Особенно торжествовал француз. Без него юноше, вероятно, не пришло бы в голову переодеться в парадный костюм в деревушке верст за шесть от Воротыновки, но наставнику удалось составить себе верное понятие о Марфе Григорьевне из рассказов ее сына и других знавших ее людей, и он настоял на том, чтобы ее встреча с правнуком произошла как можно торжественнее и пышнее.
При первом взгляде на группу, ожидавшую их появления на высоком крыльце, маркиз мог удостовериться в том, что он не ошибся в своем предположении: гродетуровое платье с золотым шитьем прабабки юного Воротынцева так и сверкало в лучах полуденного солнца. И не она одна, а также окружавшее ее приживалки, приживальщики и старшие слуги с Федосьей Ивановной во главе облеклись по этому случаю в костюмы, которые вынимались из сундуков только при таких торжественных случаях, как освящение нового храма, воздвигнутого вместо пришедшей в ветхость маленькой деревянной церкви, а еще раньше — для чествования одного из любимцев императрицы Екатерины, когда, проездом с юга в Петербург, он вспомнил про свою бывшую приятельницу, Марфу Григорьевну Воротынцеву, про услуги, оказанные ему ею в былое время, и соблаговолил сделать крюк верст в двести, чтобы навестить ее. Это случилось лет тридцать тому назад.
И тогда, как и теперь, в большом трехэтажном доме с неделю хлопоты и суета ни на минуту не прекращались. Вынимали из кладовых и подвалов серебро, упакованное в кованые сундуки, фарфор и хрусталь, ковры персидские из запертых шкафов и ящиков. Проветривали парадные комнаты, в которые никто и никогда не входил, выгоняли из темных углов летучих мышей, свивших гнезда в резьбе потолка и колонн, поддерживавших хоры, сметали паутину, снимали чехлы с золоченой, обитой красным штофом мебели, вставляли разбитые стекла в окна. Пол устлали коврами, в люстры и канделябры вставляли восковые свечи и разослали гонцов по всей губернии за покупками и с приглашениями.
Марфа Григорьевна решила воспользоваться приездом правнука и наследника, чтобы возобновить сношения с обществом, которого она с незапамятных времен упорно чуждалась.
Все явились на ее зов. В длинной столовой не хватало места — такое множество наехало гостей ко дню приезда Александра Васильевича; пришлось накрыть еще пять столов в других комнатах.
Всем представляла Марфа Григорьевна своего красивого правнука, прося любить его да жаловать. Счастливая и довольная, она улыбалась при этом нарумяненными губами, и эта улыбка, весьма даже высокомерная, представляла курьезный контраст с условной приниженностью произносимых ею при этом слов.
Правнук же с редкой для его лет развязностью и деланной грацией юноши, обучавшегося с раннего возраста светским манерам и танцам, раскланивался перед мужчинами, прикладывался к ручкам дам, сыпал комплиментами направо и налево, беззастенчиво впиваясь сверкающими от любопытства взорами в свеженькие личики красоток с стыдливо опущенными ресницами, и всех очаровал любезностью, находчивостью и остроумием.
Вечером был бал. Танцевали под музыку оркестра, привезенного за двести верст, из имения предводителя.
XI
Недели две длились празднества в Воротыновке по случаю приезда Александра Васильевича, танцы сменялись театральными представлениями, фейерверками, иллюминациями, пикниками в живописные местности за десять-пятнадцать верст, и только тогда, когда все разъехались, принялась Марфа Григорьевна знакомиться поглубже со своим наследником. Принялась она за это серьезно: по целым часам заставляла его говорить про себя, про деда, про его отношения к родственникам с отцовской стороны и материнской, про его планы насчет будущего.
Но юноша был не из откровенных, с хитринкой, недоверчив и себе на уме.
— Не дурак, — самодовольно ухмыльнулась Марфа Григорьевна, делясь своими впечатлениями насчет правнука с Федосьей Ивановной и с Митенькой.
— Да в кого же им быть дураком? — заметила на это Федосья Ивановна.
— Ты этого не говори, у отца его всегда было больше злости, чем ума, а мать и вовсе помешанная, — возразила Марфа Григорьевна; когда же ей на это заметили, что супруга Василия Григорьевича обезумела от страха и ужаса, она презрительно усмехнулась.
Марфа Григорьевна по опыту знала, что не только можно быть свидетельницей, но даже участвовать в больших ужасах, не теряя при этом ни присутствия духа, ни рассудка.
— Дай ему, Господи, по себе невесту найти, — с умилительным вздохом вставила приживалка из бедных дворян, Варвара Петровна.
— Чтобы здоровая была да хорошего рода, а за деньгами может не гнаться — своего добра девать некуда, — заметила на это Марфа Григорьевна и, озабоченно сдвигая брови, прибавила: — Бабник будет великий, вот в чем беда. Не приключилось бы с ним того же, что с дедом его, Григорием Васильевичем.
Григорий Васильевич слыл в молодости большим ловеласом, или селадоном, как тогда выражались, и Марфа Григорьевна именно этому обстоятельству и приписывала преждевременную дряхлость и паралич, приковавший его к креслу с шестидесяти лет.
— Уходили его мерзавки, — объясняла она не терпящим противоречия тоном каждый раз, когда речь заходила про болезненное состояние ее сына. — А Алексаша весь в деда: такая же в нем льстивость к бабе, и они тоже к нему, как мухи к меду, льнут, уже и теперь, когда молоко у него еще на губах не обсохло. За таким сахаром надо глаз да глаз, а там, в Петербурге, кто его укротит?
XII
Сколько ни думала Марфа Григорьевна, сколько ни перебирала в уме, ни на ком остановиться не могла.
А между тем родня у Алексаши была пребольшущая, одних Фреденборгов с баронами, баронессами и баронятами штук до пятидесяти насчитать можно. От Елизаветы Васильевны Ратморцевой тоже расплодилась семья немалая. Были у него родные и с материнской стороны.
Все это жило домами и, по тогдашнему времени, пышно, весело, гостеприимно. Наследника Марфы Григорьевны примут с распростертыми объятьями, станут за ним все ухаживать. Богатый ведь наследник, завидный жених, не худо у него и деньжонками в случае надобности попользоваться, хотя бы таким, как Ратморцевы, известные по всей России кутилы и проказники. Фреденборги — те скупы и рады-радешеньки будут покутить на чужой счет. А девок-то, девок-то сколько заневестится в этих семьях к тому времени, как Алексаше подойдет время жениться! Да тут такая пойдет травля, что держись только. Да, в льстецах и ласкателях у молодого Воротынцева недостатка в Петербурге не будет, а вот чтобы найти человека преданного да с весом, который не поскучал бы иногда, при случае, пожурить молодца, правду в глаза ему сказать, это — дело другое, такого человека не скоро сыщешь.
— А Алексашу, чтобы прок из него вышел, надо в ежовых рукавицах держать.
Невзирая на пристрастие к правнуку, Марфа Григорьевна не могла не сознать этого. Отлично она его раскусила, да и не его одного, а также и ментора его, изящного маркиза.
После того как он у нее в доме полтора месяца прожил, она его вдоль и поперек узнала.
— Ну, где такому тонконогому вертопраху наш русский дворянский дух понять? — рассуждала она со своим приближенными. — Ему бы только все для вида — чтобы сверкало, блестело, в нос било да с ног сшибало, а чтобы в самое нутро человека вникнуть да настоящее, родовитое величие молодому человеку внушить, — это — не его ума дело. Да и что с него взыщешь, когда он из такой нации, где все шиворот-навыворот, супротив наших российских законов делается… Надо полагать, что там, в Петербурге, как поступит Лексаша на царскую службу, французишка этот ему и вовсе не нужен будет.
— Очень уж привязаны к нему Александр Васильевич, — робко заметила Варвара Петровна. Как старая дева, склонная к романтизму, она с первой же минуты воспылала платонической страстью к элегантному иностранцу и близко принимала к сердцу все, что касалось его. — А уж как прекрасно они промеж себя по-французски разговаривают! Без запиночки, ну вот точно по-русски. И уж так деликатно да благородно! Мы намеднись с поповской Глашенькой слушали их, слушали у двери в боскетной, да и разревелись.
— Дуры! — сухо заметила на это Марфа Григорьевна.
XIII
Дружба правнука с французом волновала Воротынцеву совсем в ином направлении. Со свойственным ей здравым смыслом она чуяла в этой дружбе сообщничество какое-то зловредное для последнего отпрыска воротыновского рода. По-французски она не понимала, но беседы ее внука с французом между собою часто сопровождались такими жестами и взглядами, особенно со стороны легкомысленного француза, что догадаться об их смысле было нетрудно.
Алексаша был сдержаннее и только исподтишка окидывал жадным взглядом пригожих девчонок, на которых обращал его внимание ментор, последний же без зазрения совести, совсем явно, гонялся за ними и с таким сверкающими глазами, с таким страстным оживлением шептался со своим воспитанником, что не догадаться, о чем именно между ними идет речь, могла лишь такая недалекая личность, как Варвара Петровна, а уж отнюдь не многоопытная, выросшая на придворных интригах Марфа Григорьевна.
Алексаша был сдержаннее и только исподтишка окидывал жадным взглядом пригожих девчонок, на которых обращал его внимание ментор, последний же без зазрения совести, совсем явно, гонялся за ними и с таким сверкающими глазами, с таким страстным оживлением шептался со своим воспитанником, что не догадаться, о чем именно между ними идет речь, могла лишь такая недалекая личность, как Варвара Петровна, а уж отнюдь не многоопытная, выросшая на придворных интригах Марфа Григорьевна.
Она стала недоверчиво относиться к правнуку и, чем более всматривалась в него, тем больше убеждалась в том, что и умен-то он, и развратен не по летам, лгать — великий мастер, и такое в мыслях у себя держит, до чего не вдруг доберешься.
Бросила Марфа Григорьевна с ним по душе беседовать и обратилась с допросом к Потапычу.
Этот уж не мог не знать, что за человек будущий наследник Воротыновки, какие он подает надежды, какие опасения в будущем, при каких условиях он воспитывался и какие правила ему внушали сызмальства, — он почти со дня рождения был при нем неотлучно. В дядьки Алексаше его еще покойный Василий Григорьевич наметил.
Потыпыч был сухонький, низенький старичок с длинным, тонким носом, гладко выбритым подбородком, крупным ртом, с крепкими белыми зубами и умными, пронзительными глазами, такими маленькими, что из-под нависших седых бровей почти вовсе не было видно. Но он-то ими все видел отлично, а в особенности то, что желали от него скрыть.
Долго крепился Потапыч на допросе, но наконец не вытерпел и выложил старой барыне в подробности все, что составляло до сих пор от нее тайну, хранимую в подмосковной так строго, что никто не смел нарушить ее.
Оказалось, что семидесятилетним старцем Григорием Васильевичем до сих пор вертят бабы, что он иначе не выезжает, как окруженный ими в таком множестве, что народ со всех сторон сбегается глазеть на пестрый, блестящий гарем, которым он без зазрения совести тешит на старости лет сатану, на соблазн подлым людишкам. Узнала Марфа Григорьевна, что всем в доме и имении бесконтрольно верховодит гуляющая женка из мещанок, Дарька, что Дарьку эту иначе как Дарьей Тимофеевной по всей округе не величают, что она все, что можно было, уже прибрала к рукам из движимости, доходы, какие с вотчин получаются, все до копеечки к ней поступают, и свербит она старика с утра до вечера и с вечера до утра, чтоб женился на ней.
Тут Марфа Григорьевна не выдержала и грозно вскрикнула, ударив что есть силы кулаком о стол:
— Что-о-о? Жениться? Ты врешь, старик?!
Потапыч повернулся к образу и перекрестился большим крестом.
— Как на духу, всю до крошечки правду тебе докладываю, сударыня. Да и осмелюсь ли я твоей милости врать?
Правда, перед Марфой Григорьевной опасно было лукавить — были такие, что кнутом и Сибирью платились за попытку ее обмануть.
— И Алексаше это известно?
Старик молча наклонил свою седую голову.
— И что же это вы скрывать от меня такое безобразие вздумали? Решили, что я так и умру, ничего не узнавши? Рано хоронить меня задумали, голубчики, поторопились!
— Я, матушка, им советовал, чтобы во всем вам открыться, — начал оправдываться Потапыч.
— Ой ли? — недоверчиво прищурились на него барыня.
От гнева ее всегда бледные щеки вспыхнули, большие черные глаза засверкали, речь срывалась с языка отрывисто и грудь высоко поднималась под неровным дыханием.
— У самого спроси, он скажет, — угрюмо ответил старик.
— Спрошу… все спрошу, во всем заставлю сознаться. Она, верно, мерзавка, Дарька эта поганая, настращала его? Заставила, может, перед образом поклясться, что я ничего не узнаю?
— Не знаю, матушка, не могу то сказать, чего не знаю. Таится он от нас, Александр Васильевич. Да они еще совсем малым дитей горденьки с нашим братом холопом были, а уж потом, как в возраст вошли да мусью этого самого к ним приставили…
— Француз-то дружит, верно, с нею, с мерзавкой-то? — перебила его старая барыня.
— Да уж так он к ней подольстился, так подольстился, что все диву даются. Даже и понять невозможно, как это француз, басурманин из немецкой, заморской земли, до такой тонкости настоящую российскую бабу обвел, да еще из подлого сословия. Надо так полагать, что без колдовства тут не обошлось. Оно, конечно, кабы старый барин в своем разуме были…
— Как же это она его в Петербург-то отпустила, если он у нее в полюбовниках состоял?
— Сам захотел. Скучать зачал в деревне в последнее время. «Развлеченьев, — говорит, — у вас, в подмосковной, мало».
Марфа Григорьевна вспылила.
— Развлеченьев! Ах он, паршивец!
— В прошлом году театр для него из Москвы выписывали, — продолжал между тем распространяться старик.
— Какой театр?
— Настоящий-с, с декорацией, с музыкой на флейтах, на скрипках, на трубах, все как быть должно, и с барабанщиком. Всю эту братью в Москве наняли, от барина одного, Левонтьевым звать, сманили. Стала эта затея в копеечку. Он, Левонтьев-то барин, против нас дело затеял, полиция три раза из Москвы наезжала. Ну, музыкантов попрячут, а подьячих задарят, и все опять на время шито да крыто. Так цельную зиму и хороводились. Выбрали из дворовых девок да парней посмазливее, актерок да актеров из них сделали.
— И вся эта сволочь у вас в доме?
От гнева губы у Марфы Григорьевны побелели и слова произносились с трудом.
— В доме, матушка, в доме. А барина-то во флигель перевели. Все пожитки его туда снесли, кресло вольтеровское, которое вы изволили ему пожаловать и с которого они теперича, по немощи своей, почитай и не встают никогда, только на ночь их в кроватку укладывают.
— Так сын мой, Григорий Васильевич Воротынцев, во флигель, а эта сволочь в доме? И ты молчишь, старик? — вскрикнула вне себя от гнева старая барыня.
Потапыч зарыдал и повалился ей в ноги.
— Да то ли у нас еще делается, матушка барыня! — завопил он, стукаясь лбом об пол.
— Говори, все говори! — твердо произнесла Марфа Григорьевна.
— Пристань воровскую содержим, — всхлипывая, начал старик. — Подбился к паскуднице-то нашей стрикулист один из Москвы, братом ей двоюродным доводится, родной тетки сын, мерзавец отъявленный… сколько раз с поличным был пойман, да все изловчался, других воришек кнутом бьют да по острогам сажают, а он укроется у нас, в Яблочках, ну и спасен. Душегуб, кровь на нем человеческая, убивец. А уж грабитель! Вот перед тем, как нам сюда, к твоей милости, ехать, объявился он в Яблочки, сам верхом на ворованном коне, а за ним подвода, и все в ней краденое и награбленное. И все у господ-те знакомых — серебро с гербами голицинскими, зубовскими…
— Ты сам эту срамоту видел? — глухо вымолвила Марфа Григорьевна.
— Сам, матушка, сам. Нечего греха таить, сам вместе с другими прятать помогал, в подвале, за бочки с вином заморским… вырыли там яму глубокую да все серебро туда спрятали.
— Сам прятал! Не донес! Ах, ты!
Старик, не поднимаясь с колен, поднял к ней свое бледное взволнованное лицо,
— Да кому же доносить-то, сударыня? Ведь барин-то Григорий Васильевич совсем у нее под властью: что она хочет, то с ним и делает! — и, снова опустив голову, он глухо прошептал: — Бьет она их даже, по щечкам хлещет.
Наступило молчание. Марфа Григорьевна была темнее тучи, на нее страшно было смотреть. Наконец, собравшись с духом, она повторила вопрос:
— И это ты видел? Своими глазами видел?
— Видел, сударыня.
— И француз про это знает? — продолжала она допрашивать.
— Не могу сказать, сударыня. Вертопрашный он, где ему во все вникать! Вот петь да плясать — это его дело.
— Запляшет он у меня, дай срок! — прошипела про себя Марфа Григорьевна и угрюмо спросила:- Начали укладываться?
— Как же, матушка… еще позавчера принялись в путь сбираться. Как услышал я от Игнатия Самсоновича, что выезжать нам на этой неделе, так и втащили чемоданы да важи с чердаков и начали понемножечку укладываться.
— И скарб тоже уложили француза с господским?
— Который уложен, а который еще нет.
— Ну, так слушай! Возьми ты Данилку выездного — смышленый он и зря болтать не будет — да, выбравши часочек поудобнее, когда за вами подсмотреть некому, ступай с ним в те сени, где чемоданы у вас стоят, выберите из них добро француза, все, до последней ниточки, да снесите в горницу наверх, рядом с библиотекой. И горницу ту запереть на ключ и ключ мне принести! Понял?
— Понял, сударыня, как не понять.
— Да смотри ты у меня, так орудуйте, чтобы никому невдомек. На помощь я вам Федосью дам, для большей скрытности от баб. Она уж знает, как им глаза отводить, не в первый раз. И вот что еще: к какому дню наказал ты кузнецу осмотреть экипажи, чтобы в исправности были к отъезду?
— К четвергу, сударыня.
— К послезавтра, значит. А теперь ты к нему вот сейчас забеги да прикажи, чтобы он все к завтра изготовил. Пусть ночь напролет не спит, работает, а чтобы готово было, строго-настрого ему накажи. «Барыня, — скажи, — сама осматривать завтра выйдет».