— Молчи! Молчи, ради Бога! Сжалься надо мною, спаси меня! — зарыдала Марфинька. — Делай со мною что хочешь, вези меня куда знаешь, только спаси меня! Не в своем уме я… что хочешь, то со мною и делай! И боязно-то мне, и тоскливо, и тянет к нему… так тянет, что, вот помани он меня только, и я сейчас к нему побегу! Знаю, что гибель моя в том, а побегу! Стыдно, ох как стыдно! — пролепетала девушка бессвязно, обнимая старуху, прижимаясь мокрым от слез лицом к ее груди и вздрагивая всем телом от страха и отчаяния перед призраками печального будущего, вызванными перед нею.
— А ты молись! Дело твое такое, что один только он, Господь милосердный, может тебя спасти. А я тебя оставить не могу, потому поручена ты мне на смертном одре благодетельницей нашей, Марфой Григорьевной, — голосом, дрогнувшим от подступивших к горлу слез, вымолвила Федосья Ивановна. — Молись! Он, батюшка царь небесный, все оттуда видит, и ни одна сиротская слеза не прольется даром.
Долго вела такие речи Федосья Ивановна, до тех пор, пока Марфинька мало-помалу не успокоилась, не стихла и не заснула.
Тогда, задернув наполовину полог, чтобы свет от лампады не беспокоил барышню, старуха стала на молитву перед киотом.
Время шло, а она все клала земные поклоны, и шептала с глубокими вздохами.
— Мать царица небесная, заступи и помилуй! Спаси и помилуй!
В доме все огни погасли, наступила мертвая тишина, а Федосья Ивановна все молилась. Слезы градом катились по ее бледному, морщинистому лицу, а темные лики в светлых, блестящих ризах, перед которыми она изливала свою душу, смотрели на нее, спокойно и торжественно-строго.
— Да будет воля твоя! Да будет воля твоя! Защити и подкрепи, спаси и помилуй! — продолжали шептать ее губы, но мысли стали мало-помалу отбиваться в сторону.
«Надо скорее вывезти сиротку отсюда и поставить ее под такую верную охрану, где бы ему не достать ее. Скорее, пока в нем гнев еще не остыл. Как опомнится да начнет с лестью к ней подбиваться, пропала ее головушка. Забудет Марфинька и страх, и стыд, все забудет. Любит она ведь его, голубка, ох как любит! Что захочет, то и поделает он с нею, не сможет она ему супротивничать, да и не сумеет, где ей! В своем-то имении да в одном с нею доме, Господи! Да надо только дивиться, как это ее Господь сохранил до сих пор! Ведь барин…»
У двери послышался шорох.
Старуха стала с ужасом прислушиваться. Уж не он ли, барин? Хорошо, что она не забыла задвинуть изнутри задвижку. Но он ведь может приказать отпереть. Она не послушается — другого позовет, ведь барин.
Ручка у двери зашевелилась.
«Пробует отворить, значит. Что тут делать? И вдруг барышня проснется? — Старуха оглянулась на кровать. — Спит, слава Богу, умаялась, спит крепко».
В своем волнении Федосья Ивановна совсем забыла про другую дверь, что вела к потайной лестнице, и, когда эта дверь вдруг растворилась, чуть не вскрикнула от испуга.
Ей представилось, что Александр Васильевич успел обежать кругом и проник сюда другим ходом. Она похолодела от ужаса при этой мысли.
Но эта была Малашка, а не он. В одной сорочке, с распущенной косой и выпученными от страха глазами девушка, остановившись на пороге, подзывала ее знаками к себе.
— Тетенькая, миленькая!
Это было произнесено очень тихо, но Федосья Ивановна услышала девушку и, не переставая оглядываться на дверь с шевелившейся ручкой, подбежала к племяннице.
— Барин сюда пошли. Мы с Мишей видели. Легли почивать, свечку задули, полежали-полежали да в туфлях на босу ногу и в халате из спальни тихонько вышли. Мимо нас прошли, мы притаились, — прошептала Малашка, захлебываясь от волнения и не замечая, что она выдает тайну своих отношений с красивым камердинером.
— Знаю, вот он! — кивнула Федосья Ивановна в сторону двери с шевелившейся ручкой.
— Ах ты, Господи! — всплеснула руками Малашка.
— Задвижка заложена, оттуда не отпереть.
— А вдруг да они подналягут, крючок-то и соскочит!
— Я тут буду. При мне он барышни не тронет, — возразила Федосья Ивановна.
Чем ближе наступала опасность, тем решительнее делалась она.
— Родная! Да с вами-то, с вами-то что за это будет! — продолжала с возрастающим волнением шептать Малашка. — Вы ведь не знаете, он грозил вас до смерти запороть. Миша слышал. «Если, — говорит, — подсматривать за мною станет, до смерти прикажу запороть». Это он управителю сказал. А этот разве посмотрит, что вы — старенькая? Его родную мать заставят сечь, он и ее высечет.
Старуха судорожно стиснула губы и не проронила ни слова.
— Миша говорит: «Уговори ты ее это дело бросить, все равно он на своем поставит, барин ведь», — продолжала шептать Малашка.
И вдруг она в ужасе смолкла. Ручка двери, с которой они обе не спускали глаз, задергалась сильнее, и дверь затрещала под напором сильного плеча.
— Сейчас задвижка соскочит! Сейчас, сейчас! Тетенька, миленькая, бежим скорее. Убьет он нас до смерти! Миленькая, бежим!
Дрожа от страха, Малашка схватила старуху за руку и что было сил тащила ее за собою в темный проход к потайной лестнице.
А с противоположной стороны задвижка как будто начинала подаваться.
Федосья Ивановна вырвалась от племянницы и, приказав ей скрыться с глаз долой, решительной походкой подошла к двери, сняла крючок и очутилась лицом к лицу с барином.
— Что вам угодно, сударь? Барышня нездоровы и недавно только започивать изволили, — произнесла она почтительно, но твердо.
— Мне угодно, чтобы завтра же духу твоего здесь не было! Слышишь? — задыхаясь от ярости, прошептал Александр Васильевич.
— Слушаю, сударь, — покорно ответила старуха, продолжая загораживать собою проход в дверь.
— До смерти прикажу тебя запороть, если ты завтра к вечеру не уберешься.
— Как вашей милости угодно будет, — все так же спокойно и почтительно ответила она.
— Просилась в Киев, ну и ступай! Зачем осталась? Подслушивать да подсматривать за мною? Да как ты смеешь! Я за это и родичей-то всех твоих разорю, стариков в Сибирь сошлю, а молодым лоб забрею, чтобы от поганого твоего отродья и следа здесь не осталось! Вы меня еще не знаете, я вам покажу, что значит настоящий барин! Нужно будет, пожелаю — ни перед чем не остановлюсь, всех сокрушу, а на своем поставлю!
Федосья Ивановна слушала барина молча, все ниже и ниже опуская голову, по мере того как он говорил. Не изумляли ее эти бешеные, бесчеловечные речи, недаром прослужила она весь свой долгий век господам. Слышала она такие речи и от прадеда его, и от деда, и от отца его, зарезанного хохлами в Малороссии. И этот — такой же строптивый, как и те. И такой же красивый да развратный. Много бед наделает на своем веку!
А между тем у барина порыв бешеной страсти, сорвавший его с постели и потянувший его к Марфинькиной комнате, постепенно стихая, переходил в досаду на себя за то, что он так нелепо себя ведет. Черт знает что за глупую роль он разыгрывает с сегодняшнего вечера! Перепугал до полусмерти Марфиньку, с этой старухой поставил себя в невозможное положение. Теперь ничего больше не остается делать, как так или иначе избавиться от ее присутствия в доме. Если она добровольно не захочет уйти, придется употребить силу, делать нечего.
— Не в свое дело вздумала вмешиваться, ну и пеняй на себя, если худо будет! — прошептал он сквозь судорожно стиснутые зубы и смолк.
Федосья Ивановна отошла в сторонку. Теперь она уже не боялась, что барин войдет и испугает Марфиньку. Пока он грозил ей и злился, она не переставала исподлобья наблюдать за выражением его лица и видела, как постепенно страсть в нем гаснет и заменяется мечтательной нежностью.
Не отрывая взора от белевшего в темноте края Марфинькиной постели, он продолжал стоять на пороге высокого покоя, тонувшего в полусвете лампады, теплившейся перед образами. От увядающих в воде цветов аромат был бы нестерпимо силен, если бы ночная свежеть не проникала сюда через занавеску, спущенную перед открытым окном.
Самые разнообразные мысли и чувства теснились в душе Воротынцева. Мысленно он переживал весь минувший день, с самого раннего утра, когда, срывая вместе с Марфинькой цветы, вянувшие теперь в нескольких шагах от него, он с восторгом любовался ее свежестью, грацией и невинностью. Потом, перед обедом, вернувшись с поля, он ей что-то рассказывал, и она слушала его с выражением такого детского восторга и доверия! И тут он ничего еще не ощущал, кроме желания как можно дольше глядеть в эти милые, невинные глазки. И как он был счастлив тогда!
А потом перед ним воскресла сцена в беседке. Как ему вдруг захотелось поцеловать Марфиньку и как она испугалась выражения его лица, как задрожала и какими умоляющими глазами смотрела на него, в то время как он ее все ближе и ближе прижимал к себе!
Стоит только сделать несколько шагов — и Марфинька опять будет в его объятиях, нежная, покорная, вся трепещущая от счастья и любви.
А потом перед ним воскресла сцена в беседке. Как ему вдруг захотелось поцеловать Марфиньку и как она испугалась выражения его лица, как задрожала и какими умоляющими глазами смотрела на него, в то время как он ее все ближе и ближе прижимал к себе!
Стоит только сделать несколько шагов — и Марфинька опять будет в его объятиях, нежная, покорная, вся трепещущая от счастья и любви.
Но тут эта старуха, а возиться с нею, выталкивать ее вон из комнаты ему претило. Александр Васильевич подумал, что завтра в это время ему уж никто не будет мешать, и ушел в свою спальню.
IX
На следующее утро по всему околотку стало известно, что Федосья Ивановна покидает навсегда Воротыновку, и народ повалил со всех сторон прощаться с нею.
Проведав об отъезде своей старой приятельницы, притащился сюда и Митенька. Но он пробыл недолго и, выходя из дома, встретился с управителем, которому уже успели донести о его появлении в господском доме.
— Надолго ль к нам, Митрий Митрич? — спросил у него черноватый, который при случае умел и вежливым быть.
— Мимоездом, батюшка, сейчас дальше еду. Лес тут торгую у куманинских, да вот прознал, что Федосья Ивановна наша собралась уезжать, завернул с нею проститься.
— Так, так, — одобрительно закивал управитель.
— Жаль старушку, ведь мы с ней без малого сорок пять годков вместе здесь прожили, — разболтался старик.
— Что же делать! И барину ее жаль, но ведь она обещание дала в Киеве помереть.
— Дала, это точно, что дала, — согласился Митенька.
— А барышню видели?
— Нет, батюшка, не видал. Почивает, нездорова, говорят.
Они распростились. Митенька побрел на задний двор к своей тележке, а управляющий поднялся на бельведер. Оттуда ему отлично было видно всякого, кто шел по дороге из села в барскую усадьбу и обратно. А ему очень любопытно было знать, кто именно из воротыновских особенно дружит с Федосьей Ивановной и горюет о ее отъезде.
Старуха деятельно сбиралась в путь. Николай даже не ожидал от нее такой покорности, думал, что немало придется повозиться с нею, прежде чем она решится покинуть насиженное гнездо и расстаться со своей барышней. Должно быть, добрую встряску закатил ей барин!
Александра Васильевича не было дома. Он на весь день уехал в Морское, где Дормидонт Иванович приготовил для него забаву — рыбную ловлю тонями. Морское находилось на берегу широкой судоходной реки, в которой рыбы всякой было тьма-тьмущая. В Воротыновку барин хотел вернуться только ночью. С ним ехал Мишка, рядом с кучером на козлах.
После неудачной экскурсии в Марфинькину комнату Александр Васильевич спать совершенно не ложился. До зари писал он ей письмо, а потом пошел купаться и, возвращаясь назад через сад, нарвал цветов, еще влажных от утренней росы, перед тем же как сесть в тарантас, запряженный тройкой, он приказал управителю передать барышне, когда она встанет, письмо с букетом.
Невзирая на бессонную ночь, барин уехал в довольно хорошем расположении духа. К слепому повиновению со стороны подвластных ему людей он так привык с детства, что не сомневался в том, что все его приказания будут исполнены в точности. Старуха уедет. Марфиньку это, конечно, огорчит, но он сумеет утешить ее.
Катясь по полям, покрытым колыхавшимся морем дозревающих колосьев, проезжая под тенистыми сводами старого леса и мимо изумрудных лугов с речкой, сверкавшей то тут, то там в лучах воеходящего солнца, он представлял себе, что будет чувствовать Марфинька, перечитывая него письмо, и счастливая улыбка блуждала на его губах.
Писать он был мастер. Его billets doux [17] ходили по рукам в Петербурге и не только бережно хранились теми, кому были адресованы, но даже списывались другими как образцы салонного красноречия. Никто лучше его не умел сочинить экспромт в стихах в альбом красавицы, пригласить ее на мазурку с таким выражением, точно судьба всей его жизни зависит от ее ответа, а также говорить по целым часам и исписывать целые страницы, ничего не сказав.
Его ссора с княжной Молдавской произошла именно по поводу такого письма. Раздраженная его недомолвками и полупризнаниями, после того как он влюбил ее в себя до безумия, гордая девушка стала упрекать его в неискренности и недоверчивости.
— Я плачу доверием только за доверие, — холодно ответил он, напирая на слово «только».
Краснея под его взглядом, княжна объявила, что ни за что первая не признается в любви, как бы она ни любила. Воротынцев пожал плечами, скорчил огорченную мину, почтительно поклонился ей и вышел. С тех пор они не видались.
Но на прошлой неделе ему привезли из города письмо от маленькой баронессы с описанием страданий этой «бедной Мари Молдавской». Княжна похудела, побледнела и равнодушно слышать о нем не может. За нею начал ухаживать Рязанов, флигель-адъютант, но она не обращает на него никакого внимания. Говорят, будто она хочет поступить в монастырь. Письмо оканчивалось вопросом: «Resterez vous longtemps cruel?» [18]
Это послание рассмешило Воротынцева, и он присел было к столу, чтобы отвечать, но едва только две-три фразы, полные остроумной иронии, выскользнули из-под его пера, как ему уже надоело продолжать забаву, и, выдвинув ящик в столе, он бросил в него недописанный листок.
Бог с нею совсем, с этой княжной, с ее любовью, гордостью, богатством, красотой и требованиями! Она теперь в его глазах не стоила Марфинькина мизинца. Как кстати отложил он на время мысль о женитьбе. Разумеется, жена не помешала бы ему ухаживать за Марфинькой, но все же лучше, что он свободен.
Погода стояла великолепная, лошади бежали бойко, так что Александр Васильевич приехал в Морское за полчаса раньше, чем предполагал. Ловля рыбы удалась как нельзя лучше; в тоню, закинутую на счастье воротыновского барина, попалась масса рыбы. Обед смастерила для дорогого гостя мать Дормидонта Ивановича на славу, а сам Дормидонт показал ему преинтересные опыты по хозяйству; но все-таки время тянулось так медленно, что дольше чем до шести часов Александр Васильевич не в силах был оставаться. Но чтобы не приезжать домой до ночи — он тогда только мог рассчитывать наверняка не застать в Воротыновке Федосьи Ивановны, — он приказал ехать по дороге к Гнезду.
Крюк был порядочный, верст в пятнадцать по крайней мере, но лошади отдохнули и так хорошо бежали, что барин время от времени должен был умерять их ретивость, покрикивая на кучера, чтобы он так не гнал.
Ночь надвигалась чудная, душистая и лунная. Издалека увидел Воротынцев раскинувшееся среди зелени село с маленькой церковью на пригорке, возле барской усадьбы.
Когда тарантас стал подъезжать к околице, было около десяти часов, все село спало крепким сном и, кроме лунного света, отражавшегося местами на стеклах оконцев, нигде не видно было огней. Заслышав издали звон колокольчика, собаки залаяли.
Полулежа на подушках покойного тарантаса с откинутым верхом, Александр Васильевич мечтал о предстоявшем свидании с Марфинькой. Он написал ей, что уезжает из Воротыновки, потому что не в силах дольше переносить муки любви, что он умоляет ее выслушать его и признавался ей в том, что всю прошлую ночь простоял у ее двери. (Про то, что Федосья Ивановна стояла тут же, он, конечно, не упомянул.) Он клялся ей, что его страдания так невыносимы, что, если она не сжалится над ним, он решится на все. «Если, вернувшись домой, я не найду ответа на это письмо, вы никогда больше не увидите меня» — так заканчивалось письмо.
Можно себе представить, какое впечатление произведет на Марфиньку это послание! Ведь она так невинна и неопытна, что поверит каждому его слову. Ей даже и в голову не может прийти, чтобы он лгал.
Да Воротынцев и не лгал. Любовь разрасталась в нем все сильнее и сильнее. Ни о чем не мог он думать, кроме как о Марфиньке, и ко всему, что отвлекало его от нее, он относился с гневом и отвращением.
— Пошел! Пошел! — закричал он на кучера, забывая, что за несколько минут перед тем приказал ему ехать тише.
Лай собак, усиливавшийся по мере того, как они приближались к селу, нестерпимо раздражал Александра Васильевича. Ему скорее хотелось снова погрузиться в ароматную тишину залитой лунным блеском ночи.
Кучер, приподнявшись на козлах, таким подбадривающим голосом затянул: «Эй, вы, соколики, выручайте!» — что тарантас вихрем пронесся по улице мимо молчаливых хат, завернул за церковью с усадьбой и вынырнул на большую дорогу.
Но как быстро ни промчался он мимо черневших среди деревьев строений, Александр Васильевич все-таки заметил свет в одном из флигелей господской усадьбы, и это удивило его.
— Что, тут живет кто? — спросил он у Мишки, указывая по направлению к освещенному флигельку.
— Не могу знать-с, — ответил Мишка.
— Да ты видел огонь во флигеле, налево?