— Привет, братан… Ты когда подъехал?.. Да что ты говоришь? А я и не заметил… Хочешь хомер? У меня тут есть кое-что — бен-зона, мать твою так!..
— Нет проблем, братик… за меня не волнуйся… ты лучше давай врубай-ка свою дребедень — смотри, народ уже тут.
И впрямь — народ подъезжает, сначала тонким ручейком, потом все гуще и гуще, и вот уже все подъезды запружены страждущими. Кого тут только нет… Вот старшеклассники на семейных машинах, выцыганенных нетрудным переговорным процессом у кемарящих перед телевизорами отцов:
— Пап, дай тачку на вечер…
— А куда это ты собрался?
— Да тут недалеко…
— Ладно, бери, только не пей, обещаешь?
— Боже упаси!
А и в самом деле: кто же наркоту с выпивкой мешает?
Охранник смотрит на молодняк неприветливым глазом, подозрительно косится на просевший задок могучего папиного шевроле:
— У вас бабки-то есть, мелюзга?
— А сколько надо?
— Сотня на рыло!
Что ж, никто и не спорит:
— Бери, цербер, рви нас, жри нас!.. вот тебе пятьсот, за всех!
Но сторожа на мякине не проведешь:
— Давайте еще триста!
— А триста-то за что? Имей совесть, брат!
— За что? — За тех двоих, что у вас там сзади лежат, плюс сотня штрафа от меня лично, чтоб в следующий раз не борзели. А ну — открывай багажник!
И открывают, а там, в багажной тесноте и обиде, — не двое, а все трое… во как!
А вот боевые солдатики в отпуску, вырвались забомбить черепушку; впрочем, они и так уже сильно на кочерге; стосковавшиеся в разлуке подруги гроздьями висят на их мускулистых татуированных плечах. К этим сторож со всем почтением, как к равным… да он, сторож, и сам такой же; просто сейчас он халтурит по случаю, а через пару деньков — пожалуйте назад — в форму, на базу, вместе со всеми остальными братьями по крови. Завтра им рядышком по шесть часов в луже лежать, в раскаленном танке сидеть, на вышке замерзать… Что же, он их сегодня задарма не пропустит?
Конечно, пропустит… как, впрочем, и этих — пушеров, толкачей, некоронованных королей топталовки. Они ведь сюда не развлекаться приехали, у них — бизнес. Кто травку косит, кто колеса катает, а кто и пыль-порошок метет… Налетай, братва — кому в тягость голова! И налетают, еще как налетают — и сосунки-малолетки, и солдатики, и снобствующие интеллигенты с тель-авивских бульваров, и всякая прочая, летучая, неопределенного возраста, неопределенных занятий и неопределенной сексуальной ориентации космополитическая шваль…
Гудит, шумит пестрый веселый муравейник; шныряют в толпе переодетые менты — в конце концов, им, ментам, топталовка тоже не во вред: все тут как на ладони, все в одном месте — и торговцы, и потребители; столько материалу за раз — где еще соберешь? Так что пусть себе тусуются… — главное, чтобы меру знали, не борзели. Да только куда там! — Борзеют, будьте нате как борзеют; вот и приходится время от времени перекрывать топталовкам кислород, собирать джипы-воронки со всей округи, окружать очередную райскую поляну и грузить пачками отключившихся бедолаг, отлавливать в чаще пушеров, вытаскивать из-под кустов бессознательно совокупившиеся парочки, ползать в лесной пыли, собирая многочисленные вещественные доказательства…
Но это — нечасто, это — всегда успеется. А пока пусть себе веселятся, родненькие, пусть себе крутятся на бдительном ментовском карандаше… Вот уже кашлянули динамики — сдержанно, с достоинством, как лауреат конкурса чтецов. И то — время за полночь, пора заводить. Ави встает за пульт — его час, его взрыв, его планида, его сумасшедший полет в синтетические небесные дали — туда, где Люси лыбится алмазной своей улыбкой. Он заряжает диск, он касается движков чуткими пальцами. Он выпрямляется, слепо глядя в ночное небо, не слыша ничего, кроме дальнего рычания лавы в подкорке.
Звуки нарастают, теперь это уже не дальнее рычание, теперь это — ближний рык, рев, ужасающий девятый вал, сметающий все в диком своем порыве. Ави наклоняется к микрофону, как будто его рвет этим ревом… и… — ничего не выходит; он разевает рот немо, как рыба. Но это ненадолго — ведь вал уже захлестнул его всего, без остатка; и вот — «ААА…А…А!!!» — вырывается вал блевотиной нечеловеческих звуков из рыбьего авиного рта. «УУУ…УУ…У!!!» — тысячекратным эхом отзывается топталовка…
«ААА..А…А!!!» — продолжает Ави; атомная бомба взрывается у него в голове, крышка черепной коробки слетает и исчезает в небе. Хрен с ней, потом найду, успевает подумать Ави. Он поднимает распираемые лавой руки и с размаху бросает их на пульт, на застывшие в напряженном ожидании движки и вертушки. «ЙЙЮЮУУУ!!!» — вступают динамики на пределе громкости. Топталовка приседает. Она тоже что-то кричит, уже не слыша себя. Она хочет еще. Авины руки судорожно дергаются, и горячая волна транса выплескивается наконец на истомившуюся топталовку.
«Умц-умц-умц-умц-умц-умц… ййююу… ййююу… умц-умц-умц-умц-умц… ййююу… ййююу…»
Яник, примостившийся невдалеке от сцены, вздыхает и смотрит на часы. Все, вошли в режим. Теперь так — до десяти утра, с небольшими вариациями. Он поправляет звукоизолирующие, как у стрелков-спортсменов, наушники. Сами по себе наушники не спасают, поэтому в дополнение к ним Яник надежно забил уши ватой. Он прикрывает глаза — просто так, на пробу… нет, спать все равно невозможно из-за мельтешения лазеров, раскачивающего мозг пульсирования прожекторов, неимоверного шума, пробивающегося даже через тройную защиту. Ну и слава Богу… Часа через два кто-то хлопает его по плечу. Это Лиат, старая знакомая, верная завсегдатайка авиных топталовок. Яник уже знает, что будет дальше. Он пожимает плечами — почему бы и нет? Лиат что-то кричит, наклоняясь к его наушникам. «Пойдем, попрыгаем!» — угадывает Яник.
Они ввинчиваются в беснующуюся толпу и начинают топтаться, воздев к небу руки. «Умц-умц-умц… ййююу…» Лиат визжит. На ней — коротенькая фосфоресцирующая маечка, которую она время от времени задирает резким движением, обнажая блестящие от пота груди. Яник смотрит на груди. Они весело подпрыгивают в такт умце-умце. Вдруг девушка перестает топтаться и со стоном прижимается к Янику, лапая его за ширинку. Ага. Подъезжаем… Лиат цепко хватает его за руку и тащит в сторону, к деревьям. Они отходят совсем недалеко. Лиат достает из кармашка презерватив и таблетку. Презерватив — Янику, таблетку — себе.
— А тебе не хватит уже? — кричит ей Яник. — И вообще, давай отойдем подальше…
— Нет! — смеется Лиат. — Пусть смотрят! Так больше кайфа!
Она снимает трусики, поворачивается к Янику спиной и наклоняется, упершись в дерево обеими руками. Круглые белые ягодицы сияют в пульсирующем свете прожекторов. Что ж… Яник послушно пристраивается сзади и начинает двигаться в такт музыке. «Умц-умц-умц… ййююу…» Лиат кончает почти сразу, потом еще и еще. Она воет и вибрирует, обдирая с дерева кору. Рядом останавливаются двое малолеток. Они тоже подвывают, штаны их приспущены, и слюна течет у них по подбородкам совершенно одинаковым образом. Лиат косится в их сторону и кончает еще раз. Яник грозит малолеткам кулаком, и они свинчивают куда-то в кусты.
Янику становится скучно. Ему никак не дойти — от усталости и недосыпа. Тем временем Лиат, видимо, исчерпав ресурс, начинает проявлять признаки нетерпения. Ей хочется назад, в толпу. Яник сосредоточивается на ягодицах и на умце-умце и наконец вздыхает с облегчением.
— Уф! — кричит Лиат и прислоняется к дереву. — Ты чемпион, Моти!
— Я — Яник! — кричит ей Яник. — Яник!
— Ага! — кричит она, натягивая трусики. — Пойдем попрыгаем, Моти!
Яник машет рукой — иди, мол, я не хочу. А ей и не надо. Мало ли тут таких яников? Она поворачивается к нему спиной и вприпрыжку уходит, притоптывая и покачивая бедрами в такт умце-умце, воздевая руки к темным небесам, к сухопарому красноглазому богу транса.
5.Хочется пить. Вода на топталовке — дефицит. Непрерывное движение вкупе с наркотой порождают вечную, все увеличивающуюся жажду. А где ее взять — воду в лесу? Понимающие люди захватывают с собою связки бутылей и канистры; беспечные малолетки или случайные чужаки побираются или отдают последние деньги шустрым личностям, шныряющим в толпе с бутылочками минералки. Эти сшибают не хуже наркотолкачей — загоняют ценный товар по тридцатикратной цене, а то и покруче. Так или иначе, к утру вода кончается у всех.
Яник идет к одному из аппаратных фургонов на водопой. Дверь оказывается незапертой, и он забирается внутрь, в кузов. Там уже сидит кто-то из Авиной команды. Это новенький, Яник с ним не знаком. В фургоне относительно тихо, и он снимает наушники.
— Привет, — говорит новенький с тяжелым русским акцентом. — Ты — Яник, я знаю. Ави мне про тебя много рассказывал. Я — Саша.
— Говори по-русски, Саша. Что ты язык ломаешь?
Саша кивает. Он выглядит совершенно измученным, как будто вот-вот чебурахнется в отключку. Красные глаза косят, движения замедленные; вот рука приподнялась, да и остановилась на полпути, задумавшись — а куда это я? зачем? а… правильно… кипу поправить… На вид Саше под сорок; волосы прямые, русые; плечи — большим углом; и нос. Нос у Саши — выдающийся, причем выдающийся далеко и криво, с каплей на красном заостренном кончике. Саша лезет в карман и неуверенно, в три приема, достает скомканный клетчатый платок. Таких советских платков Яник не видел лет шесть. Ага, с момента приезда.
Яник идет к одному из аппаратных фургонов на водопой. Дверь оказывается незапертой, и он забирается внутрь, в кузов. Там уже сидит кто-то из Авиной команды. Это новенький, Яник с ним не знаком. В фургоне относительно тихо, и он снимает наушники.
— Привет, — говорит новенький с тяжелым русским акцентом. — Ты — Яник, я знаю. Ави мне про тебя много рассказывал. Я — Саша.
— Говори по-русски, Саша. Что ты язык ломаешь?
Саша кивает. Он выглядит совершенно измученным, как будто вот-вот чебурахнется в отключку. Красные глаза косят, движения замедленные; вот рука приподнялась, да и остановилась на полпути, задумавшись — а куда это я? зачем? а… правильно… кипу поправить… На вид Саше под сорок; волосы прямые, русые; плечи — большим углом; и нос. Нос у Саши — выдающийся, причем выдающийся далеко и криво, с каплей на красном заостренном кончике. Саша лезет в карман и неуверенно, в три приема, достает скомканный клетчатый платок. Таких советских платков Яник не видел лет шесть. Ага, с момента приезда.
— Эк тебя перекособобило… — сочувственно говорит Яник. — Грибов наелся?
— Нет, — улыбается Саша. Рот у него тоже огромный, под стать носу, и оттого улыбка придает лицу совершенно неожиданную гармонию. — Все почему-то думают, что я наркоман. А я этих вещей вообще не потребляю. Я и не пью даже… и не курю… Я просто устал очень. Так, что даже спать не могу от усталости… знаете, как бывает…
Перейдя на русский, он переходит на «вы». Перейдя на русский, он переходит из статуса обдолбанного косноязычного израильского задрыги в статус многословного и многослойного российского интеллигента. Яник начинает чувствовать себя неуютно и пытается вернуться на привычную почву.
— А чего это ты мне выкаешь? — говорит он, стараясь звучать максимально демократически. Демократия — последнее прибежище хамства. — Давай лучше на «ты». В Израиле «вы» не существует — ты что, забыл?
— Да нет уж, извините, мне так удобнее, — стоит на своем вредный новичок. — Вы, кстати, можете оставаться на «ты», я не против.
Вот так! Слыхали? «Оставаться»… Мол, ВЫ, господин абориген, «можете оставаться» в своем питекантропском каменном веке, чавкайте себе у костра, почесывайте волосатую свою спину обглоданной бизоньей лопаткой, а я, непритязательный аристократ мысли, уж как-нибудь тут скромненько, в уголочке, с платочком своим клетчатым… Ну не сука ли?
— Как хотите… — пожимает плечами Яник. — Где-то тут вода была, вы не видели?..
Пока Яник, запрокинув голову, булькает из горла, Саша не сводит с него глаз. А может, и не с него. Глаза-то косые. И разные. Один, широко раскрытый, неподвижно уставился на яникову бутылку, а другой, прищуренный, мучительно моргает в сторону окошка — туда, где скачут бесы воздетых рук вперемешку с разноцветными нитками лазера и пульсирующим туманом прожекторного света.
— Расскажите мне про колесницы, — говорит Саша.
— Что?!
— Ави сказал, что вам нужна помощь… сны… или что-то в этом роде.
— А… — врубается Яник. — Это с вами он хотел меня познакомить, правильно? А вы кто — психиатр?.. экстрасенс?.. колдун-ведун?..
— А какая вам разница? Рассказывайте, а там посмотрим. Что вы теряете? У нас ведь вся ночь впереди, — он поправляет кипу.
Что ж… — пожимает плечами Яник вот уже второй раз за последний час — почему бы и нет? Ведут — иди; какая, собственно, разница? А вдруг поможет — если не сумасшедшая потаскушка Лиат, так этот странный сопливый гриб-носовик… Он присаживается на пол, в тени от сашиного носа и начинает пересказывать свои сны — один за другим, серия за серией, как бразильскую мыльную оперу. Времени и в самом деле — навалом. Саша слушает молча, уперевшись глазами, как циркулем, в смежные углы фургона.
— Вы говорите, что это началось сразу после демобилизации, когда вы вернулись домой. А где вы живете?
— В дыре на верхней полке… — ухмыляется Яник. — У меня ведь здесь никого, в Стране. Ни семьи, ни угла. До армии жил по молодежной программе в кибуце, в Негеве, недалеко от Кирьят Гата. Ну вот. А после дембеля подыскали мне там же, в окрестностях, чудный джоб с жильем — холм какой-то охранять, с раскопками. Лахиш называется. Может, слыхали?
— Лахиш?.. — переспрашивает Саша и по-лошадиному фыркает. — Холм какой-то, говорите?..
Он еще пару секунд сдерживается, булькая и подхмыкивая, но смех все-таки прорывается наружу. В следующее мгновение он уже хохочет по-крупному, с визгом, придыханием и слезами.
— Извините… ради Бога… — выдавливает он между приступами смеха. — Не обижайтесь… это нервное… Лахиш…
На свет снова извлекается клетчатый платок; Саша оглушительно сморкается и утирает слезы.
— Извините… сейчас я вам все объясню… сейчас…
Он глубоко вздыхает, закрывает глаза и откидывается спиной к стенке. Молчание зависает в фургоне. Яник ждет. Наконец его странный собеседник открывает рот. Он говорит громко и внятно, без запинки, будто читая невидимый текст, напечатанный на внутренней стороне его сомкнутых век.
— В семьсот первом году страшный Синаххериб, царь Ассирии, великий и могучий, владыка Вавилона, господин Шумера и Аккада, повелитель Вселенной, подошел к Лахишу со своим огромным войском. Ужас летел впереди его армий на крыльях стервятников, смерть и запустение ползли позади них, пресмыкаясь на брюхе. Камня на камне не оставляли после себя ассирийцы; у каждого воина кроме копий и стрел, мечей и палиц — орудий убийства, имелись бронзовые кирки и топоры — орудия разрушения. Всюду, куда дотягивался ассирийский меч, лилась кровь, слышались стоны умирающих. Всюду, куда дотягивался ассирийский топор, вырубались сады, обрушивались стены домов, вытаптывались поля и виноградники. Не было ночи ассирийскому царю — зарево пожаров гнало тьму от его колесниц.
Все живое уничтожалось; раненых добивали, стариков и детей вырезали за ненадобностью. Уцелевших взрослых собирали в стада и гнали в разные концы великой Ассирийской Империи, и прежде всего — в царскую столицу Ниневию, на колоссальную стройку невиданного доселе города-дворца. А навстречу им брели стада таких же несчастных, перегоняемых с других мест — из Урарту и Сирии, из Вавилонии и Элама… Так расселяли их на пепелищах чужих домов — без корней, без родины, без прошлого, сломленных и отчаявшихся.
Всего несколько лет назад отец Синаххериба, жестокий Саргон — «истинный царь» Шаррукин — стер с лица земли северное Израильское царство, сжег столицу — Шомрон, смешал с пеплом и золой ее сильные стены, утопил ее обитателей в крови их же собственных детей. Десять колен Израиля жили тогда в Северном царстве; всех убил Саргон — зарезал мечами, зарубил топорами, посажал на колья несчастное отродье десяти иаковлевых сыновей… А потом приказал счесть оставшихся, и было их всего двадцать семь тысяч и еще двести восемьдесят человек, вместе с царем их Ошайей. И угнал он их в никуда — развеял, как пыль по ветру, так что и следа не осталось. И не было с ними Бога — защитить их. А царя их последнего Ошайю повелел Саргон запрячь в колесницу; а на колесницу нагрузить кости его же, Ошайи, отца и деда, специально извлеченные по такому случаю из оскверненных могил. И тащил обезумевший от горя и пыток царь кости своих предков до самой ассирийской столицы, до царского дворца в Дур-Шаррукине. И просил у Саргона смерти, но не дал ему смерти Саргон. И не было с ним Бога — дать ему смерть.
И посадил его Саргон в клетку у столичных ворот, дал в руки ступку и приказал смолоть в порошок отцовские и дедовы кости, пообещав, что если выполнит Ошайя эту работу в срок, то получит от Саргона легкую смерть. Так и сидел у ворот безумный царь, торопливо перемалывая в ступке отца с дедом, дыша костным душным прахом рук, некогда подсаживавших его на коня, прахом груди, к которой прижимался ребенком, прахом головы, которую целовал в детстве. День и ночь трудился Ошайя, и успел, и получил от Саргона легкую смерть: заживо содрали кожу с последнего израильского царя и натянули ее на башню Дур-Шаррукина. Так завершилась история десяти израильских колен, и вот теперь пришел сын Саргона Синаххериб в Иудею — закончить начатое отцом.
Саша останавливается на минуту. Он сидит неподвижно, смежив веки, и отсвет горящих городов Северного Царства играет с тенью его огромного носа; чертями из горячечного бреда прыгают за окном воздетые руки пьяных от крови ассирийцев… — ах, нет… это всего лишь топталовка…
Яник тоже закрывает глаза. Он ясно видит свой караван, и кусты бугенвилии, и холм напротив. Нет, это не холм — это крепость, иудейский город Лахиш, обнесенный мощными башнями и двойною стеною. Он видит душную удавку ассирийской осады, стянувшуюся вокруг обреченного города, и ассирийский лагерь невдалеке, обнесенный валом, расчерченный прямыми линиями улиц, с крепкими воротами и царским шатром посередине.