Россия и ислам. Том 3 - Марк Батунский 15 стр.


Слава Бартольда еще много десятилетий назад перешагнула границы России, ибо трудно найти во всей мировой исламистике первой половины XX века ученого столь эрудированного, столь плодовитого и конструктивно-мыслящего в самых разных сферах этой науки, и прежде всего в той, которая непосредственно касалась обширнейшего, во всех отношениях принципиально важного для судеб множества других, и мусульманских, и немусульманских стран и народов, региона – Средней Азии3.

1. Стратегия исламоведческого познания В. Бартольда

Здесь, в среднеазиатоведении, Бартольд представал как подлинный новатор, с имманентным идеальному облику такового скачкообразными – а не континуальными, т. е. кумулятивными, постепенными, – переструктурированиями беспрестанно накапливаемых и тщательно проверяемых гигантских массивов доселе в подавляющей части своей неизвестной информации.

Многочисленные изыскания Бартольда были самой внушительной визитной карточкой совокупного интеллекта российской исламистики, ее как реального, так и перспективного творческого и даже, если угодно, морального облика, открывая перед ней двери в круги наиболее авторитетных и рафинированных западных научных сообществ. С именем Бартольда прямо связаны если и не радикальные, то, во всяком случае, очень существенные проблемные сдвиги не только в исламистике, но и в целом ряде других функционировавших в России востоковедческих дисциплин, – будь то история доисламских этапов развития Туркестана, Кавказа и т. д., или их же филология, эпиграфика, археология, этнография. Бартольд в большой степени способствовал предоставлению им всем возможности долгосрочного выбора таких – в том числе с твердой онтологической основой – широкозахватывающих исследовательских программ, которые в интегрированном действии своем позволили серьезно уменьшить казавшийся не столь давно (до бартольдовских трудов особенно) едва ли не безграничным диапазон неопределенности и бесплодного риска в процессе познания самых различных аспектов тех мусульманских территорий, которые оказались в составе Российской империи.

И очевидно, главная заслуга Бартольда заключалась в том, что он показал: процесс сосуществования и изменения этих этноконфессиональных сообществ шел, идет и будет идти не в рамках одной-единственной линейной, таксономической, модели, а в пределах нескольких («традиционно-исламская»; «русско-христианская»; «западноевропейская» или – отождествляемая с ней – «глобально-цивилизованная») моделей, нередко реализующихся одновременно, причем одни и те же части каждой из таких общностей («субэлементы») могут входить в разные модели.

Феноменально-востоковедческая эрудиция Бартольда (в отличие от не менее внушительных по масштабам, но далеко не столь глубоких и в общем-то эклектических профессиональных познаний Крымского) позволила ему увидеть в каждом из анализируемых им мусульманских регионов (или, как я буду впредь их называть, «исламских единиц») сложное, относительно конечное, диалектически организованное целое. Оно состоит из сравнительно упорядоченных, стохастически (эту деталь весьма важно иметь в виду) соотносимых компонентов, которые способны при определенных условиях вступать в ряд комбинаторских реакций.

Диалектика в строении какой-либо из этих «исламских единиц» (Средняя Азия, Иран или Азербайджан) проявляется в том, что, с одной стороны, все они конструируются по одному и тому же принципу: сложно переплетенное сочетание качественно и количественно (тот или иной этнос или социальная группа – больше/меныпе прочих, обитающих на той же земле и т. д.) неравноценных частей, находящихся в «избирательной близости». В то же время каждая «исламская единица» обладает своей индивидуальностью в плане морфологии, кардинальных и второстепенных свойств, а также в предрасположенности ко всевозможным комбинаторским схемам.

Эта «стратегия распознавания» мусульманских социумов, их генеалогий, классификаций и стратификаций внутри остающейся формально общей для них – исламской – «крыши» и обретенного ими очередного пристанища в виде европейско-христианских государственностей позволила Бартольду, в отличие от апологетов расовых (и расистских) теорий, резко дистанцироваться и от традиционных и от нововоздвигаемых – на сей раз путем абсолютизации биолого-этнических особенностей – дихотомий и бинарных оппозиций4. Они, убежден Бартольд – и я подробно буду развивать эту тему чуть позже, – ведут к смешению разносистемных и разновременных явлений, к искусственному объединению несовместимого и к разъединению единого. Таким образом, узкопозитивистское постижение Факта заменяется понятием Отношения; вместо считавшейся ведущей тенденции рассматривать каждый элемент ислама в сдельности, вместо поиска его «причин» в предшествующих стадиях, он определяется теперь как часть синхронической целостности. «Атомизм» в познании мусульманского Востока – который я ранее многократно определял как характернейшую черту добеккеровской, в частности, исламистики – уступал дорогу довольно активно начавшему себя проявлять зародышу «структурализма», широко открывающему дверь многостороннему подходу к изучению каждого без исключения «исламского объекта».

Разумеется, именовать и Беккера и Бартольда творцами «структурной исламистики» я бы не стал (и дело тут не только в крупных различиях между историософско-методологическими программами немецкого и российского исламоведов). Самой этой исламистики еще нет и сегодня, и я далек от того, чтобы в ближайшем будущем ожидать с оптимизмом ее появления как более или менее тщательно разработанной по всем конвенциональным критериям «академической науки» автономной дисциплины5 (или – скажу компромисса ради – еще одной субдисциплины в том огромном, хаотичном, разнородном скопище, которое мы с трогательным простодушием упорно именуем одним изысканно-претенциозным термином – «исламоведение»).

Дело, впрочем, не в чисто внешнем усвоении структуралистской доктрины и ее символико-терминологического покрывала – этого, повторяю, не было не только у классиков исламистики начала XX века, но и у очень и очень многих из их современных наследников.

Гораздо важней иное: и Беккер, и Гольдциэр, и Бартольд (и, конечно, не только они одни), не подозревая о том, что они «всю жизнь говорили на языке структурализма», ясно осознали кардинальнейшую посылку его: «В Исламе (или в «Мусульманской цивилизации») нет ничего единичного; каждый отдельный его элемент проявляет себя только как часть целого». Я не случайно воспроизвел здесь (заменив термин «язык» на термин «ислам») знаменитую формулу Вильгельма Гумбольдта об истинной природе языка6: именно такого рода модели, переходя в категорию метагенерализаций, и послужили наиболее основательным стимулом для широкого движения, стремившегося к замене в «веке, в котором мы живем… атомизма структурализмом и индивидуализма универсализмом, конечно, в философском смысле данных терминов»7. Значит, «структурную исламистику» можно будет охарактеризовать как совокупность исследований, исходящих из гипотезы, что ислам (=«мусульманская цивилизация», «мусульманский Восток», «мусульманский мир») научно-правомерней описывать как единство внутренних зависимостей (т. е. как «структуру»8). Как в других науках – например, в лингвистике9, – анализ этого «единства внутренних зависимостей» (=«структуры») допускает расчленение на части, которые истолковываются как взаимно влияющие друг на друга, зависящие друг от друга, не постижимые и не определимые вне отношений с остальными частями.

В процессе изменения конфигураций тех или иных исламских структур и систем (что, в сущности, и есть «развитие») одни входящие в них элементы усиливают (или ослабляют) или нейтрализуют свои иерархические и (или) функциональные статусы. Так это было, например, с шариатом, сколь бы усердно современные авторы ни повторяли вслед за Г. Бергштрассером, что он и есть квинтэссенция «подлинно мусульманского духа», наиболее ясное выражение совокупной мусульманской идеологии, «главное звено ислама»10.

Как и другие тогдашние вдумчивые исламоведы, Бартольд не сомневался в том, что хотя Ислам существует и развивается как единое целое, это, однако, не означает единообразия во всех его звеньях; общее поступательное движение мусульманского мира вполне может сочетаться с отсутствием движения на тех или иных его участках, с движением11 в «обратную сторону» тех или иных звеньев и т. д. Как я уже фиксировал, Бартольд ищет причины таких траекторий и ядерных и периферийных «исламских единиц» отнюдь не в расовых ментальностях: они ставят во главу угла принцип извечной полярности, непримиримых противоречий, тогда как и для исламской истории, и для всемирной истории имманентна направленность скорее на тождество, чем на различия (или, вернее, на консервацию и абсолютизацию различий). Эта установка последовательно согласуется со структуралистской исламистикой, а не с таким типичным плодом не-и антиструктуралистского (индуктивного) мышления, как сравнительно-исторический метод все той же «традиционной исламистики».

Ведь он, этот метод, обладает чрезвычайно узкими исследовательскими потенциями: он по самой своей природе не может ничего большего, как описать родственные Исламу религиозные феномены для восстановления картины исторического прошлого всей этой группы в целях отыскать «закономерности их развития», начиная от верования – первоосновы. Конструируемая на основе данного метода «эталонная модель»12 закрывает возможность проникнуть более глубоко в такие слои Ислама, где существуют совсем другие нормы, закономерности, явные и латентные устремления, предрасположенности, ориентации и т. д.

Первоочередным достижением гольдциэровско-снук-хюргроньевской стратегии исламоведческого познания являлся отказ от стремления, характерного для сравнительно-исторического ^компаративистского) метода, – толковать «исламское изменение» как вневременное, ставя главной целью анализ его форм в ретроспективе. После «Muhammedanischen Studien» и «Мекки» стало очевидным, что главное – процесс эволюции данных форм (как бы сильно благодаря этому ни начинали работать в исламистике «биологоподобные модели»). Но мы вправе утверждать и большее: руководящим для исламоведческого познания становился (и по сути своей оказывался противоположным культу «историзма», как бы горячо за него ни ратовали и Гольдциэр и другие создатели и эпигоны «историко-эволюционистской школы»13) принцип: «единственный и истинный объект исламистики – это Ислам, рассматриваемый в самом себе и для себя».

Недаром поэтому Гольдциэр объявил идеалом научно-исламоведческого познания14 тот принцип, который еще в самом начале

XVIII века выдвинул великий утрехтский ориенталист Адрианус Реландус: «Излагать ислам так, как он объясняется в мохаммеданских храмах и школах», – принцип, в конце XIX – начале XX вв. долженствующий быть истолкованным как не только призыв к выявлению онтологической природы термина «Ислам» без малейших привнесений иноконфессиональных и инокультурных субъективностей, но и как признание за ним, этим термином, таких смыслов и элементов, которые делают его не одной лишь «вещью», но и абстрактной (в том числе для «постороннего», европейского, наблюдателя) сущностью. Для меня в данном случае не имеет принципиального значения то, что Гольдциэром и всей вообще тогдашней «историко-эволюционистской школой»:

– само это абстрактное понятие, «Ислам», не планировалось как заранее поставленная цель;

– неясным был для них и механизм перехода от единичных «мусульманских объектов» к общему понятию;

– не давалось логического обоснования правомерности такого перехода;

– абстрагирование шло в форме, не позволявшей конкретно маркировать некоторые уникальности Ислама;

– оно же провоцировало больше эмпирическое, нежели теоретическое познание, ибо делало акцент на материально-воплощенной (реифицированной) ипостаси Ислама, а не на его свойствах и отношениях (тогда как по-настоящему плодотворным надо считать иное, теоретико-абстрактное, движение – от свойств и отношений к Исламу как «вещи») и т. д.

Мне пока гораздо важней указать на другое: у Гольдциэра (я беру его как основной символ историко-эволюционистского направления15 и потому, анализируя его методолого-методические воззрения, подразумеваю одновременно – за исключением особо оговоренных случаев – и это направление в целом) вырывается на передний план интенция, – никоим образом, впрочем, теоретически не рефлектирования – не только конституировать «одно сущее» – «Ислам»16 – через отношение к другому17, но и автономно интерпретировать Ислам как такой объект, глубинные характеристики которого в принципе независимы от различных специфичностей его носителей.

Этим вовсе не снимается проблема взаимоотношения исламско-религиозной системы и социальных факторов – социальной дифференциации ислама, особенностей создаваемых им коммуникационных ситуаций, роли тех или иных социальных слоев и групп в активизации (или нейтрализации, ослаблении) всевозможных идейных течений под знаменем ислама и т. п. Сам же Гольдциэр великолепно показал сильное отражение политических и культурных антагонизмов в лоне раннего ислама на хадисо– и суннотворчестве; он отмечал, что социальная сущность идеи предопределения оказалась всего более приспособленной к тому, чтобы «держать народ в узде»18, и т. д. и т. д. Еще больше таких пассажей мы встретим у Бартольда (как-то раз с похвалой причислившего и Кремера19 – но явно по ошибке20 – к тем, кто признает «зависимость духовной жизни от материальной»).

Но сказанное вовсе не противоречит линии – с уверенностью назову ее протоструктуралистской – на адекватное описание всех религий, в том числе и ислама, в терминах автономной структурной системы. Тем самым:

– отвергается идея корреляции между уровнем сложности понятийного, символического, метафизического компонентов Ислама – понимаемого как система – и уровнем культурного и социального развития его адептов;

– все решительней ставится под сомнение – как излишне жесткая – связка «Ислам – конкретный расовый дух»;

– значительно лишается своей былой силы представление о «нормативной религии» и сопутствующие ему контрастивные – или конфронтационные – сравнения, с характерными для них же резко экспрессивными образами;

– поэтому начинает наделяться особой ценностью все то, что можно счесть «объективизацией исследовательских методов и процедур»21, которые – имплицитно, по крайней мере, – ставят под сомнение классически компаративистское кредо, смотрящее на религии мира как на элементы единой протосистемы, подчиняющиеся в своем развитии универсальным закономерностям, обусловленным «внутренней природой» конкретного вероисповедания, а не его социальным и культурным статусом.

Не отказываясь от компаративистской посылки, что в общем законы, имманентные той или иной религии, независимы от окружающей среды, Гольдциэр и его единомышленники – а во многом таковым и здесь был Бартольд – поняли еще одно из «структуралистских положений»22: тип религиозных систем может быть одинаковым, несмотря на различия в их «материальных» субстратах; вообще, «сходно» не всегда значит сходно по причине совместного или раздельного действия родства, одинаковых условий существования, отправления одинаковых функций. Сходство может быть обусловлено и системной (а не только расовой – скажем, «семитской» или «арийской» и т. д.) общностью. Поэтому у Гольдциэра [за исключением одного лишь «Der Mythos bei den Hebraern und seine geschichtliche Entwicnlung» (Leipzig, 1876), где он, отдавая предпочтение иудейской идее монотеизма перед исламской (S.320), в целом, однако, оперирует такой строящейся на бесспорном факте биологического родства категорией, как «семитская раса»23], очень мало отсылок к «расовому фактору»24, хотя у Бартольда их еще меньше.

Но ведь с точки зрения любой разновидности историзма непременно должны существовать:

– признаки, стойко сохраняющиеся при смене звеньев цепи «Доисламско-арабское мировоззрение О Ислам О Мусульманская цивилизация»25; а значит,

– и соответствующие атрибуты домухаммедовской ментальности и социальности, их субстанциональность, системность и необходимо с нею связанные полиморфизм и изоморфизм «арабо-исламского ядра», делающие его «единством многообразия» и «многообразием единства», а равно и им, этим ядром;

– объединенные воспроизводящиеся и распределяющиеся «идейные гены ислама», наконец, им же хранимые и экстраполируемые в разные участки духовной культуры и мусульманского Востока и других частей мира (особенно в Африку) исламопорождающие структуры26.

* * *

Вот тут-то и начинаются буквально парадоксальные неожиданности.

Ведь Гольдциэр – при всей своей осторожности и сдержанности открыто объявивший себя сторонником историко-эволюционистского кредо27 – отходит от его самого что ни на есть главного атрибута – идеи непрерывности, континуальности, резко противопоставляя друг другу доисламскую и исламскую ментальности. Последняя – рисуемая Гольдциэром как преимущественно плод интеллектуально-психологической деятельности Мухаммеда, «организатора нового общества», творца «конкретных форм общественных отношений»28, – радикально несовместима с арабско-языческим этосом и мировосприятием. Поэтому Гольдциэр не признавал и за ханифизмом никакой исторической роли.

Напомню тут же, что Д.С. Марголиус отрицал даже само существование в предмухаммедовской Аравии ханифизма (выводя термин «ханиф» из племенного имени Бану-Ханифа29). По словам же Губерта Гримме, «ислам в его наиболее ранней форме совершенно не следует связывать с предшествующей ему религией и посредством ее объяснять его значение»30 и т. д.

Я считаю необходимым оценивать эти утверждения, – которых было слишком много для того, чтобы счесть их хаотическим залпом случайностей, а не системой, – не как в общем-то заурядные для истории исторической науки ошибки, огрехи, экстремистские варианты следствий неимоверных преувеличений того «качественно нового», что привнесли в жизнь Аравии Мухаммед и его учение31, а как осознание невозможности соединения структурного подхода (и анализа) с генетическим, историческим. Где-то уже в те времена в умах исламоведов витала мысль о том, что из всех перечисленных мной типов структур ислама – статических, динамических, кинематических, функциональных, генетических – вполне можно выделить в качестве особого типа генетические, и даже не просто выделить, но и разработать их таксономические разновидности, методы описания и анализа их развития. Но эта автономизация генетических структур уже мало что общего имеет с историцизмом32 как неотъемлемой принадлежностью эволюционизма (или даже их взаимотождественности), ибо он, историцизм, не может быть таковым без категорического признания обусловленности данного состояния процесса (то есть явления действительности, протекающего во времени) его предшествующим состоянием.

Назад Дальше