Арена - Никки Каллен 2 стр.


— Думаю, да; я же будущий нобелевский лауреат по литературе, — он засмеялся и открыл дверь; я вошел, а он побежал на кухню спасать кофе — вернулся с розовым пушистым полотенцем через плечо: — Тебе что, особое приглашение нужно?» Миледи Винтер скакала вокруг меня, записав, похоже, во что-то симпатичное, мелкое, вроде голубя; я снял кроссовки и прошел в его комнату — комнату Кароля Калиновского, самой загадочной жизни после моей: малиновые, плотно задернутые занавески, малиновый тюль под ними, вместо обоев — роспись, огромный сад, полный птиц, золотых и розовых плодов; сад рисовала Каролина, узнаю я потом; еще она вышивала копии знаменитых картин — Брейгеля, Босха, Вермеера; плазменный монитор, куча дисков и журналов на толстом темно-красном паласе; плетеная темная мебель, столик из стекла и горы подушек всех цветов темно-красного: малинового, бордо, винограда, клубничного со сливками, ярко-вишневого, свернувшейся крови, багрянца, брусники, красного дерева, махровой розы, переспелых яблок, рубина, граната; на них Кароль сидел и спал, укрываясь клетчатым мохеровым шотландским пледом. Я будто попал внутрь коробочки для обручального кольца; свет здесь шел от монитора и от красной лампы в форме губ Мэй Уэст; поднял один из журналов, каталог элитной женской обуви: каблуки красные, из времен Людовика-Солнце, пряжки с бриллиантами и рубинами; как в этом можно ходить — невообразимо. Кароль принес кофе, пах он жареным; крошечные серебряные чашки; сахар кубиками, брать щипцами; я нащупал подушку, не промахнулся: «ну?»

— Я дизайнер, — сказал он, — придумываю раз в год для одного знаменитого дома мод пару женских туфель, тем и живу, — а потом открыл шкаф-купе: полки от пола до потолка, вместо классических книг — золотые обрезы, Вавилон и Средние века — женские туфли.

— Это все твои? — смог только спросить я, шокированный, как порнографией; он опять засмеялся: «нет, я же сказал: пару в год; этого достаточно, чтобы забыть о деньгах на весь следующий год; это очень известный дом и очень большие деньги»; «но тогда ты знаменитость» «да ну, чушь; мое имя даже не упоминается» «э-э, несправедливость» «ты что, тщеславен?» «конечно, я же писатель; авторские права и прочая» «понятно»; сел на подушку рядом, скрестил ноги и стал смотреть на свое сокровище: они стояли, неповторяемые пары, будто затаившись, будто скоро-скоро зазвенят колокольчики — и они пустятся в пляс: красные, золотые, синие, с камнями и в сеточку, на каблуках из стекла и металла, замшевые, осенние, кожаные, пахнущие зверями и пудрой, вышитые по бокам бисером и разноцветными нитями — узоры всех культур: кельтов, римлян, греков, славян, эвенков, якутов, монголов; египетские сандалии — словно из дерева вырезанные, сплетенные из серебряных нитей, алая подошва; «какие нравятся тебе больше всего?» — спросил он через час; только через час мы очнулись, словно попали на спектакль, — честное слово, я слышал голоса; голова кружилась, как после крепких сигарет и долгих рассказов; и я указал на эти — Кароль встал, снял их с места. Весили они граммов двадцать всего лишь — еле-еле уловимые, точно в паутину попал рассвет; «изо всех сил ты жаждешь легкости — такой, рекламной: бег по пляжу, утро; на самом деле жизнь у тебя тяжелая — это-то и гнетет»; «это что, тест?» — спросил я; Кароль улыбнулся и поставил туфли на место. И я понял, что никакой он не извращенец, — просто поймал красоту.

— Еще кофе?

Потом я поднялся к себе, принес ему свои рассказы — вернее, наброски к роману; мне хотелось создать что-то вроде фильма «Твин Пикс» — я его обожал; маленький городок, вокруг леса; и вот среди всего этого начинает происходить — не зло; а все сразу. В самом начале есть девушка-психолог, она ясновидящая — иногда, когда не спится; выходит на кухню пить кофе, который в моем романе станет таким, каким меня угощал Кароль, — в серебряных крошечных, как камешки с пляжа, чашечках, абсолютно восточный, настоящий, древний, как инстинкт выживания; и вот ей приходит вызов — интересный случай по теме ее работы: девочка из неблагополучной семьи, причем даже не католиков, видит Деву Марию и святых. Девушка-психолог едет; а с другого конца света приезжает в этот город за этой же поэмой еще один главный персонаж — молодой и красивый, как вещи, священник. Они встречаются, девушка-психолог в него влюбляется; и растут две совершенно бессвязные друг с другом истории — о девочке, видящей святых, и о парне из этого же городка; у его родителей лесопилка; он как раз из семьи католической; простой рабочий, у них так принято — знать все азы мастерства; он видел в лесу человека, закапывающего труп; раскопал, увидел девушку в полиэтилене, обалденной красоты; влюбился и закопал обратно; никому не сказал, кроме священника. Кароль читал, комментировал весьма здраво; я узнал, что его любимый писатель — Марсель Пруст; «нам обоим делать нечего, вот мы и знаем все о мелочах», — сказал он; поправил кое-что о католиках. «У нас бесконечное чувство вины, понимаешь, тяжелая такая вера»; объяснил, что есть Розарий, показал часослов; «твой священник обязательно должен обращать внимание на часы». Потом мы пошли готовить ужин — я и не заметил, сколько прошло лет; «двадцать восемь тысяч»; макароны с толстыми сосисками; кетчуп с яблоками и укропом; «домашний, — сказал Кароль, — правда-правда, я сам его делаю; я все делаю по дому, только мусор не выношу и собаку не выгуливаю: это связано с моим чувством… как бы это сказать…» «брезгливости перед миром?» «в общем, верно; эдакий вечный острый приступ агорафобии…»

Я вышел от него совершенно разбитый и влюбленный.

— Эй, Люк, — окликнул он меня, когда я был на третьей ступеньке к себе; в подъезде между пролетами уже включились бледно-желтые, будто кислые, лампочки, — ты свои рукописи забыл, — помахал папкой-файлом с моим романом.

— А, оставь себе, у меня есть оригинал, — я засмеялся, счел за хорошую шутку.

— Очень лестно, но мне не нужно, — он не засмеялся: он охранял свой мир, — я коллекционирую только туфли.

— А я могу ведь и обидеться, — но уже спускался, боясь обидеть его.

— Мне все равно, знаешь, — я забрал роман, а потом спросил, можно ли зайти еще. — Не знаю, причины нет, — и закрыл дверь, тихо-тихо, не хлопнув перед носом, как тогда; а словно занавес. «Жди продолжения», наверное, — и я поднялся домой, получил нагоняй: где, зачем, завтра рано вставать — понедельник, новая школа; белый воротник, рюкзак…

Я не понял тогда, что Кароль принадлежит только себе и больше никому; что его мир намного больше моего и даже больше реального, для меня, пустого, он стал очередным уловом в море чудаков, блестящей форелью, которой можно похвастаться в кабачке; безусловным, как рефлекс, другом, собственностью, фантиком под стеклом — будто я не нашел его, а создал…

А школа оказалась хорошая — гимназия с гуманитарным уклоном; стрельчатые окна, заросшие плющом. Садись и пиши — исторические детективы с красивым героем, как Акунин. Предметы можно было выбрать самому, от чего я пришел в восторг, не совсем здоровый, правда; теория о взаимосвязи всего и вся в мире меня смущала; но все равно в моем дневнике в итоге оказались подряд истории Древнего мира, Отечества и мировой культуры; два языка современных, английский и французский, плюс мертвый — латынь; еще риторика, психология и литература с двумя семинарами в неделю. «С ума сойти, а где же физика, астрономия, биология, ОБЖ? — воскликнула мама. — Реальная жизнь тебя не интересует?» Папа давно знал, что я собираюсь стать писателем, из кресельных разговоров; поэтому не удивился, что я выбрал настолько гуманитарный класс; «смотри, не деградируй, — сказал только, — повторяй таблицу умножения на ночь, как в советские времена вместо Отче наш, а то будут в магазине обсчитывать». Класс оказался тесной компанией: все учились вместе с первого и росли в этих купеческих красных домах в плюще; ажурные решетки; писали стихи, читали их с выражением; у кого-то уже имелись публикации в столичных литературных журналах. Внутри компании тоже существовали компании; мне казалось порой на семинаре по обсуждению Толстого, что я в каком-нибудь французском литературном кафе; у окна столик экзистенциалистов, у двери — семиотиков. Я попал в одну из них — литературную группу «Овидий»; черт знает, почему они себя так называли; «занимайся миром, а не войной»; Оскар Уайльд, Джек Керуак, Кастанеда, Паскаль — все в них смешалось, как в шейкере. Итак, я. Люк. Франция и Америка. Круассаны с кетчупом. Невысокий и худой. Цвет глаз зависит от света: утром голубые, днем зеленые, в пасмурный день серые, вечером почти синие. Литература, как живая и незнакомая девушка этажом ниже, «Зуд седьмого года», сводила меня с ума. Александр: узкие джинсы, бледное вытянутое лицо, очки как у Леннона, клетчатая рубашка, галстук-веревочка; казалось, он выпал с балкона, на который выскочил, когда пришел муж, — провисел над улицей всю ночь, промерз, забыл, кого любит; обожал политику и группу U2. Димитр — его двоюродный брат, но другого племени, языка, времени — как Греция и Рим; высокий, стройный, длинноногий, элегантный, словно все дни только и делал, что подбирал галстуки, учился их завязывать, писал об этом статьи в мужские журналы девятнадцатого века витиеватым, как французские кулинарные рецепты, слогом; огненно-рыжий, глаза желтые, а брови и ресницы — абсолютно черные. Ярек, музыкант и рок-поэт, играл в одной группе в городе на флейте; в каком-то арт-кафе по ночам; оттого часто спал на уроках в локтях; его окликали, он зевал под хохот всего класса; но если вопрос повторяли — отвечал безупречно; когда все успевал — мрак; толстый, мягкий, словно щенок, даже в солнце — в черных, с узором поперек груди свитерах; и его девушка — вернее, я так и не понял, девушка или просто у них была своя, особая, странная, как зарницы, радуга, мокрый снег, дружба, — о такой мечтаешь — носить ей портфель, провожать; держаться на переменах за руки, всегда и везде ходить вместе — в школьную столовую, на праздники, в магазины, к друзьям; кидать через головы неподозревающих записочки из розовой разлинованной бумаги… Ее звали Мария — девушка, в которой нет ничего особенного; но когда я спросил ее, обернувшись, шепотом, сколько еще времени осталось до конца урока, — она что-то читала, подняла на меня глаза, из окна падал прямо ей на щеку свет, — мне показалось, что она сейчас медленно взлетит, как Ремедиос из «Ста лет одиночества». Я испугался и схватил ее за руку; не мог отвести от нее глаз; мир замер и сжался, словно в ожидании дождя; а потом прозвенел звонок, и я со стыда быстро все побросал в рюкзак и убежал домой со страшно бьющимся сердцем; «влюбился, влюбился», — повторял мой пульс; и она приснилась мне ночью — летящая над землей в белых простынях… Она первая подошла ко мне через два дня: «прости, я тебя напугала; напомнила что-то страшное из прошлого?»; я засмеялся такой мелодраматичной трактовке и объяснил про Ремедиос — трусливым я не был. Она обдумала и тоже засмеялась: «я не читала, но звучит лестно — вознестись и сниться по ночам»; «стихов я не пишу» «а что пишешь?» «роман». Она позвала Ярека, собственно, так я с ними и познакомился… Они приняли меня легко, без прозвищ, без насмешек, без снисходительности, без этого «ах, новенький»; а я слушал их вовсю: это было мое правило — собирать людей, как камешки или бабочек, — все равно отношений теснее, чем с камнями и бабочками, у меня не получалось из-за постоянных разъездов; я смирился, любил людей такими, какими они хотели мне казаться.

Мы собирались на переменах в одном месте в гимназии — у эркера, там стояли кресла и большой цветок; здесь можно было говорить о чем угодно: о снах и ассоциациях, последних прочитанных книгах и прослушанных дисках, Сатурне, деревьях, антиквариате; мы и говорили обо всем; словно собирались писать энциклопедию. Они были не снобами, а самыми что ни на есть обычными; книги и музыка не становились для них выходом в свет, маркой одежды. Например, Мария постоянно перечитывала одно и то же — Перес-Реверте и Крапивина. Про то и говорили. Димитр любил готовить. Приглашал на ужины; мы приходили. Я потом рассказывал рецепты маме; она не верила, что мальчишка умеет так готовить; «зачем ему?» «нравится». Она качала головой и закуривала новую сигарету… Александр мечтал вступить в ИРА — повоевать, в общем; когда я сказал, что у меня отец военный и брат в академии, он взвыл от зависти: «я бы на твоем месте…»; «ты не на его месте; ты вообще не представляешь реальности», — резко ответствовал Димитр; у Александра зрение было минус восемь — с таким никуда не возьмут; но он бредил — ракетными войсками, спецназом, прочим бредом; сочинял книги про наемников. На одной из перемен я прочитал им свой роман, который так не оценил Кароль, — им он показался гениальным. Кстати, про Кароля я тоже однажды рассказал; с того вечера я звонил несколько раз: с книгой Перес-Реверте «Фламандская доска», которую прочитал за ночь, и мне показалась она нестерпимо похожей на Кароля; и с апельсинами и булочками приготовления Димитра. Миледи Винтер лаяла сквозь дверь, но он мне не открыл… Они отреагировали, как в фильме: кто есть кто. Димитр захотел с ним познакомиться, поговорить об обуви, моде, вообще о красоте; Александр начал рассуждать о польском Сопротивлении, а Ярек даже не поверил, что такой парень существует: «ты ведь его придумал, Люк, но это круто, да, парень, который собирает женские туфли и никуда не выходит… если не будешь про это писать, подари». Мария посмотрела на меня так, словно я сказал ей, где лежит вещь, которую она ищет уже несколько лет. Вечером, возвращаясь со школы — две контрольные по историям, — опять позвонил; стояла тишина; наверное, Миледи Винтер взяла Каролина. Я вырвал из блокнота лист, написал, как мои дела, о ребятах, о погоде — был самый разгар золота и синевы; целое письмо; а через несколько дней после разговора о Кароле в гимназии должен был состояться Осенний бал. Каждому на парту лег пригласительный из желтой фольги; «две персоны, вы и ваш спутник»; я обернулся к Марии, спросить: ей идти обязательно с Яреком или она может пойти для разнообразия со мной; Мария объяснила мне, что в этом прикол: каждый гимназист должен привести не-гимназиста; «Ярек в прошлом году приводил свою бабушку, а Димитр — свою: они выдали такой фокстрот — просто супер», — и засмеялась. Я подумал, не пригласить ли маму; мама отказалась; села на подоконник, закрылась Хмелевской, закурила; папа позвонил, сказал, что вернется после полуночи; она сразу ощутила себя брошенной; тогда я спустился этажом ниже. Позвонил. Открыла Каролина.

— Каролина, ты, а… здравствуй… а Кароль дома?

— Да, — она улыбнулась, будто зажгла свечу, и отодвинулась, впуская меня. Из комнаты вылетела Миледи Винтер; выглянул Кароль.

— Здорово, — и спрятался.

— Хочешь чаю, ужинать? — Каролина поймала Миледи в полете; «сильная женщина», — подумал я, отказался и позвал Кароля.

— Кароль, спаси мою шкурку…

Кароль выглянул опять. Он был взъерошенный, словно только проснулся или смотрел неподвижно длинный, вроде «Титаника», фильм. Я показал ему билет, как пропуск в рай.

— Приглашаю.

— Куда?

— Осенний бал в моей гимназии. Если я не приведу гостя — исключат.

— Да ну, — сказал Кароль, одна голова из двери, а я по нему соскучился, как по книге; уехал, подумал, что она слишком толстая, и мучаешься теперь от желания, невозможности — прямо тоска: все не то и все не так. — Осенний бал? Звучит помпезно. Надо наряжаться?

— Так ты идешь?! — завопил я и запрыгал бешено по прихожей. Каролина засмеялась, хотя ничего не могла понять. Мы с Каролем разговаривали на инопланетном языке.

— Чего? Не, никуда не пойду, я для Каролины спрашиваю; Каролина пойдет, правда? Она давно нигде не гуляла. Я простыл — она сидит со мной уже неделю, как привязанная; как раз отвлечется…

— Ты уже неделю как выздоровел, — возмутилась Каролина. — И Люк приглашает тебя, а не меня, значит, так надо.

— Фаталист, — и Кароль исчез в комнате, как в шляпе фокусника. Каролина посмотрела на меня, я на нее; мы оба направились в комнату. Кароль лежал на подушках, по его лицу бликовал «Титаник», уходивший в последний закат.

— Соглашайся, — сказала Каролина, — а то не получишь сладкого.

— У меня зуб болит, — перевернулся на живот, закрылся от нас подушкой цвета малины. Каролина начала его щекотать, потом душить подушкой, Кароль отбился, вылез, спросил сердито: — Ну чего ты ко мне прицепился? Зачем я тебе нужен? Коллекционируешь странников? Я не выхожу из дома даже ради Миледи — почему должен ради тебя и твоего дурацкого бала?

— Я не знаю, просто мне некого пригласить больше, — и сел рядом с ним, смотрел «Титаник»; Каролина ушла, потом совсем в ночь принесла нам кофе с корицей и сливками; я пожелал спокойной ночи и собрался уходить. «Завтра в семь»; он не ответил, закрыл за мной дверь тихо, как занавеску…

Полседьмого я позвонил, открыла опять Каролина; она собиралась идти гулять с Миледи Винтер; выглядела потрясающе, как с журнала мод: коричневый пиджак, золотой галун по рукаву, белая блузка с высоким воротником, коричневая шляпка с желтой розой и высокие сапоги. «Вау», — выдал я непроизвольно, как вздох или воспоминание; она улыбнулась: «свидание»; «а Кароль? готов?»; она махнула перчаткой; я заглянул в комнату: он лежал, обняв подушку, в клетчатой пижаме и опять смотрел кино; теперь «Мулен Руж» База Лурмана; глаза его были золотыми и красными, как карнавал. «Я его уговариваю весь день, он молчит». Мы, стоя над ним, как гвардия, смотрели, как умирает Сатин, потом Кароль завыл и сказал резко: «ну выйдите хотя бы»; через десять минут появился в прихожей — стройный, тонкий, как трость, в черном фраке и белой бабочке, с зализанными волосами, похожий на все эти фильмы, всю эту красоту искусственную, которую любил; надел совершенно удивительные ботинки: черные, мягкие, темно-мерцающие — не лакированные, не замшевые, не кожаные, а из чего-то секретного, как оружие; и мы втроем вышли. Было уже темно, как под одеялом; ветер шелестел тревожно, словно знамение; Кароль поцеловал сестру; и мы пошли вдвоем в сторону школы. «По дворам?» — спросил я; так было короче, а из-за «Мулен Руж» мы здорово опоздали; но он сказал: «нет, прямо»; я закурил, он тоже вытащил сигарету; я даже не знал, что он курит — тонкие, белые, как спагетти; по запаху я узнал мамины; «Каролинины», — объяснил он; «а Каролина, часом, еще Хмелевскую не читает?» «читает; в ванной целая полка стоит» «все женщины одинаковые» «да уж, ново, как мир»; и мы пришли. Кароль произвел сенсацию. Он был самым красивым парнем. Я подвел его к «Овидию»: Александр был в чем-то неуклюжем — в джинсах и пиджаке с локтями, Димитр выглядел как Руперт Эверетт из «Идеального мужа»: светло-бежевый фрак, жилет, цепочка, живая хризантема в петлице — здорово, короче, но он создал себя, а Кароль был как звезды — настоящее; если они зажигаются, значит это кому-нибудь нужно. Ярек играл в оркестре на сцене, я показал на него пальцем; Кароль увидел, послушал, сказал тоже: «здорово»; на него все оглядывались, а потом подошла Мария…

Здесь я сделаю отступление. В моей жизни было не так много женщин, как в книгах; я так и не полюбил; полюбить я называю счастье из сказок — суметь найти в себе силы и чудо дожить до конца своих дней, продолжая видеть хорошее. Было несколько женщин, о которых я думал: с этой не составит труда быть счастливым, потому что она такая… такая… не стерва, в общем, не жадная, не капризная, аккуратная, нежная и смешливая, любит читать, собак и готовить, Моне и тебя… не меня, к сожалению; такие девушки всегда любят твоего лучшего друга или брата, или какого-то левого парня, в котором нет ничего особенного. Мария и Каролина; и еще жена моего брата…

К нам подошла Мария: она была в легком платье из чего-то золотого — разрезы от колен — и туфлях на высоких-высоких каблуках, тоже из золотого; а каблуки эти смертельные были словно из янтаря — и внутри по насекомому. Странные туфли, потрясающие, рукодельные; она шла в них через зал, как огромный корабль с юга, полный апельсинов, черного дерева, прекрасных невольниц, с расшитыми лазурью парусами, входит в маленький порт на севере за водой; и сразу сказала: «вы — Кароль?» — словно узнала его, словно они были знакомы в прошлой жизни, много разговаривали ночью за бокалом вина; и Кароль медленно поцеловал ей запястье. Если бы я не знал, что они незнакомы, я бы решил, что они влюблены, — любовники — притягательное, черное, как смола, запретное для подростка слово. Ребята на сцене играли песенку The Verve; Кароль пригласил ее без расшаркиваний и слов — просто взял за руку; они танцевали как в старом кино — глаза в глаза; со всякими фигурами. Потом директор объявил салют; все пошли в парк, на лестницу; Мария поднималась ступенькой выше, с ней о чем-то говорила девочка из класса, а мы все шли сзади, как охрана; и вдруг слышу — Александр:

Назад Дальше