Брат не выдержал, набросился на брата: «Да как ты так можешь, да ты!..» — и Святослав крикнул полуволку: «Фас!» Тот сбил двоюродного с ног, чуть не загрыз…
Он жестокий, потому что слабый. Жестокий от слабости.
Я сказала ему об этом на Шведовой горе, когда он признался, что в детстве убил кота. Ни за что, без причины. Взял за лапы — и об столб головой.
Обычно он не признавался даже в очевидном. Рассвирепел, когда я упрекнула его, что он использует любовь Насты, через нее имеет какие–то отношения с властью… И вдруг рассказал то, о чем никто не знал, в чем признаются людям либо совершенно случайным, либо самым близким. Нет, не самым близким, как раз нет, им достается больше всего вранья, а признаются только случайным, как ночной спутник в вагоне, или самому себе.
Он меня позвал, поэтому я не могла быть случайной. Так во всяком случае я думала… Тогда выходило, что он открылся мне, как самому себе. Я стала его утешать, искать оправдания. Говорить, что детство не знает жалости. Мне, когда была маленькой, бабочки казались цветами — и я отрывала им крылья, как лепестки.
И тут он сказал: «Ты и мне крылья оторвала!»
Резко сказал. Как волк клыками щелкнул. И что–то во мне — насквозь! Поднялись все обиды… На родителей, которые подбросили меня в этот мир, не спросив, хочу ли я сюда — и не смогли, не стали меня в этом мире защищать… Поднялась, белая от боли, обида на Змея, а с ней — обиды на всех змеев, змеюк, змеенышей… И я все, как себе самой, рассказала тому человеку, который когда–то меня позвал — не носить же в себе до смерти. Рассказала, как меня поджидали, подминали, делали на мне свое, сбрасывали в яму и заваливали камнями, чтобы не выбралась. Чтобы все косточки мои раздробились, чтобы и следа не осталось. А он послушал и спросил: «Зачем ты это рассказала?.. Я тут при чем?..»
И отстранился от меня. Ему стало противно.
Я открылась ему, как себе самой, а ему стало противно.
Разве не он когда–то позвал меня?..
Почти двадцать лет!.. Шествия, митинги, пикеты… Ни семьи, ни детей, ни дома… У меня была квартира, от родителей осталась, так там то штаб, то типография, то сходка за сходкой — и меня выселили, на улицу выбросили. У власти спрашивать без толку, потому что она и выбросила, поэтому спросила у тех, кто на борьбу с ней звал: «Где мне жить?» — а в ответ услышала: «Каждый чем–то жертвует». Живу в снятой однушке за вокзалом…
Да что там из квартиры — меня из жизни выбросили! Жизнь выбросили из
меня — кто мне ее вернет?.. Ты? Который все отложил на потом?.. Семью на потом, детей на потом… На потом — саму жизнь! А что сейчас? Если сейчас у нас не жизнь, тогда что у нас сейчас?!.
Он вскочил, глаза белые, как моя печаль:
— А мне кто и что вернет?! Только у тебя жизнь, у меня нет?.. А могла быть! Если бы ты не мешала! Не лезла в наши отношения с Настой! С теми людьми, с которыми она сводила! «Они же из власти, как ты можешь с ними знаться? Они без Бога, они убийцы!..» А кто — с Богом? Кто — не убийца?! Знаешь, сколько ты сегодня муравьев раздавила? Думаешь Муравьиного бога нет?.. — Он вдруг успокоился, сел. — Чтобы не быть раздавленным, надо давить. — И хрустнул косточками пальцев, он страшно хрустел косточками пальцев.
Я подумала: однажды он и меня убьет. Возьмет за ноги — и головой о столб. Или раздавит, сбросив на меня камень. Но я ошиблась: он меня отравил. Он надышал вокруг меня отравы.
Я сама набрала ванну, взяла скальпель… и вдруг мне стало так себя жаль, такая жалость стиснула сердце, что оно чуть не остановилось, но это он проник в меня, во все мои косточки и жилки — и отравил. Поэтому и сошел с ума, когда увидел, что я веду репортаж с королевской свадьбы.
Сошел с ума и позвал: «Вера? Вера! Вера…»
Я не ответила… Какая Вера?
Я не ответила… Откуда мне знать, кто во мне я, а кто не я?.. И кто я в других?..
Я не ответила, потому что скальпель, упав, поранил колено, а жалость, которая стиснула сердце, стала болью.
Я выпила валокордин. Самой себе удивилась: зачем пить валокордин, если собираешься вскрывать вены?.. Набрала в ванну теплой воды, снова взяла скальпель…
Дважды в этой жизни я умирала и воскресала. В третий раз…
— Вера! У тебя звонок не работает, Вера?
Голос, который позвал меня из–за двери, был моим. Я пошла на него и посмотрела в дверной глазок.
За дверью стояла я. Перед ней — я, и за ней — я. Только одета не так, как обычно. Можно было бы сойти с ума, если бы я не знала, что там, за дверью, Вера, но не я. Шведская журналистка.
Я не любила журналисток. Ни шведских, ни немецких — никаких. Они все курили, все пили кофе и все задавали одинаковые вопросы. Я отвечала, мне было больно, а им, я чувствовала, не было больно. Отставляя мизинец, они поднимали чашки и пили кофе, пили кофе… Одна сначала отставляла мизинец, потом поднимала чашку, а другая поднимала чашку, а потом отставляла мизинец… Лак на ногте мизинца чаще всего был содран.
С Верой я познакомилась в Минске, в Купаловском скверике около фонтана. Она шла навстречу — и я остолбенела: как будто я сама себе иду навстречу?.. Только одета не так, как обычно.
Вот и вся разница между нами… Между нами всеми…
Растерянные, мы прошли мимо самих себя, но она остановилась и позвала меня: «Вера?..»
На свете есть только тот, кто тебя позовет.
Она уже прошла фонтан, и мы смотрели друг на друга сквозь радугу, которая стояла в солнечных брызгах. И видно было, что радуга — обман.
Сияющая пустота.
Космос.
Подай мне голос из вселенской пустоты!
Голодному —
Ответь из немоты,
Пусть нищего на мне короста —
Не надо милостыни, просто
Спроси, кто я, и расскажи, кто ты.
Она сама позвала меня, так что же… Судьба…
Если можно жизнь отложить на потом, то почему нельзя отложить на потом смерть?..
Я открыла.
— Почему ты голая? — спросила Вера, переступив порог и разведя руки для объятий. В одной руке она держала сумку, в другой — бутылку. Феминистки цветов не приносят.
— В ванну собралась… Не знала, что ты в Минске.
— Только что приехала. Можно раздеться, как ты?..
Она была феминисткой с лесбийским уклоном.
— Раздевайся.
Голая Вера совсем такая, как я. В зеркале. Только родинок на левом плече на одну больше.
За ночь одну и тысячи ночей,
Что сплетены объятьями в объятья
Губ не сомкнуть, не сцеловать с плечей
Рассыпанных как звезд — родимых пятен.
А небо, где плывет созвездье Рыб
Рассыплется на миллиарды глыб
Чей свет заманчив и приятен,
Вот если мы перемешать смогли б
Созвездья заново — объятьями в объятья.
— А Наста где?.. Я почти нелегально, через Москву, у меня виза только российская. Так чтобы Наста, если что, прикрыла.
Зачем это она к нам без визы приехала?..
— Никуда не денется твоя Наста. Прикроет.
Наста великая прикрывальщица.
Я познакомила их, потому что Вера захотела взять интервью у кого–нибудь из власти…
Людей интересуют не люди, а нелюди. Они сошлись, сблизились.
Неисповедимы пути твои, Господи.
— А что тут такого? — удивилась Вера, когда я спросила, как она могла сблизиться с человеком, который прислуживает власти. — Что она плохого делает? Карьеру?.. Так все и повсюду ее делали. При монархии, диктатуре, демократии. У нас, у вас. Не надо про всех своих хуже, чем про всех остальных думать. Свои — лучшие, какими бы они ни были. Это самое первое условие для создания чего угодно человеческого, начиная с семьи… Кстати, ты меня с мужем до сих пор не познакомила.
— Нет у меня мужа.
— Нет так нет. У меня тоже нет, хоть и есть.
— Как это?..
— А то ты не знаешь, как…
Действительно.
Мы сидели в Минске недалеко от Купаловского театра в кафе под зонтиками, на улице, по которой Наста как раз проезжала, остановилась около нас, хоть там и знак висел, что останавливаться нельзя, но это кому–то там нельзя, а не ей, она опустила стекло и, не выходя из машины, заказала кофе. Потом все–таки вышла, села к нам за столик, подняла, отставляя мизинец, чашку — и ногти на всех ее пальцах, в том числе и на отставленном мизинце, были безупречно покрыты лаком.
— Про что щебечем? Про диктатуру?
Шведская журналистка смотрела на служителя белорусской диктатуры, как зачарованная.
Любовь преодолевает все. Поэтому я ее преодолела.
— Про мужиков. Вера говорит, что у нее мужика нет.
— У нее есть, — не согласилась Наста. — Это у меня нет, она отбила.
— Могу вернуть.
— Да что уже теперь… Пользуйся.
Мы готовы были плеснуть друг в друга кофе, у меня уже рука потянулась… Вера это почувствовала, взяла мою руку, прижала к столу.
— Я пересказывала ей то, что вчера от тебя услышала. Что надо верить в своих. Если даже свои последние, надо на весь мир кричать, что первые.
— Про что щебечем? Про диктатуру?
Шведская журналистка смотрела на служителя белорусской диктатуры, как зачарованная.
Любовь преодолевает все. Поэтому я ее преодолела.
— Про мужиков. Вера говорит, что у нее мужика нет.
— У нее есть, — не согласилась Наста. — Это у меня нет, она отбила.
— Могу вернуть.
— Да что уже теперь… Пользуйся.
Мы готовы были плеснуть друг в друга кофе, у меня уже рука потянулась… Вера это почувствовала, взяла мою руку, прижала к столу.
— Я пересказывала ей то, что вчера от тебя услышала. Что надо верить в своих. Если даже свои последние, надо на весь мир кричать, что первые.
Наста поставила чашку.
— Мы первые и есть. Мы перенесли войну, выдержали Чернобыль… И теперь спасаем человечество.
Я вспомнила жеребенка, которого спасла от пожара. Чтобы потом убить.
— От чего мы его спасаем?.. От диктатуры? СПИДа? Терроризма?
— От гибели, которая совсем не в диктатуре. И не в СПИДе, не в терроризме, а в обществе потребления, в которое сейчас превратился весь Запад. Обществу потребления полностью соответствует философия христианства, поэтому надо менять и общество, и веру.
Вера не поняла:
— Какую Веру?
— Христианскую, на которой общество потребления и воспитывалось. Свой духовный пик человечество прошло перед христианством, потом начался упадок, что почувствовали на Востоке, где создали новую мировую религию, но и она не решает проблему, потому что не понято главное: сегодня, чтобы идти вперед, нужно бежать назад. А нам не надо назад, мы и так там. В том смысле, что, хоть у нас и есть храмы, но мы по сути своей никакие не христиане, а, как древние греки с римлянами, язычники, и общество потребления у нас не сформировалось. Цивилизация перегнала нас, как на стадионе, на круг, но с трибун кажется, что мы не последние, а первые, и самое интересное, что так оно и есть. Став аутсайдерами, мы стали лидерами. И не надо соваться к нам с правами человека, со всей блестящей мишурой, придуманной обществом потребления для оправдания своего существования. Потому что это — как вешать на нашу языческую елку не конфеты, а фантики. Не нам нужно двигаться в Европу, а Европе к нам, к той человеческой сущности, к тем традициям, которые мы сохранили. Если, конечно, Европа не хочет, чтобы ее кровеносные сосуды забило холестерином, а хочет, чтобы в ней билось живое сердце и дух живой витал.
Вера так заслушалась, что отпустила мою руку, у меня появилась возможность плеснуть кофе, но он был допит, а пока официант нес новый, Наста поднялась, села в машину, всмотрелась в нас обеих: «Интересно все–таки, для чего вы так похожи? Для чего–то же похожи?..» — и ее водитель с гэбистской мордой рванул с места.
— Она и у нас сделала бы карьеру, — очарованно сказала вслед ей Вера, которая стояла сейчас голая передо мной и пробовала целоваться.
Я подумала: почему нет?.. Если теплая вода уже набрана в ванну.
Остынет — можно долить.
Смерть отложена…. Жизнь отложена еще раньше… Я уже ждать не ждала, что что–то в этой отложенной жизни может произойти со мной впервые…
— …так он кота за лапы и об косяк головой, — нацеловавшись, рассказывала про своего мужа, который как будто есть и которого как будто нет, Вера.
— Когда?.. В детстве?..
— В каком детстве, ты не слушаешь совсем… Два дня назад. У нас в Мальме две квартиры, в одной я с котом, в другой он, я уже с ним и не живу, а тут он приперся из тюрьмы, добиваться своего начал, сразу у дверей, у входа повалил на пол, так кот, как собака, я сама не ожидала, накинулся на него с каким–то рычанием утробным, давай царапать и грызть, а он его за лапы — и головой об косяк! Меня отбросил, а кота бил, бил и бил, пока от головы ничего не осталось, все стены в крови… А ведь и не мужик как будто, тряпка, из него веревки можно вить… Я в той квартире оставаться не могла, в Мальме не могла оставаться, в Швеции, шведов не могла видеть… Убежала. На самолете в Москву — и поездом сюда. Вы лучшие в мире, лучшие, — она снова стала целовать меня и плакать. — Ты, Наста, вы все, вы все…
Да, мы все лучшие. Особенно один из нас. Он убил кота — и в Минске не может оставаться, в Беларуси не может жить, белорусов не может видеть. Убегает. Поездом в Москву — и самолетом в Швецию. Где тоже убивают котов.
— А за что твой муж сидел?
— Ни за что не сидел… С чего ты взяла?..
— Ты же сказала, из тюрьмы приперся.
— Он юрист, следователь… Осатанел, наверно, с тюремщиками… — Вера встала с кровати, сходила в ванну, смыла слезы. Вернулась: — Там вода твоя остыла.
— Доберу.
Вода не жизнь. Можно добрать.
Хоть и жизнь добрать можно. Если то, что сейчас у меня с Верой, считать добором.
Она бросилась рядом со мной на кровать, прижалась, игривая…
— А я к тебе с предложением приехала! С веселым предложением, потому что ты грустно, мне в последний раз показалось, живешь.
— Без тебя и без Насты?
— При чем тут Наста?
— Ты с ней, как со мной?
— Вот… Уже и ревность… Тяжело с вами, славянки–лесбиянки.
— Какая ревность?.. Я не лесбиянка. У меня мужик есть, хоть и нет. Просто интересно, как?
— Если интересно, то не так.
— А как?
— По–другому.
— Как по–другому?
— Как лесбиянка демократии с лесбиянкой диктатуры.
Они обе живут не скучая…
— А почему ты…
Я не знала: спрашивать ли?..
— Что почему?
— Почему ты вообще этим занимаешься?
— Чем этим?
— Этим… с женщинами?
— Потому что не люблю мужиков.
— У тебя же муж есть…
— Ну и что?.. Все равно не люблю. С детства.
— И отца не любила?
Спросив, я почувствовала, как она напряглась.
— Не любила. Он меня не защитил.
— От чего?..
Вера повернулась на спину, вытянула руки вдоль тела, и уставилась в потолок…
— От того, что со мной сделали…
Про то, что с ней сделали, я могла бы и не спрашивать, потому что знала, что сделали то же самое, что и со мной, но я спросила:
— А что с тобой сделали?..
Она помолчала. Видимо, думала: рассказывать ли? Такое рассказывают или кому–нибудь совсем случайному, или самому близкому. Хоть как раз самым близким говорить такое не нужно, им делается противно. Такое рассказывают только или кому–то совсем случайному, или только самому себе.
Я не была случайной, меня позвали. Она сама позвала меня через радужные брызги фонтана.
Через пустоту.
Через космос.
Однажды, проснувшись в ночи,
Ты вспомнишь, что можешь летать,
И бездна, кричи не кричи,
Будет глаза сосать.
Обманчивый смысл бытия
Тебя проберет аж до пота,
Проснешься — и станешь дитя
Учить не ходьбе, а полету.
Я не была близка, мы встретились в космосе мгновенье назад. В конце концов, все встречаются в космосе мгновение назад, поэтому близких не бывает вообще.
Вера сложила руки на груди.
— Я лежала вот так, а меня хотели раздавить.
Она все–таки решила рассказать… Как самой себе.
— Камнем?..
Она удивилась. Или сделала вид, что удивлена.
— Откуда ты знаешь?.. Хотя ты должна знать… Да, камнем. Ледниковым валуном. Мы в рыбацком поселке жили. На самом берегу моря, там много камней было. Они красиво лежали, как киты. Один из них, которого море дальше всех на берег выбросило, к самому лесу, я так и называла: кит. Он был самый маленький из всех, но больше всего на кита похож. Я садилась на него и плыла. Далеко–далеко… Он качался на волнах, убаюкивал. Боже, в каких я только сказках не побывала, плывя на нем!.. И когда ко мне тот бородатый рыбак подошел, который жил не в поселке, а на небольшом острове метрах в трехстах от берега, я подумала, что он из сказки. Тем более что у него кличка была…
— Змей?
— Змей?.. Кто это — Змей?
— Дракон, который всех ел. Или дьявол. Его ангелы в каменной горе в цепи заковали, но скоро грехи человеческие перегрызут те цепи…
— И он всех съест?
— Съест и косточки обглодает
— Потому что Змей?..
— Потому что Змей…
— Которого ангелы в каменной горе заковали?..
— В каменной…
Вера помолчала, встряхнула головой:
— Нет, не Змей. Хоть он мог быть и Змеем. Но у нас там свои сказки, и кличка у него была Кит, представляешь? Он лег за валуном за каменной горой со стороны леса и сказал, чтобы я села на него, и я на него села, потому что думала, что сажусь на Кита и поплыву на нем далеко–далеко. А он перевернулся, перевернул меня, подмял… Мне было страшно и больно, так больно и страшно, что я от боли и страха умерла. Кит почувствовал, что я мертвая, но продолжал и продолжал свое, бормотал: «Ты еще теплая… и хорошо, что уже мертвая… не надо будет тебя убивать, грех на душу брать…» — и когда все свое закончил, сбросил меня в яму и толкнул сверху подкопанный валун. Камень лег широкой стороной, повис на краях ямы, поэтому не раздавил… Кит попробовал его сдвинуть, но не смог, а подкапывать снова побоялся, убежал — ему тоже было страшно.