хотелось хоть мельком посмотреть на нее, когда она войдет туда. Но в ту саму минуту, когда она появилась, не успел он еще разглядеть ее лицо, как окно плотно задернулось занавеской. Это, верно, Федосья Ивановна распорядилась.
Костяной нож, который был в руках Воротынцева (он разрезал им новую книгу), хрустнул в его пальцах и разломился пополам.
— Эй! — закричал Александр Васильевич так громко, что дежурный казачок, дремавший в соседней комнате, сорвался с мета в таком испуге, что в первую минуту не знал, в какую сторону ему метнуться. — Узнать, как чувствует себя барышня, легче ли ей, да Николая ко мне прислать, — приказал барин.
Мальчик кинулся со всех ног исполнять приказание и несколько минут спустя прибежал назад одновременно с управителем.
— Федосья Ивановна приказали доложить вашей милости, что барышне покой нужен, — скороговоркой отрапортовал казачок.
Ухмыльнулся ли он при этом, или это только показалось Александру Васильевичу, но не успел он договорить, как звонкая пощечина чуть не сшибла его с ног.
— Вон! — затопал на него барин, ударив его еще раз со всего размаха.
С глухим воплем и с разбитым в кровь лицом мальчик вылетел из комнаты.
Немного успокоенный удовлетворенным порывом гнева, барин опустился в кресло.
— Видишь, грубят, — обратился он к управителю. — Подтянуть надо, распущены.
— Подтянем-с, не извольте беспокоиться, — ответил Николай.
— Эта старуха, Федосья, она черт знает что себе позволяет, — продолжал угрюмо жаловаться барин.
— Известно, сколько времени здесь за барыню распоряжалась, ну, и возомнила о себе.
— Я ей покажу, какая она барыня! — процедил сквозь зубы Александр Васильевич и, помолчав немного, спросил, не поднимая взора на своего собеседника: — Она ведь в Киев, кажется, собиралась?
— Собиралась, это точно, а теперь по всему видно, что раздумала.
— Это почему? — спросил барин, сдвигая брови, и, сорвавшись с места, снова зашагал по комнате.
Николай нагло усмехнулся.
— Да подсматривать ей тут понадобилось за вашей милостью да за барышней.
Барин как вкопанный остановился перед ним.
— Что такое? Подсматривать? — повторил он побелевшими губами, надвигаясь на своего клеврета.
— Точно так-с, — прошептал последний, осторожно пятясь на всякий случай назад, в коридор.
— За мною подсматривать? — продолжал, бледнея от ярости, Во-ротынцев. — Так скажи ей, старой дуре, что, если я хоть раз поймаю ее на этом, до смерти прикажу ее запороть! Подсматривать! Узнает она, как за мною подсматривать! Мерзавка! Я ей себя покажу!
Голос его дрожал и обрывался от бешенства. Приказав управителю выйти вон, он остался один.
VIII
Наступила ночь.
— Чаю! — отрывисто закричал барин, проходя в кабинет, где камердинер зажигал свечи в канделябре на камине и в низеньких серебряных подсвечниках на письменном столе.
Мишка на цыпочках вышел и притворил за собою вплотную маленькую дверь красного дерева, что вела в коридор, примыкавший к буфетной.
Барин с шумом отодвинул кресло у стола, опустился в него и стал перебирать груду недочитанных писем, лежавших тут еще с прошлой недели. Некоторые из них он даже не удосужился еще распечатать.
Вскоре Мишка вернулся назад с подносом, уставленным печеньями, вареньем, сливками и большой фарфоровой чашкой с чаем. Отхлебнув чай, барин поморщился.
— Что за бурда? — сердито спросил он.
«Начинает придираться, беда!» — подумал камердинер и нетвердым голосом ответил:
— Не могу знать-с.
— Кто наливал? — угрюмее прежнего продолжал свой допрос барин.
— Федосья Ивановна…
Не успели эти два слова соскользнуть с языка Мишки, как барин так отшвырнул от себя чашку, что она упала и разбилась вдребезги.
— Не умеет чай разливать, так зачем суется, старая дура! — закричал он при этом так громко, что люди, собравшиеся в буфетной, вздрогнули и тревожно переглянулись между собою.
Одна только Федосья Ивановна оставалась невозмутима.
— Вынь из шкафа другую чашку, Малашка, — обратилась она к племяннице, дожидавшей у стола с подносом в руках, — да похозяйничай тут за меня. Авось чай покажется барину вкуснее, когда он узнает, что не я его наливала, — прибавила она с усмешкой.
— А барышне-то кто же постель перестелет да разденет их? — спросила Малашка.
— Я раздену и останусь там с нею. Не входи, пока тебя не покличут! — сказала Федосья Ивановна и пошла к барышне.
— Ну, сударыня, расходился наш сахар-медович, так и рвет и мечет! — начала она, останавливаясь у кровати, на которой лежала Марфинька, еще бледная и слабая после обморока и последовавшего за ним истерического припадка. — Петьке все лицо раскровенил, два зуба ему вышиб. Хорошо, что кулаком в глаз не попал, на всю бы жизнь несчастным сделал. Любимую чашку покойницы барыни, из которой они постоянно чай изволили кушать, разбил. Меня «старой дурой» выругал. Завтра, поди чай, и не то еще мы от него увидим. И все из-за тебя, сударыня.
Она смолкла. Молчала и Марфинька.
Барышня не могла еще опомниться от случившегося. Поцелуй, от которого она лишилась чувств, до сих пор горел на ее губах и прожигал ее насквозь, когда она вспоминала про него.
А не вспоминать она не могла; ни на чем другом мысли не останавливались. Закроет глаза — еще хуже: так вот и кажется, что бледное, искаженное страстью лицо с помутившимися глазами опять перед нею, близко-близко, так близко, что она чувствует на себе горячее, прерывистое дыхание, а сильные руки опять до боли крепко прижимают ее к груди. И снова мутится ум, кровь отливает к сердцу, и жутко, холодно, и сладко, невыразимо сладко.
— Ты хотела знать, как мать твоя себя погубила? — начала, помолчав, Федосья Ивановна. — Вот так же, как и тебя сегодня, целовал ее нечестный человек да улещивал всячески. А как прознали про ее позор да взъелись на нее все, он сам первый и отвернулся от нее. Все они такие!.. Им бы только девицу несчастной сделать. Как она, бедная, мучилась-то, как терзалась, страсть! От стыда да от горя и умерла.
Пока старуха говорила это, у Марфиньки от ужаса все шире раскрывались глаза.
— Женат был, дети, супруга законная, — продолжала старуха. — Да хоть бы и холостой, тоже не женился бы. На таких девицах, которых до венца целуют, не женятся.
Каждым своим словом она точно ножом резала по сердцу свою слушательницу.
Марфинька плакала.
Что же это будет, спрашивала она себя с отчаянием. Она его любит, душу за него готова отдать, он ей так мил, что она не может жить без него, а он хочет ее погубить… За что? Что делать! Господи, что делать!
Но Федосья Ивановна была неумолима.
— Ты думаешь, он унялся? — продолжала она. — Как бы не так! Вот увидишь, позлится он, позлится да опять за прежнее примется, если ты здесь останешься. Станет тебя всячески улещивать, несчастным прикинется, прощения будет просить, а ты и простишь, и потеряешь себя. Как мать твоя себя потеряла, так и ты. У ее злодея жена была, а у твоего невеста есть…
— Невеста!
От боли сердце у Марфиньки так сжалось, что слово это воплем вылетело у нее из груди.
— А ты как думала. Эх ты, глупая, глупая! Невеста у него княжна, старинного, знатного рода, важного князя дочь и сама фрейлиной при императрице состоит. Зовут ее Марьей Леонтьевной, а по фамилии Молдавская, тех самых князей Молдавских, что у нас бывали, когда мы еще в покойницей барыней в Петербурге жили. Мишка говорит — красавица. Давно уж наш-то за нею волочится. У них в доме его все за жениха считают, и знакомые господа, и челядь. А если таперича заминка промеж них вышла, так из-за него же, не потрафила она ему чем-то, гордости-то, видно, и в ней много, вот он и обозлился, взял отпуск да и уехал. Жестоким перед нею прикидывается, амбицию свою выказывает, чтобы тянулись за ним. И беспременно потянутся, потому что таких женихов, как он, даже и в Петербурге мало, уж богат больно. Вот поживет наш сокол здесь до осени, нацелуется с тобою вдосталь, погубит так, что от стыдобушки тебе хоть топиться так в ту же пору, а сам и укатит себе в Петербург да на княжне на своей и женится. А ты тут, одна да опозоренная, пропадай себе пропадом. Ему что! Он еще издеваться над тобою с молодой женой станет. «Вот, — скажет, — дура какая нашлась, деревенщина, поверила, что я могу ее полюбить…»