— Барышня, милая, не плачьте! — повторяла она, целуя ее руки. — Золотая, бриллиантовая, не убивайтесь!
Но барышня не слушала ее. Ломая руки, Марфинька повторяла прерывающимся голосом: «Кто мне это скажет? Кто?» — и рыдала пуще прежнего.
— Успокойтесь, барышня, я вам это узнаю, — сказала Малашка.
— Ты? — недоверчиво протянула Марфинька. Она перестала плакать, и горькая улыбка исказила ее красивое лицо. — Нет, Малаша, тебе этого не узнать, — продолжала она со вздохом. — Ты думаешь, мне это только сейчас запало в голову? О, нет! Еще когда бабушка была жива, мы с маркизом… Ты помнишь его, Малаша?..
— Это мусью-то? Как не помнить!..
Она хотела еще что-то прибавить, но только засмеялась, а того, что вспомнила, не сказала.
— Он был добрый, любил меня и принимал горячее участие в моей судьбе, — продолжала между тем раздумчиво Марфинька. — Если бы он не уехал отсюда, ему, может быть, удалось бы узнать, чья я дочь, живы ли мои родители и почему я разлучена с ними. Все думают, что они умерли, что я — сирота, но я не могу верить этому, не могу! Если они умерли, почему мне этого не скажут, почему меня еще маленьким ребенком не заставляли о них молиться? Нет, нет, Малаша, они живы, — повторяла она с экзальтацией, — они живы, но есть причины, по которым не хотят, чтобы я знала, кто они и где они. И им тоже, наверно, сказали, что меня нет на свете, и они оплакивали меня, как мертвую, а может быть, давно уже забыли про меня. А может быть, они до сих пор вспоминают обо мне с тоской и слезами, и им не верится, что я умерла. Они ведь не видели меня в гробу, не хоронили меня. Может быть, они несчастны, томятся где-нибудь в заточении, а может быть, они в большом свете, при дворе… Как я сюда попала? Кто меня сюда привез? Для чего? Маркиз был того мнения, что это сделали, вероятно, из-за денег, чтобы состояние моих родителей досталось не мне, а кому-нибудь другому — может быть, детям моего отца от другой жены, кто знает? А может быть, меня похитили у них из мести. Какой-нибудь злодей, враг моей семьи, подкупил кормилицу, прислугу… Это бывает, Малаша. В книгах описаны происшествия еще необыкновеннее и невероятнее этого, а маркиз говорил, что в жизни случается невероятнее и ужаснее самого страшного романа.
Марфинька все более и более одушевлялась. Глаза ее горели, щеки покрылись румянцем, речь лилась из уст неудержимым потоком.
В первый раз в жизни высказывала она вслух мысли, теснившиеся у нее в мозгу, и это доставляло ей неописуемое наслаждение.
— Знаешь, мне иногда кажется, что вот что было: мать моя была красавица, в нее, верно, влюбился какой-нибудь очень важный господин, она предпочла ему моего отца, и вот этот злодей подвел ловкую интригу, чтобы погубить ее. Как в той истории, которую я тебе рассказывала, помнишь? И вот, — продолжала она, не дождавшись ответа от своей оторопевшей слушательницы, — он устроил так, что отец поверил клевете и приказал умертвить меня, а бабушка, Марфа Григорьевна, меня спасла и приютила у себя. О, это непременно так и было! А теперь меня, может быть, давно ищут, невинность моей матери открылась, и все в отчаянии, что не могут меня найти. Мать моя убивается обо мне, точно так же, как и я о ней; отец ждет не дождется той минуты, когда ему можно будет меня обнять и при всех назвать своею дочерью… а я здесь, одна, совсем одна с тех пор, как бабушка умерла! И конца такому положению не предвидится. Вот уже три года, как это продолжается! Я состарюсь в этой глуши, сделаюсь такая же, как Федосья Ивановна, как Варвара…
Голос девушки прервался в рыданиях, а Малашка, опустившись перед нею на колени, стала целовать ее руки, тоже всхлипывая от избытка чувств.
— Знаешь, Малаша, — тихо проговорила Марфинька, несколько минут спустя, — на прошлой неделе я чуть было не ушла отсюда совсем.
— Барышня, милая, да куда же хотели вы уйти? — вскрикнула в испуге Малаша.
— Куда глаза глядят. Дошла бы до какой-нибудь деревушки, оттуда наняла бы мужика, чтобы подвез меня в город, а там поехала бы дальше, в Петербург. Я знаю, чувствую, что там я найду себе покровителей, которые помогут мне отыскать моего отца и мою мать.
— Там наш барин, Александр Васильевич, — вымолвила бессознательно Малашка, у которой, как у всех обитателей Воротыновки, представление о Петербурге было неразлучно с мыслью о молодом барине.
— Что мне до него за дело, до вашего барина? — воскликнула она с раздражением. — Я не крепостная его, чтобы заботиться о том, где он, что он делает и почему он сюда не едет, — продолжала она, преследуя вслух нить новых мыслей, безостановочно развертывавшихся в ее мозгу. — Никаких прав он надо мною не имеет, ровно никаких!
— Да ведь письмо-то про вас покойница барыня ему написала, — напомнила Малашка.
— Письмо!
Когда Марфинька вспоминала про это письмо, у нее кровь приливала к сердцу, и оно так билось, точно выскочить хотело. Это письмо было здесь, в доме. Самсонычу приказано было отдать его в собственные руки молодому барину. Тогда Марфинька все узнает. Но когда же это случится?
— Долго ли еще Александр Васильевич будет нас томить в неизвестности? — воскликнула она с отчаянием.
— Да вот теперь, может, и узнаем, когда он собирается сюда приехать, — сказала Малашка.
— От кого?
— Да от тех, что в Морское из Петербурга приехали. Им нельзя про нашего барина не знать; это и Федосья Ивановна, и все говорят.
VI
В следующее же воскресенье новый управитель господ Ратморцевых явился к обедне в Воротыновку с матерью.
Приехали они в хороших, покрытых ковром санях, запряженных лихой тройкой, с колокольчиками и бубенчиками, как господа. Сам одет купцом, точь-в-точь как Фомка описывал, а мать его, бывшая прачка Акулька, — в лисьем салопе, крытом дорогим сатен-тюрком, и в стеганом атласном капоре с мехом.
Можно себе представить, с каким любопытством старые и малые глазели на добродушное лицо с кроткими, выцветшими глазами старушки, отыскивая на нем следы прежней Акульки. Но она так переменилась, что никто не мог узнать ее. А уж про сына и говорить нечего. От сопатого, толстопузого и белобрысого Дормидошки ничего не осталось; это был теперь средних лет человек с хитрым взглядом серых глаз, слегка заплывших жиром, благообразный, степенный, как подобает быть управителю важных и богатых господ.
Всю службу простояли приезжие чинно, истово крестясь и усердно кладя земные поклоны, не оборачиваясь по сторонам и делая вид, будто не замечают устремленных на них со всех сторон сверкающих жгучим любопытством взглядов. К кресту, по обыкновению, раньше всех подошла Марфинька, за нею Варвара Петровна с Митенькой и Федосьей Ивановной, а после нее священник вскинул взор на приезжих и взглядом пригласил их подойти приложиться.
— С приездом, — слегка наклоняя голову, тихо произнес отец Петр, когда Дормидонт Иванович с Акулиной Саввишной приложились к кресту.
Оба ответили почтительным поклоном и, повернувшись к маленькой группе, остановившейся у правого клироса, стали здороваться с Федосьей Ивановной, Варварой Петровной, Митенькой, Самсонычем и Другими старшими дворовыми.
— Тетенька Федосья Ивановна! Вот привел Бог встретиться! — со слезами воскликнула Акулина.
— Привел, Акулинушка, привел, — с обычной сдержанностью ответила Федосья Ивановна, но ее голос дрожал от волнения, и глаза затуманились слезой.
Старухи троекратно облобызались, а затем, когда Акулина проделала ту же церемонию со старыми своими знакомыми — Митенькой и Самсонычем, а также с Варварой Петровной, которую ей представили как барышню, что всегда была при Марфе Григорьевне и больше тридцати лет живет в доме, Федосья Ивановна пригласила гостей в дом чайку откушать.
Дормидонт Иванович вежливо принял приглашение. Невзирая на видное положение, до которого возвысило его барское доверие, он особенной кичливости ни перед кем здесь не проявлял и обошелся со всеми хотя с чувством собственного достоинства, но как человек, желающий жить с соседями в мире и согласии и чтобы о нем все были хорошего мнения.
Приветливо расспросил он Самсоныча и Митеньку о здоровье и, когда первый стал жаловаться на боль в ногах, вызвался прислать отличное средство против этой немощи.
— Вроде как мазь, духовитая, и втирать ее надо досуха. Вот маменька ею одно время пользовалась и предовольна осталась, — указал он движением бровей на мать, занятую беседой с Федосьей Ивановной.
Понравилось также всем, что он заказал панихиду по барыне Марфе Григорьевне, причем читалась, по данному им поминанию, длинная вереница имен, между которыми присутствующие узнавали многих своих знакомых, в том числе, конечно, и пьяницу Ивашку-столяра.
Марфинька тотчас после обедни, ни с кем не вступая в разговор, вышла не оглядываясь из церкви. Во время службы она чувствовала на себе пристальный взгляд приезжих, и ей было очень неловко. Вздохнула она свободнее тогда только, когда очутилась в своих комнатах наверху.
Она была в большом волнении. Малашка с такой уверенностью утверждала, что от приезжих узнается много нового, что эта уверенность мало-помалу сообщилась и ей. Жгучее чувство страха и любопытства так мутило душу барышни, что она ничем не могла заняться, ни на чем сосредоточить мысли и ходила как потерянная взад и вперед по своим двум комнатам, вздрагивая при каждом шуме, в ожидании для себя чего-то важного и рокового.
А внизу между тем шло угощение гостей.
Еще в начале обедни Федосья Ивановна послала в дом гонца с приказанием скорее пирог с капустой в печь сажать, да курочек штук пять-шесть, да гуська ощипать и зажарить, так что, когда приглашенные ею гости — Дормидонт Иванович с матерью, поп с попадьей, дьякон с дьяконицей и два дьячка с их женами — вошли в нижний этаж дома через низенькую дверь черного хода (парадный стоял запертым со смерти Марфы Григорьевны), длинный стол в большой комнате, служившей теперь приемной и столовой, был накрыт и так тесно уставлен всевозможными холодными и горячими кушаньями, бутылками и графинами, что не вдруг можно было в них разобраться.
За другим столом молоденькая Любаша, которую исподволь Федосья Ивановна готовила на должность ключницы взамен одряхлевшей старой барышни, хлопотала у огромного пузатого самовара. У этого стола разместился женский пол, а у другого, с настойками и закусками, — мужчины.
И тотчас повелась оживленная беседа про покойную барыню Марфу Григорьевну и про то, как она помирала. Приезжие весьма интересовались всеми этими подробностями, расспрашивали, дивились, умилялись и в свою очередь рассказывали, как их господа помирали.
— Сперва умерла барыня, Катерина Васильевна, а супруг ейный, Сергей Сергеевич, преставился годков шесть после того, как ваш молодой барин Александр Васильевич у нас в Петербурге появился, — объясняла Акулина.
При имени Александра Васильевича подслушивавшая у дверей с другими девушками Малаша насторожила уши.
— А часто бывает у вас наш молодой барин? — спросила Федосья Ивановна, принимая из рук Любаши налитую чашку.
— Господи! Первеющий, можно сказать, гость у наших господ, — ответила Акулина Саввишна, покачивая головой и разводя руками, и, лизнув с ложечки меда, она запила его глотком чая с блюдечка.
— Ваш Александр Васильевич с нашими господами в самых, так сказать, приятельских отношениях состоит, — заметил ее сын.
— А как насчет их приезда в наши Палестины, ничего еще не известно? — осведомился священник.
— Про то слухов у нас в доме не было, — сухо ответил Дормидонт Иванович и, круто свернув разговор на урожай пшеницы в нынешнем году, дал этим понять, что не намерен удовлетворять любопытство здешних обитателей относительно молодого барина.
Но мать его оказалась общительнее, и, едва только духовные, откушавши, распростились и ушли, а управитель Морского отправился с Митенькой и Самсонычем осматривать фабрику и ковровую, как между приезжей и ее теткой завязалась беседа такого интимного свойства, что вначале Акулина Саввишна каждую минуту с беспокойством оглядывалась на Варвару Петровну, сидевшую в той же комнате, на широком диване, и, как всегда после сытной трапезы, сладко подремывавшую, сложив ручки на животе.
Но Федосья Ивановна поспешила успокоить свою собеседницу.
— При них можно о чем угодно говорить — все равно ничего не поймут, а если и поймут, то сейчас и забудут, — сказала она, махнув рукой в сторону старой барышни и не подозревая, что к самой той двери, у которой сидела она со своей гостьей, приложилась ухом Малашка и прислушивается с напряженным вниманием к каждому их слову.
Раньше Малашка с прочими выглядывала из коридора, а когда гости, за исключением Акулины, ушли из столовой и глазевшая на них дворня тоже разбрелась кто куда, она обежала кругом и через комнату, обращенную в кладовую для разной рухляди, проникла в тот темный чулан, в котором была заколоченная дверь в столовую, как раз у того места, где в креслах разместились для беседы Федосья Ивановна с Акулиной.
Преинтересные вещи услышала тут наперсница Марфиньки.
VII
Сначала шла речь о молодом барине, о его пребывании в Воротыновке, об эпизоде с французом, о том, как Марфа Григорьевна изволила прогневаться на Потапыча за то, что старик не открыл ей сам от себя про безобразия в подмосковной и тогда только ей во всем сознался, когда она расспрашивать его стала. Оказалось, все это более или менее Акулине известно через людей, приехваших вместе с правнуком Марфы Григорьевны в Петербург.
— Наш барин обо всем Потапыча расспросил, как с письмом-то он к нему от покойницы явился. Добрый час, запершись с ним в кабинете, разговаривал. А потом к барыне пришел в спальню (я за ширмами постель убирала и все до крошечки слышала). «Милуня, — говорит, — представь себе, что я сейчас узнал! Сын покойного Василья Воротынцева приехал в Петербург на службу, и прямо из Воротыновки. Дядька его, Потапыч, письмо нам от бабушки Марфы Григорьевны привез, и в письме этом она меня извещает о своей просьбе к государю императору, чтобы его величество соизволил назначить опеку над дяденькой Григорием Васильевичем». А барыня наша ему на это: «Ну, что же, и прекрасно, — говорит, — давно пора безобразиям, что в подмосковной творятся, предел положить. А что еще бабушка пишет?» — «Да вот пишет она, что если мне самому нельзя передать это письмо государю, то чтобы я обратился к графу». — «Зачем графа в это вмешивать? Дело семейное; ты лучше сам, — сказала барыня. — Где же это письмо к государю, у тебя, что ли?» — «Нет, молодой Воротынцев желает мне его в собственные руки передать. Бабушка пишет, чтобы мы его приняли по-родственному». Очень это было приятно слышать барыне; засмеялись они и сказали: «Вот как! Теперь, значит, и мы пригодились? Боюсь только, что этот юноша скверно воспитан; как ты полагаешь, моншер?» А барин им на это: «Не знаю, Милуня; при нем до сих пор жил француз, тысячу рублей ему в год платили». А барыня опять свое: «Это ничего не доказывает, моншер, и между французами негодяи есть». — «Да как же быть-то? Бабушки ослушаться невозможно». — «Никто и не велит ее осушаться; мы примем этого молодого человека по-родственному, надо только следить, чтобы он нашего Сережи, Боже сохрани, не испортил». — «Уж ты об этом не беспокойся, я распоряжусь». И приказали тому старику французу, что при нашем молодом барине тогда жил, хороший такой, почтенный, да и дядьке Николаю Павлычу, да еще баринову камердинеру — из немцев он, Карла, — чтобы ни на минуточку не оставлять вдвоем молодых господ, нашего-то Сергея Владимировича с Лександром Васильевичем.
Долго еще распространялась на эту тему Акулина, рассказала, как их барина государь назначил опекуном над стариком Григорием Васильевичем и над внуком его, Александром Васильевичем, как сенатор Ратморцев в подмосковную ездил подлую Дарьку выгонять, и как у них в доме мало-помалу привыкли к молодому Воротынцеву, и как своим стали его считать. Дня не проходило, чтобы он у них не побывал, либо к обеду, либо к ужину. Приедет на хороших лошадях, в блестящем экипаже, выпросит позволения покатать братца и сестриц. А как война началась, сенатор его в адъютанты к барону, их общему родственнику, пристроил.
— А теперича вот уж который год наши господа вашего барина женить хотят, а он все упирается. Уж каких-каких только ему невест не сватали, да он и слушать не хочет.
— Гордый, должно быть, — заметила Федосья Ивановна.
— Да уж такой гордый, такой гордый, и-и-их! Не приведи Господи! А уж насмешник — страсть! Наши барышни его как огня боятся! Сколько раз до слез доводил своими насмешками, особливо Татьяну Владимировну. Такая она у нас робкая. Надо к чести приписать барыне — так у нас уж хорошо дети выдержаны, так-то хорошо, на диво, можно сказать. Не то что у Дмитрия Сергеевича.
— Что уж про это говорить! — махнула рукой Федосья Ивановна.
— Ну, вот и родные братья, одна кровь, можно сказать, а какая разница.
— Да, не одобряла деток Дмитрия Сергеевича покойница барыня, не одобряла.
— Кто же их одобрит! Разбойники, как есть разбойники. Имение все разорили, долгов понаделали. Ведь часть-то их в Морском нашему же барину за долги досталась. А с сестрой-то что поделали!
— Уж и не говори! А как же наш-то Александр Васильевич, дружит, что ли, с ними, с сынками-то Дмитрия Сергеевича?
— Подбивались было к нему, да наш барин, как про то прознал, сейчас их дружбе предел положил. «Выбирай, — говорит, — между моим домом и домом дяденьки Дмитрия Сергеевича; мне тот не друг, кто с ним дружит. Ну, ваш-то и оставил конечно».
— Вот это хорошо! Дай Бог здоровья вашему барину за это! Блюдет он его, значит, как следует, по-родственному, завет бабушки-покойницы помнит, — вымолвила с чувством Федосья Ивановна. — Ну, а когда же Александр-то Васильевич к нам пожалует? — спросила она. — Пора! Ведь уже третий год пошел, как старая барыня скончалась, пора и нас порешить как-нибудь. Живем изо дня в день в неизвестности, в томлении, можно сказать.