Арена - Никки Каллен 4 стр.


На гонорар за статью Артур купил себе книги: «Девушка с жемчужиной» Трейси Шевалье и повести Туве Янссон; он обожал женскую прозу; и три галстука: синий с серебром, зеленый с золотом и в тонкую серебристо-серую клетку; накупил еды: оливок с начинками и все для салата «Цезарь» — больше ничем, разве что еще кофе по-венски, он не питался. Сходил на выставку друга Юргена. А через три месяца ему пришло письмо — длинное, в синем конверте; выпадающая из действительности в вечность вещь, как карты звездного неба; с тремя марками; каждая размером со спичечный коробок. Ни имени, ни города Артур не знал. Весь день носил его в пальто, во внутреннем кармане, открыл вечером, в «Красной Мельне»; там тусовалась куча народа, но Артур любил народ; а вдруг к тому же в конверте мышьяк или чума какая? В конверте было письмо, написанное длинным, извивающимся, как плющ, почерком; очень понятным, когда зачитаешься. «Здравствуйте, Артур. Прочитала вашу статью о Венсане Винсенте в «Искусстве кино», решила вам написать. Вы спрашиваете, в чем разгадка? А вам правда интересно? На фотографии вы молодой и красивый, порочный, как вся нынешняя молодежь, как мои студенты. Они так же часто заражаются своими собственными снами и теориями, как гриппом, как влюбляются в человека на улице, в картину; рассказывают мне с воспаленными глазами: «Ведь правда это так? Это имеет право на существование? Ведь этого никто до меня не думал?» Меня зовут Жозефина Моммзен, я преподаватель в педуниверситете, классическом, полном металлических лестниц и старых бюстов; профессор, доктор исторических наук, специалист по Древнему Риму, как и мой дед, Теодор Моммзен, — может быть, слышали, часто у молодых совершенно безумные знания. Детей у меня нет, второй половины тоже; но когда-то была. Я подумала, что покажусь вам интересной, а не только старой и начитанной. Я была женой Венсана…»

Артур оглянулся: не видит ли кто, что его лицо раздето, оголено, как в жару; все пили кофе — глясе, черный, со сливками, всякими причудами; смородиновый чай, молодое испанское вино на розлив — во всем городе так вино продавали только в «Красной Мельне»; «привет, Артур»; юноша кивнул; Джордж Барнс, отличный писатель, море, рыбаки, порт, корабли — маленький мир одного города, ставший огромным, как небо; немного похоже на Ричарда Баха или Экзюпери — люди с крыльями; Артуру нравилось, что Джордж никогда не дарил своих книг; их приходилось покупать; и вернулся к письму, и продолжил читать.

«Я вам пишу… я вам пишу, потому что вы пишете: история Венсана вас очаровала. Когда с нами ничего не случается, а душа наша похожа на сверкающую новогоднюю елку, тогда эти чужие истории — фильмы ли, книги, Древний Рим — притягивают издалека, как окна первых этажей: заглянуть краем, но никогда не знакомиться, не приходить в гости; чтобы верить, что что-то действительно случилось; понимаете? А то вдруг вблизи история окажется обыкновенной — совсем не тем, что мы думаем, совсем не историей, а чернухой, бытовухой, скучищей, жизнью, как у нас, — всего лишь ожиданием, верой, что мы — как Христос: тоже с миссией… Я вам пишу, чтобы рассказать настоящую историю, чтобы вы знали: она такой и была, какой кажется. Сверкающей елкой…

Мне тогда было восемнадцать. Не поверите, наверное, как и всему, но я была девственницей; сейчас так не принято, как и класть салфетки на колени во время еды; а я и с мальчиком целовалась-то только один раз — в пришкольном лагере, в походе с ночевкой; этот мальчик тоже обожал «Остров сокровищ» и Патрика О'Брайена; Древний Рим придет потом. Любовь — это было нечто недоступное, запрещаемое самому себе, как мороженое во время диеты; в моей семье вообще непонятно, откуда дети брались; все, мужчины и женщины, увлекались историей, историей искусств, живописью — короче, чем угодно, только не настоящим. Наш дом был полон книг, засушенных цветов, ваз, с которых не стирали пыль — вдруг разобьются; ходить можно было только на цыпочках, говорить вполголоса, никаких животных и музыки, потому что кто-то обязательно писал научный труд всей своей жизни… Все мое детство прошло с нянями в доме нянь, а потом — в школе, с утра до вечера, куча дополнительных занятий: танцы, художественная школа, кружок скульптуры; летом — пришкольные лагеря, позже в других городах; я не жалуюсь — мои родители были сухари, с корицей и изюмом, но сухари; а так я ездила, общалась, фотографировала, носила короткие юбки и купальники, плавала, рассказывала анекдоты и страшные истории у костра… Нормальное детство. Только я не влюблялась; во-первых, я некрасивая; вы бы удивились, увидев меня: вам, наверное, представилась эдакая светская львица, окрутившая знаменитого актера, блондинка или рыжая, реклама духов «Шанель номер пять»; а я не серенькая, средненькая, а прямо некрасивая: длинные светлые волосы, челка, из-под нее нос торчит. Смешная. Маленькие руки, ноги, а голова большая — это семейное, моммзеновское, мозгов много. Во-вторых, я знала все знаменитые истории о любви: Антоний и Клеопатра, Абеляр и Элоиза, Ремарк и Дитрих — и делала вывод, что любовь — это несчастье. Она всегда заканчивается попыткой суицида, болью, бытом — мне все сие ни к чему. Думала, что поступлю в университет, где половиной кафедр заведовали представители семейства Моммзенов, окончу его с красным дипломом — и пощады на экзаменах мне не светит никакой со стороны семейства; а иначе, без красного, никак в нем не жить; окончу аспирантуру, потом напишу труд жизни — я выбирала персонажа, страну, эпоху; а потом… А потом умру…

Это была бы счастливая жизнь.

Но я влюбилась уже на первом курсе.

Жить в доме, пока я учусь, мне не хотелось. Я спросила у отца и мамы, они посоветовались с дедом, бабушкой, тремя супружескими парами теть и дядь, и мне было позволено чудачество — снять квартиру в городе. По объявлению я нашла соседку; выделенных семьей денег плюс стипендия — не хватало сразу и на жизнь, и на где ее проводить; соседка оказалась классная — совсем другая, иная, добрая, глупая и невероятно красивая, она училась на актрису. Анна Скотт — вот это да, вот это львица: рыжая, кудрявая, в красных и синих платьях; розовых свитерах, желтых брюках — реклама «Юнайтед Колор оф Бенетон» плюс порошок «Ариэль». Мы дружили по-настоящему — закатывали в выходные пиры: индейка со сливами, курица с лимоном, утка с яблоками; пили вино, молочные коктейли; не спали ночами, когда она была влюблена; она влюблялась часто, так смешно, жестоко — все ее бросали; ходили по магазинам, покупали тряпки, косметику, гели для душа; клеили обои: розовые с золотом — в спальне, с фруктами и часами на полпятого — на кухне; слушали пацанячий бэнд Five. Первая сессия прошла абсолютно благополучно: никто из экзаменующих не был частью семейства Моммзен, только один молодой препод, фольклорист, спросил украдкой, уже ставя «отлично», чтобы не слышали готовящиеся: «вы из наших, университетских Моммзенов?» «нет, — ответила я, — совпадение; иначе я бы вас непременно предупредила заранее, еще в начале семестра»; он засмеялся, теперь уже на всю аудиторию, и извинился. Рождество я праздновала с родителями, не ожидала ничего такого: обычно мы просто заказывали еду из одного и того же ресторана домой и пили глинтвейн, плетя паутины из философий; но они в честь моих пятерок отправились в этот самый ресторан и заказали шампанское со льдом и ананасами; а за соседним столиком сидела Анна с каким-то своим очередным парнем; мы подмигнули друг другу, и ничего больше. Летом в экзаменах была моя тетя — специалист по древнерусской литературе; я готовилась, словно к скачкам с препятствиями на кубок графства; словно вручать мне его будет сам прекрасный молодой граф, неженатый, между прочим… Сдала на «отлично» первый; не тетин; пришла домой отоспаться; у нас в зале стоял классный диван — обитый черно-сине-красной пушистой тканью; «шкурами шотландцев», — шутила Анна всегда; я упала словно пьяная; снилось темное, влажное, шумящее, словно леса; а через полчаса меня разбудила Анна.

— Жозефина! Фифи, проснись! — трясла меня вместе с подушкой, кроватью, полом, как мне казалось; «чего?»; оказалось, ей дали роль — маленькую роль в новом фильме, парень, которого она любила тогда; «с которым она спала» — нельзя было сказать вот так просто, жестоко и цинично, будто знаешь жизнь; она правда их всех любила; тогда я считала, что это особая форма глупости, сейчас думаю, что это особый талант, необычный и трогательный, как умение выпукивать сложные мелодии; парень работал помощником режиссера. Фильм был про старые уличные банды; вроде «Банд Нью-Йорка» Скорсезе и «Брайтонского леденца» Грэма Грина, только без американского пафоса первого и католицизма второго. «Круто, — сказала я, — а у меня «отлично» «у тебя всегда будет «отлично» «ты меня оскорбляешь или ты ко мне равнодушна?» «нет, я заклинаю силы природы». Она купила две бутылки вина и корицу с кориандром; я пошла готовить глинтвейн по папиному рецепту. «Через два дня у меня тетя Пандора, она меня уничтожит, как ядерный взрыв, если я ошибусь хоть на одно имя или дату»; я и вправду боялась. Вам и не представить такого страха — перед темнотой разве что… А Анна боялась играть: вдруг окажется, что она бездарна и некрасива; вынула из сумки платье для роли — крошечное, клетчатое; белые гольфы; «по Набокову, что ли?»; мы от экзистенциального ужаса, что все в наших руках, напились, хохотали, а потом заснули вместе, в объятиях, не зная, что нас ждет впереди.

— Фифи, — опять она, утро блеклое, серое, будто несвежее белье, — Фифи, я боюсь одна…

— А я-то чем могу помочь? — голова раскалывалась, а ощущения обострились, будто кто-то подменил меня ночью на другую — более одинокую; прожившую всю жизнь в центре города, в квартире с кошками, геранями, книгами только о море; странная история…

— Пойдем со мной.

— Я же не могу тебя держать за руку в кадре…

— Просто посидишь где-нибудь на полотняном стульчике…

— Ты думаешь, меня пустят?

— Черт, нет, наверное, ведь я никто, — и покраснела; я завернулась в плед и побрела на кухню в поисках холодной чистой воды; налила из-под крана; пузырящуюся, белую. — А может… — Анна прошла со мной на кухню, она уже оделась: розовое, синее, голубое, немного серебра; накрашена чуть-чуть, такая светлая, легкая, хоть на руки, в машину, на пикник. — У нас съемки в городе, на площадке, среди настоящих жилых кубов; может, ты посидишь, подождешь меня возле одного дома? Мне просто будет легче — знать, что ты где-то рядом; и если я завалюсь, — она засмеялась, — мы поедем и купим что-нибудь вкусное. Обещаю ту же поддержку в день тети Пандоры.

Знаете, есть такие отношения с людьми, когда нельзя отказать. Собственно, проблема наркомании. Я оделась — как всегда, как учительница: полосатая бело-серая рубашка с острым воротником и рукавами по локоть, черная юбка, вязаный черный жилет, черные колготки на пятьдесят ден, в нашей семье женщины презирали телесный цвет как самый ненатуральный, и туфли — вот туфли были очень хороши; мне их подарила, собственно, тетя Пандора; на высоком каблуке, с острыми, загнутыми, как персидские, носами, с крошечными бантиками. Положила в рюкзак несколько толстенных книг по древнерусской литературе, пару персиков и яблок, ломтики ветчины, хлеб и маленькую пепси; мы вызвали такси, поехали куда-то в центр; занялся день, пасмурный, прохладный, словно осенний, а не весенний; демисезон, еще чуть-чуть дождя, пальто из драпа, замшевые сапоги, черный зонт тростью; мое любимое время года. Анна ушла за желтую пленку, там толпилось невероятное количество народа, а я выбрала подъезд, лавочку, двор; где встретиться — мы договорились.

Просидела я часов пять; читала, читала; никто даже не вышел собаку прогулять; видно, все знали о съемках, побежали смотреть. Или, наоборот, всех попросили не выходить. Не высовываться… Однажды одна любопытная старушка высунулась в окно и вывалилась, упала и разбилась. Это увидела вторая старушка, тоже высунулась, чтобы рассмотреть получше, тоже упала и разбилась. Это увидела третья старушка… Тут на мою страницу упала тень. Кто-то не очень высокий встал прямо передо мной, вызывающе и неприлично. Я подняла глаза. Он был и вправду невысокий, тонкий очень, но мускулистый; знаете, как эти элегантные, точно смокинги, собаки типа спаниелей; длинноногий, в бледно-голубых джинсах, тяжелых черных ботах, как у нацистов, с высокой шнуровкой, в белой рубашке с закатанными рукавами; на талии завязана джинсовая куртка в тон штанам. Черные волосы зализаны, взбит кок а-ля Элвис. Жутко подведенные глаза, как у французской проститутки в старом черно-белом кино. И куча цепочек повсюду. Пахло от него резко потом, каким-то кремом травяным и очень крепкими сигаретами.

— Привет, — сказал он, — я Венсан. А ты кто? Мирный житель или положительная девочка со съемок, которой я говорю: «Вот бы влюбиться в такую»?

Я засмеялась. Он был очень красивый. И очень простой. Рядом с ним совсем не было страшно, как обычно с незнакомыми знакомящимися парнями. Он был просто ни на кого не похож — такой вывалившийся из реальности; не человек даже, существо. Я сразу подумала, что с ним хорошо в кино ходить, готовить пиццу, ненавидеть всех людей. Я не знала, что ответить, сказала: «меня зовут Жозефина, я здесь историю учу» — и протянула ему яблоко.

— Ой, здорово, — сказал он и плюхнулся рядом на лавочку, впился в яблоко заостренными, как у животных, зубами. — Главное, гонорары платят что надо, а пожрать дать звезде забывают — элементарное, Ватсон, всего лишь пару бутеров с ветчиной, и я готов работать сутки на ногах, как на рынке, за пару бутеров с ветчиной… У тебя нет бутера с ветчиной? Если есть, я на тебе женюсь, потому что ты невероятная, ты будешь послана самим Господом, как видение пастушку…

— Есть, — я хохотала уже во все горло, открыла рюкзак, достала бутерброды, персики, и мы устроили пикник.

А потом он спросил:

— Слушай, раз я женюсь на тебе — я честный парень, не обману, — можно я тогда посплю у тебя на плече? У меня два часа свободных до эпизода драки, а мой вагончик — проходной двор, я там никакой власти не имею: нет дара.

— Ты меня своим гримом испачкаешь.

— Я подарю тебе еще тысячу таких рубашек. Блин, какая ты жадная, ты должна была сказать, что эта рубашка тебе никогда не нравилась и я могу спать сколько угодно…

— Я не жадная, я благоразумная. И я понятия не имею, кто ты: может, правда звезда, а может, жалкий проходимец, десятый помощник режиссера.

— О, десятый помощник режиссера — это такая шишка, я ничто перед ним, — и заснул, только не на плече, а на коленях, на юбке, дыша мне прямо туда, в розы. Он спал так крепко, спокойно, словно был безгрешен; я даже могла шевелиться; взяла книгу и, пристроив ее на его голове, продолжила читать. Прошел день, стало прохладно, собирался дождь. А ведь он сказал, что еще какой-то эпизод с дракой… Я тихонько толкнула его.

— Эй, — забыла, как его зовут, — просыпайся, — он открыл глаза, такие странные, абсолютно черные, я больше ни у кого таких не видела, без зрачков, будто там жил кто-то совсем другой, в хрустале, холоде, вечной ночи, не жаловался, а думал, как захватить мир, — Снежная королева, хроники Менильена, — ты говорил, что у тебя какие-то еще съемки…

— В жопу их, — он смотрел на меня снизу невероятными своими глазами вечной ночи, улыбался, словно мы заговорщики, тушь размазалась по всему лицу. — Что ты делаешь сегодня вечером?

— Учу историю древнерусской литературы.

— Ты что, ботан?

— Да, у меня через два, нет, уже через день экзамен, и у меня должно быть «отлично».

— Слушай, похерь ты на все. Давай поженимся. Я знаю одну маленькую церковь на набережной, она всегда открыта, и там всегда есть священник.

— А смысл?

— Я тебя люблю.

Вот так он это сказал. Так весело и ясно, весь в косметике, в дурацком костюме какой-то придуманной банды. Клоун, актер. Я до сих пор слушаю это в себе: «Я тебя люблю», как некоторые люди слушают джаз, смотрят фильмы с Монро, зажигают свечу — чтобы вызвать определенное настроение или потакать уже пришедшему.

— Я не знаю, — сказала я. — Я тебя не знаю, и вообще, дела так не делаются. Нужно время подумать, ужин при свечах, цветы три недели, пока думаешь, знакомство с родителями… Моим ты не понравишься.

— А моих вообще нет. У меня опекуны. Ну о чем тут думать? Я же тебе нравлюсь?

— С чего ты взял?

— Ты меня не послала.

— Я просто вежливая.

— Нет, ты не вежливая. Ты нормальная.

— Нет, я не могу. У меня экзамен. Можем пожениться, конечно, но я все равно буду сидеть и учить. А это ужасно. Я мечтала о другом.

— Нет. Это лучше всех мечт. Значит, ты согласна?

— А-а, — но он уже вскочил, схватил меня за руку и потащил куда-то по улицам. — Учебники! Там остались мои учебники! — и Анна, и вся моя жизнь, размеренная, выстроенная, красивая, как букет.

— Новые купим! — но новых мы не купили; мы прибежали на набережную: тучи ушли, стоял огромный кровавый закат, и он вошел в церковь, маленькую, острую, красную, как перец, позвал тихим голосом священника, отца Валентина; священник вышел, узнал его без улыбки, куда-то увел; они, видно, долго и хорошо дружили, а может, просто были чем-то связаны, как шантажисты; чем-то темным, бархатным; как проклятие; но оказалось — умываться и переодеваться; Венсан вернулся, бледный, стройный, худой, с мокрыми волосами; еще у него обнаружились челка до острых скул, черные по-настоящему брови, бледные пухлые женские губы; он был в другой белой рубашке, приталенной, в черных брюках и остроносых черных ботинках. Протянул мне руку, и мы пошли к алтарю, на котором отец Валентин зажигал свечи.

— Вы католичка?

— Да.

— Такие подойдут? — показал мне на красном бархате два кольца, тонких, безупречно золотых. Я испугалась, повернулась к Венсану.

— Послушай, это… это невозможно.

— Почему?

— Просто невозможно. Нелогично, неправильно. Так было в старину, но люди любили друг друга безумно, а потом могли быть несчастны.

— Мы не будем несчастны. Мы женимся по расчету. Я чувствую, что ты мне нужна. Мы будем жить долго и счастливо и умрем в один день, — и мы поженились. Отец Валентин позвал в свидетели с улицы нищего и женщину с собакой, маленьким бульдожкой; они нас поздравили, восхищенные тайной, как фейерверком.

Назад Дальше