— Ну, вы слишком поэтизируете, господин поэт, — перебила экс-студентка. — До какого возраста, скажите, упивались вы романами?
— До четырнадцати, может быть и до пятнадцати лет.
— И вы недовольны, что так рано отделались от пагубной страсти к этому сладкому яду? А я скажу вам, почему он вам так скоро опротивел: вы допились до омерзения. Чем скорее дойти до этой стадии, тем лучше. После периода романов настает период отечественных журналов. С какою гордостью, бывало, возвращалась я из конторы редакции "Современника" или "Русского слова" с новым номером журнала под мышкой! Нарочно повернешь его еще заглавным листом наружу, чтобы все проходящие видели, что вот ты, мол, какая — прогрессистка! Для Наденьки, видите ли, кончается и этот период. Она в журналах читает уже ученые отделы, и вскоре, подобно мне, заинтересуется, вероятно, самыми науками, так что бросит и журналы.
— Напрасно. Журналы всегда полезны, хотя уже тем, что знакомят нас с современными интересами. Что же до французских романов, то я должен вам еще вот что заметить. Вы смотрите на них, как на неизбежное зло, с которым чем скорее познакомиться, тем лучше, чтобы получить скорее отвращение к нему?
— Ну да.
— Я же вижу в них зло, которого можно избегнуть, если вовремя изощрить вкус более удобоваримыми вещами. Человек, испивший раз хорошего рейнвейну, не пристрастится уже к шампанскому. Давайте молодежи Диккенса, Гейне, Тургенева, Белинского — и французская шипучка не прельстит их.
— Так, двенадцати-, тринадцатилетним ребятишкам и давать Гейне, Белинского? Да они половины не поймут.
— Нет, в эти лета вообще не годится читать что либо беллетристическое. До шестнадцатилетнего возраста человек достаточно занят собиранием элементарных, научных сведений, и только с этого времени, когда понятия у него приведены в некоторого рода систему, он может без большого для себя вреда оглядеться и в мире литературы. Мне живо вспоминается Einwohner-Madchenschule[76]. С Фрёлиха в Берне, которую мы с Змеиным посетили проездом. Главные старания Фрёлиха обращены на развитие в ученицах эстетического чувства. Для этого он уже сызмала учит их музыке, устраивает прогулки по романтическим окрестностям Берна, а в высших классах знакомит и с литературой. При этом он заставляет и самих учениц сочинять стихи.
— Как это, должно быть, весело! — не могла удержаться от восклицания Наденька.
— Мне удалось присутствовать на таком уроке. Одна из учениц, семнадцатилетняя красивая девушка, прочитывала элегию своего сочинения.
— И каким размером была написана эта элегия? — перебила опять гимназистка.
— Гекзаметрами; ведь это самый легкий размер: в семнадцать слогов и без рифм. Содержанием стихотворения была любовь к родине. Живописную природу Швейцарии, поэтические легенды, где высказалась швейцарская доблесть, надежду на будущее благосостояние отечества, твердую уверенность, что народ ее сам собою правящий и никому не отдающий отчета в своих действиях, никогда не запятнает своей чести — все это соединила она в звучное попурри, от которого растрогались и она, и ее товарки. Сам Фрёлих прослезился и наградил поэтессу поцелуем в лоб. Сцена была поистине умилительная, так что подействовала раздражительно даже на слезные железки северного скифа, присутствовавшего тут посторонним зрителем. Невольно вспомнились ему родные рассадники женской премудрости, откуда, вместо живых цветов, душистых, свежих, выпускается в свет коллекция цветов красивых, но бумажных, на проволоке…
— Грустно, в самом деле, положение наших институток, — заметил Змеин. — Они скажут вам, пожалуй, когда и зачем почесал себе за ухом Александр Македонский, или как извлечь квадратный корень из… кубической селитры; а между тем в состоянии при виде пожатой жнивы всплеснуть радостно руками: "Ах, теперь я знаю, как растут спички!" Самое же горькое то, что имея о России такие же смутные понятия, как о Сандвичевых островах, они делаются совершенно равнодушными к благу своей родины, делаются космополитками, в самом жалком значении слова.
— А вы, Александр Александрович, разве не космополит? — спросила Лиза. — Вы, кажется, такой холодный, что не можете быть патриотом, привязаться к чему-нибудь серьезно.
— О, космополитизм — заманчивая вещь, — согласился Змеин. — "Отказаться от всяких личных симпатий, жить не для отдельного народа, а для целого человечества!" Как громкие фразы! Люди, сшитые на живую нитку, как Куницын, недаром прельщаются ими. Но наш брат — глубокая, тяжелая на подъем натура, сросшийся со своим отечеством всеми фибрами своего существа, не может оторваться от того, что составляет его жизнь, его плоть и кровь. Если человек родился в России, воспитывался в русских заведениях, между русскими, вскормлен русским хлебом, русскими понятиями — как ему не любить России? Любовь к родине совершенно так же естественна, как любовь к родителям, к братьям и сестрам.
В таких разговорах путники наши вышли в светлую, прелестную долину. Справа и слева воздымались утесистые громады, впереди искрились снежные хребты Юнгфрау и Мёнха. Поблизости, из-за купы густого орешника, глядела зубчатая стена развалины.
— Вот никак и Уншпуннен, — заметил один из молодых людей.
Около развалины, между дерев, мелькнули фигуры мальчика и нескольких коз.
— Сейчас узнаем, — сказала Наденька и подбежала к пастушку. — Послушайте, какая это руина?
Мальчуган с любопытством разглядывал хорошенькую барышню, так неожиданно выросшую перед ним из земли. Она должна была повторить вопрос.
— Разумется, Уншпуннен, — удивленный ее неведением, отвечал мальчик.
— Какие же у вас о нем легенды? Говорите, рассказывайте, молодой человек, покуда не подошли другие.
— Что такое легенда?
— Легенда?..
Наденька смолкла: на шляпе мальчика усмотрела она большую, пышную розу и забыла уже о своем вопросе.
— Какая прелесть! — вскликнула она. — Подарите мне ее.
И, не дожидаясь его согласия, она сорвала шляпу с кудрявой головы его и отцепила розу. Потом достала портмоне и подала мальчику франк.
— На-те.
Пастушок с радости рот разинул и забыл даже поблагодарить щедрую дательницу. Когда же та обратилась к спутникам, чтобы похвастаться своей добычей, то осторожный мальчуган, опасаясь угрызений совести барышни за ее великую расточительность, заблагорассудил скрыться со своими питомцами.
— Руина как руина, — говорила Лиза, озирая башнеобразную, весьма необширную развалинку замка. — Только прежние обитатели этой великолепной Burg были, вероятно, лилипуты, потому что иначе необъяснимо, как в таком тесном пространстве умещалась широкая жизнь рыцарей.
— Да они и были лилипуты, — подтвердил Змеин, — в прежние века и Швейцария кишела мелкотравчатыми феодалами. Всякий из "благородного" сословия рыцарей считал необходимою принадлежностью своего сана — неограниченное самоуправство, хотя б на пространстве квадратной сажени; вот начало этих лилипутских замков.
— А что, — вмешалась Наденька, — может быть, и не все лилипуты этого замка вымерли? Пойдемте, поищемте: чего доброго, вытащим из какой-нибудь щели карапуза Зигфрида.
— Непременно вытащите: здесь раздолье мышам и крысам.
— Ах, какой вы гадкий, Александр Александрович! Недаром Моничка называет вас материалистом. Лев Ильич, вы хоть натуралист, да поэт. Побежимте, догоните меня.
Наденька и за нею Ластов взбежали на холмик, на котором возвышалась развалина, и, отыскав на противоположной стороне ее бесформенное отверстие, служившее когда-то дверью, спустились в самый замок. Их обдало прохладою и сыростью. Крышу здания Бог весть, когда уже снесло, и ласково млело в вышине отдаленное, лазурное небо. В ногах у них валялись кирпичи и камни, обломавшиеся от стен; по воле расцветали кругом чертополох, папоротник, крапива.
— Как бы взобраться вон туда? — говорила Наденька, указывая глазами на верхушку стены. — Какой, я думаю, оттуда вид!
— Посмотрим, — сказал Ластов и, ухватившись обеими руками за край высокой окопной бойницы, не имевшей, как само собою разумеется, ни стекол, ни рамы, вскочил на самое окно. — Ну, Надежда Николавна, теперь вы.
Он опустился на одно колено и протянул к ней руки.
— Да страшно…
— Ничего, не бойтесь, держитесь только крепче.
Наденька взялась за поданные руки, оперлась носком на выдавшийся из стены кирпич, Ластов приподнял ее — и она стояла уже на окне возле него.
— Ах, что за вид! Ведь я говорила!
Под ногами молодых людей расстилалась во всей своей летней красе лаутербрунненская долина, залитая жгучим золотом солнца.
— Послушайте, Надежда Николаевна, когда вы вглядываетесь в такой ландшафт, не находит на вас неодолимое желание броситься из окошка навстречу всей природе, заключить в объятия целый мир? Девушка рассмеялась.
Наденька взялась за поданные руки, оперлась носком на выдавшийся из стены кирпич, Ластов приподнял ее — и она стояла уже на окне возле него.
— Ах, что за вид! Ведь я говорила!
Под ногами молодых людей расстилалась во всей своей летней красе лаутербрунненская долина, залитая жгучим золотом солнца.
— Послушайте, Надежда Николаевна, когда вы вглядываетесь в такой ландшафт, не находит на вас неодолимое желание броситься из окошка навстречу всей природе, заключить в объятия целый мир? Девушка рассмеялась.
— А на вас находит? Ну, бросьтесь.
— Извольте. Господи благослови!
Он готовился соскочить с окна; Наденька вовремя удержала его за руку.
— Что за ребячество! Ведь расшиблись бы.
— Наденька! Лев Ильич! Домой! — донесся снизу голос Лизы.
— Уже? — удивилась Наденька. — Надо бы как-нибудь увековечить свое пребывание на этой высоте… Нет ли у вас карандашика?
— Есть.
Ластов вынул бумажник.
— Но стена слишком шероховата, — сказал он, — ничего не напишешь. Вот у меня визитная карточка — распишитесь на обороте.
— Гуси-лебеди, домой! — раздалось опять снизу. — Где вы запропастились? Обедать пора, скоро два часа.
— Ах, скорей, скорей! — заторопила Наденька, выхватывая из рук молодого человека карандаш и карточку, и, приложив последнюю к стене, расчеркнулась на ней: "Н. Липецкая, 2/14 июля 186-г."
— Спрячьте же куда-нибудь, да подальше, чтобы никто не нашел.
Ластов приподнялся на цыпочки и втиснул карточку в глубокую расщелину над окном.
— Здесь и дождем не захватит. Он соскочил внутрь развалины.
— А я-то как? — сказала гимназистка. — Ведь высоко.
— Упритесь на мое плечо.
— А вы закройте глаза.
— Могу.
Едва коснувшись плеча молодого человека, ловкая барышня в миг соскользнула на землю.
XII КАКОЕ НАЗНАЧЕНИЕ ЖЕНЩИНЫ?
— Так вы, Александр Александрович, о нас одного мнения с Наполеоном?
— С Наполеоном?
— Да, с Первым. Помните, как он выразился на вопрос m-me Stael: какую женщину он уважает более всего?
— Как?
— "Без сомнения, — сказал он, — la respectable femme, qui a fait le plus d'enfants[77] ".
— Co стороны француза подобный ответ был, конечно, не совсем деликатен, — усмехнулся Змеин, — тем более, что женщина, предлагавшая вопрос, явно напрашивалась на любезность: "Вас, мол, сударыня, я уважаю более всех". Но со своей точки зрения, Наполеон рассуждал весьма логично.
— А с вашей точки зрения? Впрочем, что ж я спрашиваю: ведь вы ученик Куторги?
— Во взгляде на женщин я действительно схожусь с ним отчасти.
— Значит, и по вашему, человеческие самки только пищат, не поют?
— Гм, казусный вопрос. Мне нравится, признаться, женское пение; но как знать — может быть, из пристрастия? Ведь и птичьим самцам, я уверен, писк их самок кажется очаровательнейшим пением.
— Ну, пошли! Птичьи самцы одеты всегда в пестрое, праздничное платье, самки — в серое, будничное, следовательно, они сандрильоны, назначение которых сидеть дома, производить себе подобных и т. д., и т. д.
— Совершенно справедливо. И назначение человеческих самок — семейная жизнь.
Лиза сделалась серьезною.
— Вот вы, мужчины, какие деспоты, что не хотите в нас признать даже равных с вами умственных способностей! И все только потому, что вы телом сильнее. Смеются над средневековым кулачным правом, а что же это, как не вопиющее кулачное право? Я не отрицаю факта, что нынче много пустых женщин; но отчего их много? Оттого, что вы, мужчины, сделали из них этих кукол и рабынь, что вы не даете развиться им, что вы столько раз напевали им: "волос бабы долог, ум короток", что они, наконец, и сами тому поверили.
— А вы, Лизавета Николаевна, затем, вероятно, остриглись, чтобы показать, что не подходите под общую мерку?
— Да, затем! — отвечала с сердцем экс-студентка. — Так как вы уже затронули этот вопрос, то знайте же, что я пожертвовала своими волосами в пользу недавних питерских погорельцев.
— Честь вам и слава; вы уподобились, значит, карфагенским женам. Но спрашивается, куда деть погорельцам такой небольшой кусок каната? Разве с горя повеситься?
— Ваши остроты, Александр Александрович, совершенно неуместны. В жалком положении погорельцев и какие-нибудь восемь рублей, которые я получила от парикмахера за свою шевелюру, немаловажная помощь.
— Ну, восемь рублей у вас, пожалуй, и так бы нашлось; для такой суммы не стоило лишиться волос, этой истинной красы женщин.
— Хорошо, оставим этот вопрос, Так, по-вашему, только замужняя женщина достигает своего назначения?
— Да, незамужняя — незрелый плод…
— Который, в ожидании великого счастья быть выбранным в сожительницы одним из вас, должен сидеть сложа руки и помирать с голода?
— Нет, и незамужняя женщина должна трудиться. Я даже допускаю, что силам женщины доверяют до сих пор слишком мало, что круг деятельности ее мог бы быть обширнее нынешнего. Зачем бы ей не быть, например, конторщиком, управляющим домом или имением, фотографом, женским врачом? При незначительной семье подобные обязанности она могла бы исполнять даже во время замужества.
— А! Вот видите. Значит, замужество только помеха, значит, незамужняя женщина еще лучше замужней может исполнять свой человеческий долг. Что же вы говорили о незрелом плоде?
— И повторяю: незамужняя женщина — незрелый плод. Пусть ее ставит себя по возможности независимо, зарабатывая свой собственный хлеб; но положение ее выжидательное. Уже поэтому (не говоря о ее меньших умственных способностях) женщина не может занимать должностей, более важных: профессорских, чиновничьих, потому что в этих должностях она не могла бы выйти замуж.
— Почему ж так? В Нью-Йорке же есть профессорши…
— Которые, вероятно, все холосты.
— Из чего вы это заключаете?
— Да представьте себе положение слушателей замужней профессорши. Сидят они в ожидании ее в аудитории. Вдруг объявляют им, что г-жа профессорша намерена подарить отчизне нового гражданина, почему не смеет в продолжение стольких-то недель выходить из комнаты. Слушатели и на бобах! Наконец, является она, начинает только что приветственную речь — а тут из-за дверей доносится жалобный писк; стремглав кидается профессорша за дверь — утолить жажду маленького пискуна, которого оставила там с нянькой. Слушатели опять на бобах!
— Зачем же ей кормить самой? — возразила экс-студентка. — Есть мамки.
— Добросовестная мать всегда кормит сама.
— Да, наконец, к чему выходить ей вообще замуж? Докажите мне, что семейная жизнь необходима, что без нее женщина — незрелый плод…
— Извольте. Вы ведь допускаете, что основание всего органического мира — жизнь?
— Да. Что ж из того?
— Как произведения законов природы, мы не имеем и права нарушать эти законы и, рожденные однажды, не смеем самовольно пресекать свое существование, а, напротив, всеми силами должны поддерживать его.
— Так. Но кто же говорит о самоубийстве?
— Я говорю не о самоубийстве, а об убийстве тех существ, которым мы могли бы дать жизнь — и не даем. Умирая бездетно, мы делаемся убийцами наших потомков, членов будущего поколения. Хотя садовники и взращивают с особенною заботливостью махровые цветы, пленяющие нас своим пышным видом, но кому неизвестно, что всякий махровый цветок в сущности не что иное, как болезненное состояние цветка, как аномалия, так как плодородные части его: пестики и тычинки, превращены искусственным образом в более низкие органы — в лепестки. Что же сказать о людях, которые отказываются от семейной жизни для того, чтобы стать махровыми? Цветы махровые не теряют хоть своего натурального запаха, получают более роскошный вид; а махровые люди?
— Так и мужчины же бывают махровыми?
— Бывают. Только мужчина и женщина вместе взятые составляют целого человека. Мужчина — ум, женщина — чувство.
— Старая песня!
— Старая, но меткая, правдивая. Можете ли вы указать мне на женщину, прославившуюся, например, как скульптор, живописец?
— Гм… не припомню сейчас.
— И не припомните, если бы даже стали припоминать. Скульптурных произведений женщин я даже не встречал; но отчего же женщины и в живописи не доходят далее цветов и плодов? Даже нет попыток изобразить исторический, всемирный сюжет. Тут виновато вот что…
Змеин указал на лоб.
— Мозг! — воскликнула Лиза. — Вы с Куторгой полагаете, что у нас его менее, чем у вас?
— Не полагаю, а положительно знаю, потому что лично производил взвешивания. Но есть большая вероятность, что и самый состав мозга у вас иной, чем у нас.
— Химия этого не показала.
— Не показала, но не потому, что ваш мозг и наш одинаковы, а просто потому, что химия стоит еще довольно низко. Надо рассматривать вопрос с отрицательной стороны: чего вы, женщины, не можете. Женщин-живописцев, скульпторов вы не могли мне назвать. Пойдемте далее: составила ли себе когда женщина громкое имя как первоклассный литератор?