Марта Квест - Дорис Лессинг 33 стр.


Прошло всего несколько недель, как она убежала с фермы, но разве применимо понятие времени к этим нескольким неделям? Марте чудилось, что им не было конца, их нельзя было измерить секундами, часами, днями. Казалось, она уже много лет живет в городе — нет, опять не то, опять она пытается измерить этот период движениями часовой стрелки. Жизнь ее, с тех пор как она получила от Джосса знаменательное письмо, вызволившее ее из заточения, словно поцелуй принца в сказке, была совсем не похожа на медленное, размеренное существование на ферме.

И Марта вспомнила о том, как шло время на ферме, разделенное на четкие, строго ограниченные периоды — в соответствии с временем года, а когда мерилом жизни являются времена года, тут уж никакой путаницы быть не может. Вот сейчас на ферме январь, подумала Марта, значит, самая середина дождливого сезона. После периода дождей наступит период засухи, а потом опять дожди. Но все это далеко не так просто, как кажется. Взять хотя бы то время, когда в вельде разводят костры, — горизонт заволакивается тяжелыми клубами дыма, в воздухе стоит плотный желтый туман, а внизу чернеют просторы вельда — ведь это по-настоящему пятое время года в естественном чередовании времен. А октябрь — переходный, тяжелый месяц, полный особой напряженности, невыносимый месяц, нечто среднее между засухой и дождями; ну как назвать его месяцем засухи, если каждую минуту только и ждешь, что вот-вот хлынет дождь, и все поглядываешь на небо, затянутое тучами, — да когда же наконец он разразится, этот ливень, когда? Так что октябрь тоже можно считать особым временем года, к которому неприменимы обычные понятия о периоде засухи или периоде дождей, — месяц, словно предназначенный для того, чтобы разнообразить климат. Но вот наконец начинаются дожди — если не в октябре, то в ноябре, а иной раз даже в декабре; поэтому-то со словом «октябрь» и связано воспоминание о днях ужасного напряжения, они наступают каждый год, наступают неизбежно — дожди никогда не начинаются сразу без этого периода подготовки и томительного ожидания, именуемого «октябрем». Слово «октябрь» (в этом месяце был день ее рождения), словно далекий, слабый луч прожектора, осветило перед Мартой другой мир, должно быть реально существующий, но окруженный благодаря литературе призрачным ореолом, — ведь там, за морем, октябрь знаменует собой конец года, когда деревья в последний раз вспыхивают багрянцем своей уже свернувшейся от холода листвы, а в домах разводят огонь в очаге. Нет, нелегко, совсем нелегко причалить к берегу, когда якорем тебе служат слова, означающие что-то одно, не понятия, а маяки на скалах, — только скалы эти, оказывается, неустойчивы, точно под ними предательница-вода.

Сейчас уже наступил январь. Рождество осталось позади. Марта стояла у застекленной двери, за довольно грязной кружевной занавеской, и смотрела на улицу. Было жарко и сыро. Лужи в саду не высыхали — вода не успевала всосаться в землю или испариться. Небо набухло от влаги. Не раз в течение дня над городом собирались тучи, все темнело, скрывалось за внезапно спустившейся серой пеленою ливня, а через несколько минут солнце появлялось снова, над шоссе струились волны влажного зноя, деревья в парке трепетали в мареве испарений. Январь, январь в городе.

А на ферме сейчас все ожило: необычно свежая зелень, ярко-красная земля. Небо от Джейкобс-Бурга до Оксфордской цепи и от Дамфризовых холмов на север — насколько хватает глаз — темно-синее, бархатистое, а по нему день и ночь мчатся то сомкнутым строем, то развернутым фронтом облака — и из них то сыплет град, то хлещет дождь, они гремят и грохочут, словно оркестр, а молния пляшет по грозовым вершинам туч и извивается над горами. В зарослях кустарника, покрывающих холм, где стоит дом Марты, была вода — и если пройдешь по склону, то до колен выпачкаешься в красной грязи, а ветки при каждом шаге будут стряхивать на тебя свой груз блестящих дождевых капель. На ферме скот сейчас спешит наесться короткой сочной травы, которая скоро станет жесткой и колючей, как проволока. Правда, в это время года совсем забываешь о палящем зное долгих месяцев засухи. Вельд тогда становится похож на степь, поросшую ломкими почерневшими прутьями, какие можно порой увидеть среди камней копье: с виду они мертвые, засохшие, а поставишь в воду — и через час, глядишь, сухой прутик весь покрылся маленькими яркими листочками. В январе опустошенный засухой, опаленный зноем вельд, словно джунгли, насыщает воздух испарениями и лихорадкой. В подгнивших кустах, точно крошечные драконы, копошатся москиты; эти крошечные существа ютятся даже в легкой впадине крупного листа, или в следе от лошадиного копыта, или в пучке свалявшейся мокрой травы.

В январе прошлого года Марта (как всегда поглощенная думами о своем будущем — вот она в городе, быть может в Кейптауне, учится в колледже) вдруг заметила, что ветка, скользнувшая, словно влажная губка, по ее и без того мокрым волосам, как бы шевелится. Марта присмотрелась: темно-зеленые листья на этой ветке были непривычной формы, и Марта увидела двух огромных, толстых зеленых гусениц, дюймов по семь длиной. Гусеницы эти какого-то тошнотворного, светло-зеленого цвета были удивительно гладкие, словно кожа, и шелковистые тельца их до того надулись и, должно быть, так стремительно росли в этот жизнеутверждающий месяц (Марте казалось, что она видит, как набухает студенистая масса под тонкой натянутой кожей), что могли в любую минуту лопнуть под напором собственного роста, так и не превратившись в высохшие, точно палки, чехольчики, а потом в бабочек и мотыльков. До чего же они противные, отвратительные! Марту стало мутить при виде этих толстых, раздувшихся существ, которые, неуклюже переваливаясь, ползли по легкой поверхности листьев, слепые, безмолвные, с двумя крошечными рожками на месте головы, — вернее, просто бугорками зеленоватой кожи. Они вызывали отвращение, но при виде их на душе у Марты стало веселее. И она вернулась в свою комнату, распевая.

Можно подумать, что она соскучилась по дому, резонно заключила Марта. Но она не вернется на ферму — «ни за что на свете!». Тем не менее на какое-то мгновение ей показалось, что и в городе она не может оставаться: вот она заболела, сидит в своей комнате, у нее, наверно, малярия. А почему бы и нет? Ведь в детстве она болела же малярией, а всякому известно, что «если уж она у вас в крови, то…». Значит, ее «хватила» малярия — про солнечный удар тоже говорят, что он «хватил», — и вовсе ей не хочется домой. Вообще все в порядке. Марта убеждала себя, что в истории с Адольфом нет ничего необычного, — нельзя считать себя достойным членом молодого общества двадцатых годов и не знать, что тебе предстоит пройти через определенные испытания, а может быть, пережить и что-то большее. Она в самом деле ничуть не стыдится истории с Адольфом — но ей стыдно так, что плеваться хочется от отвращения (у себя в комнате, когда никто не видит, как пылает лицо), когда она вспоминает сцену, устроенную Стеллой. Марта сказала себе, что никогда, ни за что ноги ее не будет у Мэтьюзов.

На третий день своего добровольного заточения Марта получила большой букет дорогих цветов от Стеллы и Эндрю с веселой запиской, в которой говорилось, что они звонили ей в контору и им сказали о ее болезни. Марта была растрогана их добротой, но, едва почувствовав благодарность, тут же с досадой остановила себя: «Вздор! Какая это доброта? И что же тогда — доброта? Стелла прислала мне цветы просто потому, что это было проще всего и…»

Она написала коротенькую записку мистеру Джасперу Коэну в том юмористическом тоне, который она знала это — был неуместен, ибо в записке она просила об особом одолжении: ведь чтобы еще посидеть дома, нужно было представить справку от доктора.

Затем Марта возобновила погоню за опытом, которым она решила заменить открытия, выпадающие на долю молодой женщины, предоставленной самой себе в большом городе. Она вернулась к книгам. Читала она медленно, переходя от книги к книге, и придерживалась при этом довольно своеобразной системы: она отыскивала труды авторов, упомянутых в только что прочитанной книге или напечатанных в списке весенних публикаций. Марта была подобна птице, перелетающей с ветки на ветку огромного дерева, — только у дерева этого, казалось, не было ствола, и оно вырастало прямо из тумана. Она читала так, словно процесс чтения был впервые ею открыт, точно до нее никто не читал и не существовало людей, способных руководить чтением. Она читала так, как птица собирает веточки для будущего гнезда. Она выбирала себе книги по фамилии автора, словно фамилия являлась гарантией качества, а сама книга — чем-то совершенно независимым, каким-то самостоятельным миром. Но, прочитав несколько страниц, Марта спрашивала себя: «Какое все это имеет ко мне отношение?» Большинство книг она отвергала, а с некоторыми соглашалась, но инстинктивно, просто потому, что в этих книгах было нечто созвучное ее внутреннему «я»; мерилом служил ее внутренний опыт (она считала, что в основе его лежит одно ощущение, а на самом деле он складывался из нескольких, разной интенсивности), приобретенный за годы ее одинокого детства, проведенного в вельде, — это было знание о чем-то, вызывавшем мучительный экстаз, жившем в самой глубине души, но порой все затоплявшем; это было ощущение движения, слияния воедино отдельных вещей, постепенно образующих необъятное целое; и это знание служило для Марты мерилом, заменяло ей совесть. Поэтому она откладывала книгу того или иного автора, вполне уверенная в своей правоте: такая убежденность бывает у невежд. Она просто говорила: «Это неправда». Так были ею отброшены многие авторы, многие философы, питавшие и поддерживавшие (так казалось Марте) не одно поколение до нее, — и отброшены с той же легкостью, с какой она отказалась от религии: ей это не подходит, это не для нее.

Она упорно продолжала расширять свои познания — отсюда возьмет отрывок, оттуда фразу, — и в ее мозгу из разрозненных кусочков поэзии, прозы, фактов и фантастики возникало причудливое и диковинное здание. И если она мимоходом упоминала, что прочла Шопенгауэра или Ницше, это означало, что теперь она убеждена в творческой силе рока. На самом деле она не читала ни того, ни другого и вообще ни одного автора, если читать — значит усваивать те мысли, которыми автор хочет поделиться с читателем.

За эти несколько дней — такие периоды наступали не раз в жизни Марты — она, точно голодная, поглотила необычайное множество книг, самых разнообразных и противоречащих одна другой. В воскресенье вечером она очнулась от этого запоя, полная энергии, готовая идти завтра на работу. Скоро февраль, почти месяц прошел с Нового года. Надо снова начать занятия в Политехническом — ведь должна же она выполнить свои решения: поставить перед собой ясную цель и к концу года твердо овладеть специальностью.

Два автора оказали на нее наибольшее влияние в этот период усиленного чтения — Уитмен и Торо, потом она перечитывала их в течение многих лет, как иные читают Библию. Она полюбила этих писателей, воспевающих забвение, смерть и сердечную боль, и ей ни разу не пришло в голову спросить себя — она задала себе этот вопрос лишь много позднее, — почему ей, так недавно расставшейся с родной фермой и уехавшей не так уж далеко (поскольку маленький городок еще только строился, и стоило поднять глаза и посмотреть в конец улицы, чтобы увидеть траву, которая буйно росла вдоль тротуаров), почему ей так нравятся эти поэты, чувствовавшие себя, как и она, изгнанниками?

Когда Марта после болезни вернулась в контору, то оказалось, что мистер Джаспер Коэн неожиданно ушел в отпуск. Его сын был убит в Испании, под Мадридом, уже с год назад. Один из его друзей, благополучно добравшись до Англии, написал об этом отцу.

В конторе все были огорчены — не столько смертью героя, сколько сменой правления: мистер Макс Коэн, ныне возглавлявший дело, уже уволил трех девушек, в том числе и Мейзи. Мистер Макс Коэн и молодой мистер Робинсон теперь дали почувствовать, насколько им чужды методы мистера Джаспера. Начальство вызвало и Марту; осведомившись вскользь о ее здоровье (а выглядела она, надо сказать, прекрасно), оно заявило, что «нас»-де очень радуют ее усердные занятия в Политехническом, так как контора не может больше держать неквалифицированных служащих.

Мейзи, которую ничуть не испугало увольнение, уже нашла себе другую работу в страховом агентстве. Она рассказала Марте, что четыре дня не являлась на работу: рождественские праздники прямо угробили ее, и она трое суток спала без просыпу. А вернувшись, усиленно занималась маникюром, с мечтательным видом перебирала картотеку и кокетливо улыбалась мистеру Робинсону и мистеру Максу, которых особенно раздражало то, что она нисколько не горюет по поводу своего увольнения. Две другие девушки ушли сразу — им не позволяло остаться оскорбленное самолюбие — и уже работали в другом месте.

— Вот подожди, вернется наш мистер Коэн — все пойдет по-другому, — спокойно заявила Мейзи. — Он им покажет! Прямо рабовладельцы какие-то!

Но мистера Джаспера едва ли можно было ожидать раньше чем через несколько месяцев. И не только потому, что его так потрясла смерть сына, — его жена (по крайней мере, ходили такие слухи) решила развестись с ним: она уверяла, что в смерти Абрахама виноват ее муж, и в конторе все как будто были согласны с ней.

Миссис Басс с мрачным удовлетворением изрекла, что если уж человек связался с красными, то ничего другого ждать нельзя, кроме беды. И как мистер Коэн допустил, что Абрахам связался с этой бандой! Это был первый политический спор со времени поступления Марты, и она тотчас ринулась в бой: мятежниками являются вовсе не республиканцы, а Франко, убежденно заявила она. (Она считала себя достаточно вооруженной фактами, вычитанными в «Нью стейтсмен».) А еще лучшим оружием была ее уверенность в своей правоте. Но разве сознание своей правоты не бессильно перед лицом тупого и самодовольного невежества? Марта оказалась полным новичком в такого рода спорах, и поэтому спокойное замечание миссис Басс: «Ну, каждый ведь имеет право на собственное мнение», — поставило ее в тупик. Марта возразила, что дело не во мнениях, а в фактах.

Тут миссис Басс резко заявила, что всем известно, каковы эти коммунисты.

На это Марта ответила, что правительство в Испании не коммунистическое, а либеральное.

Миссис Басс с минуту тупо смотрела на нее, потом заметила, что она как раз это самое и говорит: чего ради Абрахаму было туда соваться, раз там либеральное правительство — зачем же воевать с ним? Марта сначала опешила, но потом сообразила, что надо сказать: миссис Басс ошибается, Франко никогда не был избран, а… Миссис Басс слушала, недоверчиво хмурясь и не снимая рук с клавиш машинки; ее живое лицо с мелкими чертами хранило упрямое выражение. Пожав плечами, она повторила, что имеет право придерживаться каких угодно взглядов, но что вообще политика утомляет ее, и решительно застучала на машинке, чтобы прекратить спор. Марта была в бешенстве: ее возмущало не только то, что миссис Басс рассуждает непоследовательно, но и то, что она нисколько не задумывается над своей непоследовательностью. После работы, все еще продолжая злиться, Марта отправилась в Политехнический, ей было очень жаль мистера Коэна: такой добрый джентльмен, и вот — единственный сын погиб, а жена собирается разводиться. Марта решила занять денег и уехать в Кейптаун. Если бы она могла поговорить с Джоссом, он сразу сказал бы, что ей делать! Но тут она вошла в аудиторию, села за свой стол и попыталась сосредоточиться, чтобы правильно записать длинный отрывок, который диктовал мистер Скай, — в нем шла речь об убыточных ценах на хлопок. Но долго Марта не могла выдержать. Выйдя из Политехнического, она обнаружила Донавана, поджидавшего ее в своей маленькой машине. Он любезно заявил, что приглашает ее в Спортивный клуб на танцы. Марта ответила, что у нее нет настроения танцевать, втайне надеясь, что он сочтет ее гордячкой и отстанет. Но это как будто даже обрадовало его: в таком случае они посмотрят, как танцуют другие, ему это нравится куда больше, чем сами танцы, — уж очень они утомляют.

Марта поняла, что ее простили. Однако она вовсе не намерена была раскаиваться. Они поехали по темным улицам, и вдруг он с напускной небрежностью спросил:

— Ну теперь, когда непослушная девочка узнала жизнь, она, вероятно, очень довольна собой?

Марта почувствовала, что ему хочется услышать от нее подробный рассказ о том, как все произошло; ей стало противно, и она сердито заявила, что Стелла вела себя возмутительно, а он, Донаван, лицемер.

Он чуть не вспылил, но передумал и, покосившись на Марту, рассмеялся и сказал, что она не заслуживает таких преданных друзей, как Стелла.

Марта не ответила и, продолжая хранить упорное молчание, стала смотреть в окно. Не надо ей было ехать в Спортивный клуб! С другой стороны, если бы она отказалась, это выглядело бы ребячеством…

Они подъехали к клубу, не сказав друг другу ни слова. Большой зал был уже освобожден для танцев, но все либо еще обедали у Макграта, либо сидели в баре. Донаван предложил слегка перекусить, а если они проголодаются, то потом поедят сэндвичей. Марте было все равно, и она согласилась. Продолжая дуться, они молча уселись на веранде и принялись пить бренди.

Вскоре из бара вышли несколько мужчин и присоединились к ним, приветствуя Марту с обычным для здешних завсегдатаев преувеличенно бурным изъявлением чувств. Она поняла, что хоть и оступилась, но не впала в немилость, — нет, из этого круга ее едва ли выбросят. Теперь все зависит от самой Марты; если она умно поведет себя, то быстро восстановит прежнее отношение к себе: разве одно ее присутствие здесь не говорит о том, что она раскаивается? Прислушиваясь к разговорам, она с удивлением отметила, что говорят о войне — не о войне в Испании, и не о войне в Китае, и не об авантюре, которую затеял Муссолини в Абиссинии: для здешних жителей этих войн как бы не существовало. Нет, они сокрушались о том, что в мире стало неспокойно, — однако выводов никто не делал: ведь для них, как и для мистера Квеста, это означало бы, что скоро придется защищать честь Британии. Да и трудно им было высказываться определеннее — ведь они ничего, кроме газет, не читали, а газеты по-прежнему превозносили Гитлера; слово же «Россия» употреблялось не столько как обозначение противника, с которым надо немедленно схватиться (хотя со временем это им, конечно, предстоит), сколько как синоним зла.

Вскоре один из молодых людей заметил, что если будет война, то с черномазыми не оберешься «хлопот». Говорил он взволнованно, страстно, как говорит тот, кто жаждет чего-то — хотя, быть может, и не того, к чему призывает. И тут вдруг вступила в разговор Марта; она с воинственным видом заявила, что не понимает, какие могут быть «хлопоты» с чернокожими. Молодые люди изумленно обернулись к ней — они забыли, что среди них есть девушка. Понизив для большей интимности голос, они принялись уверять ее, что, если начнется заваруха, уж они, будьте уверены, проучат этих кафров, она-то, во всяком случае, может не беспокоиться — все будет в порядке.

Назад Дальше