У нас будет ребёнок! (сборник) - Улья Нова 5 стр.


До весны проболела и тетка Ярина. Лежала в жару, и в сбивчивом ее дыхании Петр Федорович мог различить лишь одно: «Яки ж холад. Олесьюшка, прыгажуня[7] мая, яки ж холад». Когда она очнулась, стало ясно, что прежняя тетка Ярина, большая, громкая, добрая, ушла вслед за дочерью, оставив вместо себя сгорбленную восковую старушку, закутанную в теплый тулуп и беспрестанно повторяющую лишь одно: «Яки ж холад. Яки ж холад».

Но то, что творилось с фельдшером Ковалем, было еще хуже. После смерти Олеси он понял, что разорен. Двадцать с лишним лет копил он спасенные жизни, как скряга копил, как скупец-ростовщик трясся над своим богатством, и вот теперь оно обесценилось, будто старые бумажные ассигнации. Сотни, тысячи исцеленных им людей не окупят одной-единственной смерти. Его птушки, его Олесьюшки, единственной, кого любил он на этой, будь она проклята, земле. Выходит, перед богом он банкрот. Он не сдержал слова, данного Ему той далекой ночью, когда сгорела на костре его линялая солдатская гимнастерка. А начинать все сызнова ни сил, ни смысла уже нет.

Господи, как же душно! Как в могиле!

– Петр Федорович, Петр Федорович, вы здесь? – из тяжелого, невесть сколько длившегося забытья фельдшера Коваля вывел громкий стук в дверь и голос – встревоженный, срывающийся на фальцет. – Это я, Денисов. Николай Денисов. Беда, Петр Федорович, с Эльзой совсем плохо!

* * *

Советские войска освободили Лиду 8 июля 1944 года. И уже через несколько дней на станцию прибыл строительный поезд. От самой Волги шел он за фронтом, восстанавливая растерзанное бомбежками железнодорожное полотно. Населяли его в основном женщины. Усталые, с обветренными, черными от загара лицами, с грубыми мужскими руками, состарившиеся раньше срока, для Лиды они были, как райские птички, вестницы скорой, стремительно приближающейся Победы. Затемно, не дожидаясь восхода, они разбивались на бригады и отправлялись в путь: разбирали завалы, чистили, ровняли, прокладывали новые рельсы, по которым должны были потечь на запад эшелоны подмоги с оружием, продовольствием, медикаментами.

… Он заметил ее сразу: маленькую, с чуть раскосыми смеющимися глазами и медными кудряшками вокруг широкоскулого лица. На вид ей было лет тридцать или около того. Застиранное ситцевое платье обтягивало аккуратный, но уже вполне различимый живот. «Четвертый месяц, не меньше», – машинально определил фельдшер Коваль. Она стояла на платформе и о чем-то жарко спорила с красивым молодым железнодорожником в застегнутом на все пуговицы форменном кителе. Исчерпав, видимо, все доводы, легонько стукнула его кулачком по груди, развернулась и вбежала в вагон. Но в следующую секунду вернулась, будто вспомнила что-то важное, недосказанное, однако вместо того, чтобы продолжить спор, поднялась на цыпочки и поцеловала парня.

– Договорились? – донесся до фельдшера низкий грудной голос.

– Да разве ж с тобой сладишь? – лицо молодого человека вмиг просветлело, будто из-за туч выглянул бледный юный месяц.

Потом он видел их еще несколько раз. Иногда порознь, но чаще вместе. Его – большого, крепкого, сильного, и ее – совсем крошечную, едва достающую ему до плеча, издалека похожую на девочку-подростка. И каждый раз, когда он встречал их, влюбленных, бесконечно счастливых, растворенных один в другом, не замечающих, казалось бы, ни войны, ни мира вокруг, в груди у него начинало ныть и постанывать. Может, виной тому были рыжие волосы незнакомки. Но скорее всего он просто понял: в его судьбе такого не случилось и не случится теперь никогда. Никто уже не посмотрит на него такими прозрачными трепетными глазами. Не прильнет доверчиво к его плечу. И ни под чьим сердцем не забьется маленькое сердечко, которому он дал жизнь.

Из обрывков разговоров фельдшер Коваль узнал, что ее зовут Эльза, а его – Николай. Николай Денисов. Он был откуда-то из-под Горького. Она – с Невы. Он перед войной едва оправился от туберкулеза – отсюда и бронь. А она успела эвакуироваться незадолго до того, как фашисты сомкнули вокруг Ленинграда кольцо блокады, и в строительный поезд попала случайно, в Ярославле.

– У нее муж под Москвой без вести пропал. А она, вишь, не растерялась, тут же нового нашла, – судачили женщины. По всему было видно, что Эльза им не слишком нравилась. Еще бы, такого завидного жениха отхватила.

– И чем она его только привадила? Ни кожи, ни рожи! Да еще и старше его лет на пять, не меньше.

– Ведомо чем. Финка нерусская, креста на ней нет!

Дальше Петр Федорович слушать не стал. Ему вдруг показалось, что нечто невероятно родное и дорогое ему топчут грязными сапогами.

… Как-то вечером Эльза сама заглянула в фельдшерскую.

– Доктор, простите, если я не вовремя…

– Я не доктор. Я фельдшер, – привычно возразил Петр Федорович.

– Можно я тогда буду вас просто Петром Федоровичем называть? – улыбнулась Эльза и, не дождавшись ответа, продолжила: – Мне ваш совет нужен. У мужа моего, Николая, да вы знаете его, наверное, он тут восстановительными работами руководит, залеченный туберкулез. Но жара, пыль, сырые вагоны, и он снова начал кашлять. А к вам идти не хочет, говорит, что я все придумываю и он себя прекрасно чувствует. А это не так, я ж вижу.

– Ну так приведите его за руку!

Она звонко расхохоталась. Точно так же, как когда-то его Олеся…

– Да куда мне! Я ж его с места не сдвину. Он вон какой, а я… вон какая, – с этими словами она нежно накрыла руками свой живот.

– Пусть попьет молока с барсучьим жиром. Хотя где вы сейчас его достанете? Ладно, приходите завтра, приготовлю для вас микстуру.

Когда она была уже на улице, он выскочил следом:

– А вы сами-то себя как чувствуете? Ни на что не жалуетесь?

Она посмотрела на него долгим серьезным взглядом:

– А на что мне жаловаться? Самое страшное уже позади…

… Эльза стала приходить к нему почти каждый вечер. Их отношения сложно было назвать дружбой, но между ними сразу возникла та доверительная близость, какую и не в каждой долгой дружбе сыщешь. Просто и ничего не скрывая, она рассказывала ему о своем детстве в Царском Селе. О смешных финских тетках. О гуляке-отце. О подружках в гимназии. О первом муже – они расстались перед самой войной, правда, официально развестись так и не успели. О своем годовалом сыне Георгии, умершем в Ярославле от дифтерита. И о любви к Николаю, к спокойному и надежному Николаю, который твердой своей рукой вернул ее к жизни. А фельдшер Коваль, сраженный этой искренностью, неожиданно для себя открыл ей то, чего не знала о нем ни одна живая душа. Ни о чем не умолчал: ни о слове, данном богу после Великой войны, ни о страшной участи, постигшей его единственное сокровище – Олесю, ни о том, как украдкой провожал в неведомый путь Осю-сапожника, сына Рафаила и Мирры, булочника Талика, Натана, Мотю, Исая, силача Бенциона, Амоса, Исаака, Йегуди старшего и Йегуди младшего, Рафи. А главное – признался в том, что больше он не хочет и не может по-настоящему лечить людей.

Когда он замолчал на полуслове, потому что жгучий комок в горле уже не давал говорить, Эльза накрыла ладонями его большие морщинистые руки:

– Петр Федорович, миленький, раны затянутся, вам ли этого не знать? Вы же лучший в округе доктор. Только не сдавайтесь. Ради нее не сдавайтесь. Ради них всех. Ну и ради меня немножко…

* * *

– Беда, Петр Федорович, с Эльзой совсем плохо! – Искаженное ужасом молодое безбородое лицо Денисова выглядело совсем детским. – Жар у нее, она вся горит, а живот как ножом изнутри режет. Спасите ее, Петр Федорович!

С трудом прорываясь сквозь душный тягучий морок, фельдшер Коваль поднялся и, прихватив потрепанный чемоданчик с инструментами, пошел вслед за Денисовым по темной, освещенной единственным робким фонарем платформе. В вагоне было жарко и влажно от развешенного повсюду свежевыстиранного белья. Эльза, бледная, ставшая будто бы еще ниже ростом, лежала, вытянувшись в струнку, под тонким солдатским одеялом. По раскаленному лбу и вискам струился пот. Едва дотронувшись до ее живота, увидев, как судорожно, чтобы не закричать, закусила она губу, фельдшер Коваль все понял.

– Аппендицит, – коротко бросил он. – Острый приступ.

– Вы поможете? – в глазах Николая засветилась надежда. – Вы ведь умеете. Вы на войне были, Эльза рассказывала, и там еще не такие операции делали.

– Умею, – тускло согласился фельдшер Коваль. – Делал. Лучше некоторых хирургов делал. И аппендицит вырезал. Часто. Раньше. Но не беременным за три месяца до родов. Так что не возьмусь, простите, Николай.

– Но она же умрет! – закричал Денисов. Из глаз его неожиданно хлынули злые слезы, прокладывавшие тонкие змеистые дорожки по запыленным щекам. – Я не дам вам убить ее, не позволю, вы же врач, а не гестаповец!

– Я не врач, я фельдшер, – ровным голосом ответил Петр Федорович. – И я не имею права на такие операции. И не буду брать грех на душу: ведь не только мать зарежу, но еще и ребенка неродившегося. Хватит с меня!

– Но она же умрет! – закричал Денисов. Из глаз его неожиданно хлынули злые слезы, прокладывавшие тонкие змеистые дорожки по запыленным щекам. – Я не дам вам убить ее, не позволю, вы же врач, а не гестаповец!

– Я не врач, я фельдшер, – ровным голосом ответил Петр Федорович. – И я не имею права на такие операции. И не буду брать грех на душу: ведь не только мать зарежу, но еще и ребенка неродившегося. Хватит с меня!

Неожиданно из-за плеча Денисова выступила тетка Ярина. Фельдшер Коваль и не заметил, что она увязалась вслед за ним.

– Спаси ее, Петр. Олесю не спас – эту спаси! – взгляд старухи был безжизненным, но голос звучал твердо и властно, как в былые годы.

Голова его мотнулась, как от пощечины. Он отшатнулся. И, задыхаясь, путаясь в развешенных повсюду, как саваны, белых простынях, кинулся прочь.

– Петр Федорович, как хорошо, что вы вернулись, – начальник вокзала поднялся ему навстречу. – Я вас жду, дело срочное. Через полчаса прибудет состав с ранеными. Стоянка двадцать минут. Начальник поезда – хирург Денисов. Полковник Денисов, так правильнее, наверное. Ему надо у вас бумаги подписать и умерших с поезда снять. Так что вы не ложитесь. Куда же вы, куда же, Петр Федорович?! Да что это с вами?!

Но фельдшер Коваль его уже не слышал. Он бежал назад, в тот вагон строительного поезда, где судьба давала ему последний шанс начать жизнь заново.

* * *

Станция Лида, Белоруссия.

Ковалю Петру Федоровичу


Дорогой Петр Федорович, здравствуйте! Позвольте поздравить Вас с великим праздником, днем нашей долгожданной и безоговорочной Победы! Уверена, мы выстояли только потому, что знали: не можем не выстоять, не имеем права, потому что законы высшей справедливости были на нашей стороне.

Мы встретили Победу в Таллине, красивом древнем городе, лежащем, как и Лида, в скорбных руинах. Мы – это я, Николай и наша дочка Элинка, родившаяся перед самым Новым годом. Дорогой Петр Федорович, знаю, что это Вам мы обязаны тем, что я жива, а наша девочка появилась на свет крепкой и здоровой. Николай рассказал мне, что именно Вы помогли ему уговорить доктора Денисова сделать мне операцию (какое удивительное, фантастическое совпадение фамилий, если бы прочитала о таком в книге, ни за что бы не поверила, что эта история могла произойти на самом деле). И он согласился, несмотря на то что ему надо было спешно вести свой эшелон, полный раненых бойцов, в тыл, и малейшее промедление могло грозить большими неприятностями. Описал он и то, что операцию эту Вы заканчивали сами, а потом вместе с Яриной Яковлевной ухаживали за мной, как за родной, пока я была без памяти. Спасибо за Ваши целебные мази и настойки, которые Вы дали нам с собой, перед тем как наш состав спешно перебросили дальше на запад – они поддерживали меня всю дорогу до Таллина. И теперь у меня нет слов, чтобы выразить Вам и доктору Денисову всю нашу признательность. Когда Элинка подрастет, я обязательно расскажу ей о том, что где-то далеко-далеко есть люди, без которых она никогда не увидела бы эту землю, это небо, это солнце. А она пусть расскажет об этом своим детям. А те – своим. И память о Вас не прервется…

Милый мой, бесценный Петр Федорович! Помните, как Вы говорили, что не сдержали своего слова, данного когда-то Всевышнему. Надеюсь, теперь-то Вы понимаете, насколько ошибались? А у меня к Вам осталась лишь одна просьба: умоляю, позвольте себе наконец-то быть счастливым!..

P.S. Ярине Яковлевне передавайте от нас низкий поклон и пожелания доброго здоровья.

Ваши Эльза, Николай, ЭлинаТаллин29 мая 1945 года

Илия Кочерина Идиетка

Я выхаживаю ребенка. Хожу, хожу, хожу. В любую погоду. Вернее, ходим, ходим, ходим. Точка отсчета всегда Пушкин, который смотрит на меня и незаметно кивает, мол, шагай – и указывает, куда идти. Он-то толк в дорогах знал.

Сегодня – вперед, по Тверскому бульвару, свернуть за Пушкинский театр, заглянуть в бело-серую, колокольную церковь Иоанна Богослова, покачаться на заснеженных качелях во дворе дома на Бронной, где в мае сирень сыпет тебе на волосы свои лиловые крестики-звездочки, через проулки выбраться к замерзшим Патриаршим прудам, и далее круг за кругом против часовой стрелки, все, как сказал доктор Борис Семенович, потрогав мой тридцатинедельный живот.

Доктор Борис Семенович сначала долго смотрел на меня, просил пройтись по коридору туда и обратно. Потом доктор Борис Семенович снял серый пиджак и очки в тонкой золотой оправе. И погладил мой живот. Засучил рукава белоснежной рубашки, убрал часы с запястья и постучал по животу, как будто просил разрешения открыть дверь, – живот шевельнулся. И тогда доктор Борис Семенович сказал:

– У тебя девочка. Мелкая.

Без всякого УЗИ я знала, что девчонка, с того момента, когда она была размером с яблочное семечко и даже раньше. Будет она маленькой, гибкой и крепкой, скуластой и широкоглазой. И волосы – тяжелые, с рыжим блеском – по плечам. Неутомимая в проказах и играх, бесстрашная в любых затеях. Видела ее руку, крохотную и сильную, – все удержит, и мяч, и меч. И улыбку видела – из тех, за которые раньше царства под ноги швыряли, только вот зубки передние чуть вкривь и вперед, как у белки. Упрямая, свободная и счастливая.

А потом доктор Борис Семенович спросил:

– А как ты собираешься ее рожать?

– Как обычно, – ответила я.

– Сама?

– Сама.

Тогда доктор Борис Семенович расстегнул верхнюю пуговицу на вороте своей белоснежной рубашки, а потом вторую. И я стала смотреть на его золотой крестик и цепочку с большими плоскими звеньями.

– Что-то не так? – спросила я аккуратно.

– А что – так? – заорал доктор Борис Семенович. – В этом возрасте и с таким тазом! Идиетка! Ты на таз свой посмотри, на бедра! Сама она родит! Как же! – иронизировал Борис Семенович и серьезно добавил: – Конечно, сама. А как же. Куда ж ты денешься, идиетка.

Только ходить надо, много, долго, по улицам, паркам, набережным, лестницам, холмам и прочим пространствам. При любой погоде, утром, днем и вечером, а если научусь спать на ходу, то и ночью. Чтобы рыбка моя серебристая улеглась правильно, в то самое единственное возможное положение.

– Да я и так – с работы, на работу… Хожу…

– Тебе гулять надо, а не работать. Ты какого числа в декрет? – доктор Борис Семенович любил точность и пунктуальность.

– Да, наверное, так сразу не получится… Сейчас же елки… кто меня отпустит?..

– А без тебя новый год не настанет? Самая незаменимая, да?

Я представила себе хмурый взгляд своего начальника Сергея Сергеевича и по-овечьи испуганно затрясла головой.

– Понятно, – перерубил разговор Борис Семенович. – А рожать-то с мужем будешь?

– Ну… – я неопределенно взмахнула руками, как будто я – царевна Лебедь и собираюсь превратить Бориса Семеновича в комара. Доктор немного поежился, но уменьшаться не стал. Смотрел пытливо и ждал ответа.

– Не думаю, что он захочет…

– А на хрена он тебе нужен такой?

Доктор смотрел на меня с огромным научным интересом. Он любил четкие формулировки – в отличие от моих родственников и друзей, которые тоже хотели бы задать этот вопрос, но не знали, с чего начать.

– И вообще он не муж… И вообще он не знает, – заблеяла я.

– Поняяятно… – протянул Борис Семенович. – Сама-сама? А что сама? – упрямая, свободная и счастливая, да? Я ж говорю – идиетка.

Я решила себя пожалеть и заплакать, но стало совсем муторно. Девчонка в знак протеста задрыгала ногами так, что еще немного – и ее пятку можно будет увидеть, заглянув мне в рот.

Я плотно сжала губы и ушла.

Упрямая? – конечно. Свободная? – еще бы. Что хочу, то и делаю. Вот иду своей самой легкой из нынешних походок. Живот – как воздушный шар: еще один вздох – и полечу вместе с ним сквозь белесые низкие тучи, нагруженные снегом, вверх, туда, где солнце и ярко-синее небо, и самолеты летят на юг. И я полечу вслед за ними и окажусь в маленьком городке на берегу моря, прямо на пустой набережной, отдыхающей от летнего шума. Мы приехали сюда с Женькой в марте – переживать наши разводы: я рассталась с Андреем, проиграв по всем фронтам своей хитроумной свекрови, а Женя был покинут белокурой Вероничкой, упорхнувшей к решительному Гарику, собиравшемуся вечно носить ее на руках. Мы испробовали все обычные методы утешения – я плакалась подругам, выслушивая в ответ что-то на тему «все мужики – козлы», а Женька ходил пить пиво с друзьями, рассказывавшими про все бабские низости и подлости. Чтобы развлечь себя, я купила кольцо с сапфиром, а Женя поменял машину, но с каждым днем дышать становилось все тяжелее. И тогда мы решили уехать хотя бы на несколько дней. После московской слякоти мы слепли от яркого света и пронзительного ветра, выдувавшего все лишние мысли. Мы бродили по узким улочкам, поднимались на стены средневековой крепости, выходили к морю кормить белых лебедей, возвращались домой, как будто опьяневшие от воздуха и свободы, и вели бесконечные разговоры о наших бывших – и о себе. Наслаждались пониманием. Тем, что можно говорить прямо, выворачивая себя наизнанку, не рисуя себя героем или жертвой. Говорить все чаще «мы». Мы – другие, легкие, открытые – и неправильные, по мнению Андрея и Веронички. Вот у них-то все по полочкам расставлено и разложено, шаг в сторону – обида, любая перемена – трагедия. А вот мы… И мы жались друг к другу, как в детстве, когда начиналась гроза, а родители еще не вернулись с работы, и я прибегала к Женьке – с моего двенадцатого этажа на его седьмой. И мы сидели, обнявшись, в темной комнате и слушали дождь и удары грома.

Назад Дальше