Те, кого мы любим - живут - Виктор Шевелов 5 стр.


— Собирался бросать. Да где уж тут! Пачку махор­ки проглотишь. И это называется воспитанная моло­дежь!.. Играл ведь с капитаном! Нет чтобы удовольствие доставить. Да даже не капитану, а просто старшему по возрасту человеку. Как это поэт сказал: «С печалью я гляжу на наше поколенье». Ох и поколеньице!..

Он с комичным отчаянием махнул рукой. Невозму­тимое, мужественное лицо его стало вдруг серым и не­выразительным, грустью повеяло от него.

— Вот у меня дома тоже есть молодой человек, точ­нее—девчонка. Только вчера отправил их с матерью. Ее тоже не одолеть. Не в шахматах, конечно, нет. Не в них дело. Грамотные вы слишком. Всему мы вас научили, забыли только привить вам элементарную этику — по­читать отцов, уважать их привычки.

Было в Кораблеве что-то необычайно наивное. И бы­ло это отчетливо видно, несмотря на его внешнюю суро­вость и внешнее проявление холодности. После игры в шахматы он стал мне понятным, неожиданно своим и дорогим человеком.

Минуту спустя, успокоившись, Кораблев притушил папиросу.

— А вообще, уверенность делает вам честь. Да, да, молодцом! Может быть, и хорошо, что выиграл. Ну, те­перь за дело. Ведь у нас его непочатый край.

Эвакуация города продолжалась уже третьи сутки. На запад двигались наши войска и с ходу вступали в бой.

Ночью захмарило, запахло дождем.

В сумерках мы с Кораблевым проверили все посты. Отдав окончательные распоряжения и еще раз убедившись, что все сделано по его указанию, Кораблев посо­ветовал мне прилечь отдохнуть.

— Наши, кажется, задержали немца, — он отечески легонько хлопнул меня по плечу. — Иди приляг, шах­матист!

Я и в самом деле падал с ног — устал до изнеможе­ния, и едва добрался до нар — сразу свалился, точно скосило меня; Но уснуть, как ни странно, долго не мог. Мозг сверлила беспокойная мысль — все ли сделано? Нашему гарнизону предстояло взорвать железнодорож­ную станцию, бензохранилище, склады интендантства и боеприпасов — ничего не оставить врагу такого, что бы ему могло пойти на пользу. Каждый солдат Кораблевым был подключен к определенному участку; он — солдат, командир и исполнитель одновременно — хозяин поло­жения. Механизм заведен, надо суметь теперь предви­деть и устранить все, что могло помешать его работе. Дополнительные приказы уже не изменят хода развер­нувшихся событий. Мы оставим Пуховичи последними. «Тонущий эсминец»... Я наконец забылся.

Сколько проспал — не знаю... Проснулся от сотрясе­ния и гула. Комната, в которой я спал, залитая яркими отблесками пламени, полыхающего за окнами, казалось, плыла и качалась из стороны в сторону. Застегивая на ходу гимнастерку, я выбежал во двор. Пуховичи и при­мыкающий к ним военный городок горели. Один за дру­гим следовали потрясающей силы взрывы. Клубы дыма взметались ввысь, опрокинутое чашей горело само небо.

Мимо меня пробежали двое солдат. Я бросился вслед за ними. И тут кто-то сильной рукой взял меня за плечо. Оглянувшись, я лицом к лицу столкнулся с ка­питаном Кораблевым.

— Что произошло? — с тревогой спросил я.

— То, что должно было произойти... — И, ничего не разъясняя, капитан приказал мне снять первый и третий посты, выяснить, почему не взорвана водонапорная башня.

Немцы очутились в западном предместье города раньше чем их ожидали. Ночью они не решились войти в город, но вели беспрестанно обстрел, особенно ярост­но бомбили выходы на дорогу к Березине и Могилеву.

В спешке завершались последние работы. К утру почти все было готово. Выполнив задание, я получил от Кораблева приказ с группой солдат выбираться из военного городка в лес, занять там оборону и ждать его, Кораблева, возвращения с остатком гарнизона.

Через город по дороге к Березине прошли наши по­следние войска. К рассвету дорога точно вымерла.

Мы извелись, ожидая Кораблева. Появился он в лесу лишь в пятом часу утра, когда опасность уже выгляды­вала из-за каждого куста. С Кораблевым пришла какая-то девушка лет восемнадцати.

— Полюбуйтесь,—сказал мне капитан, раздраженно покосившись на спутницу. — Вот она, вечная проб­лема... Третьего дня честь честью, как человека, отпра­вил ее с матерью и братьями на восток, а ночью — хо­рошо еще, что случайно заглянул на квартиру,—извольте радоваться: Каталина тут как тут. Думал, инфаркт схва­чу. И надо же было, чтобы у капитана Кораблева роди­лась дочь! Спрашиваю — почему? Что? Зачем? Как воды в рот набрала! Пришлось впервые в жизни всыпать как следует — да простит мне бог, — и только тут она мне, дрянь этакая, выпалила, что раз я, значит, ее отец, не могу, то она партизанить станет в белорусских лесах! И немцам покоя не будет! Дескать, она не то, что мы, мужчины... Экий партизан! — горько усмехнулся он. — Только, пожалуйста, не воображай себя взрослой!

Выговорившись, Кораблев сразу остыл, отошел. С гру­боватой лаской он заправил выбившийся из-под косынки темный локон дочери:

— Эх ты, пичуга...

— А я и есть взрослая, — девушка с нескрываемым вызовом и укором смерила нас таким взглядом, будто мы были преступниками. Брови у нее, как и у отца, — ломаные, густые, черные. Синь юных глаз сверкала чис­тотою, во всю щеку — нежный румянец, пухлые, никем еще не целованные губы, тонкая, как стебель, талия — все в ней дышало омытым росою утром.

— Немцы уже орудуют в Пуховичах. С минуты на минуту вступят в военный городок,—сказал капитан.— Долг свой мы исполнили, но не до конца. Бензохрани­лище-то осталось невзорванным: сержант Масляев стру­сил, сбежал.

Я расстегнул ворот. Бойцы настороженно молчали: Кораблев вряд ли согласится оставить немцам храни­лище в целости.


— Разрешите мне и старшине Захарову вернуться в городок, — попросил я.

Кораблев повернулся к Захарову, меряя его взглядом.

— Товарищ Захаров, останетесь за старшего, — при­казал он. — Вы, Метелин, вы и вы, — указал он на двух бойцов, — за мной!

— И я, папа! — рванулась Каталина.

Кораблев поднял левую бровь.

— Да, папа. И я, — повторила она твердо.

— Ну что ж. Как знаешь. Торопитесь, Метелин!

Мертвый городок окутал туман. Громоздились горы

развалин. Только военторг, несуразно большое здание, похожее на старинный замок, каким-то чудом уцелел и выглядел уже вовсе призрачно.

Мы пробирались к бензохранилищу. Вокруг лежала удивительная тишина. Как в заколдованном царстве безмолвия. И вдруг клубы дыма и огня через мгновение взмыли в небо. На обратном пути мы не утерпели и за­глянули в уцелевший магазин. В ювелирном отделе мер­цали хрусталь, золото, камни. Я искренне изумился: откуда в этих Пуховичах, о которых я никогда даже не слыхал, столько драгоценностей!

— Только начинали по-настоящему жить, — пояснил Кораблев.

— Но почему же все это здесь, не эвакуировано?

— Вот их, — кивнул в сторону дочери Кораблев, — женщин да детишек, надо было вывезти, во-первых. А во-вторых, из-за головотяпства... Возьмите себе на память. — Кораблев бережно отодвинул стекло полиро­ванного шкафа, взял двое золотых часов и протянул мне.

— Благодарю, мне сейчас не богатеть, — отказался я и спросил у Каталины: — А вам не жаль этого добра?

— Его же нельзя оставлять...

— Почему?

Она презрительно скривила пухлые губы. эти взрослые! Ее считают девчонкой, а сами ничего не пони­мают. Даже не представляют, какое страшное преступ­ление совершают, отступая и оставляя врагу землю. И еще спрашивают почему? Каталина резко, на одних каблучках, повернулась к отцу.

— Папа, торопись.

Зашипел, искрясь, бикфордов шнур. Едва мы успели укрыться за развалинами, как земля дрогнула... То, что недавно напоминало замок, превратилось в разворочен­ные глыбы железа, бетона, камня и пыли.

Поймут ли когда-нибудь те, кто находится по ту сто­рону баррикад, наши действия? По-видимому, нет!.. Скажут—мы бессердечны и безжалостны к своему дому, назовут нас десятки раз скифами!.. Счастлива ли любя­щая мать, принесшая на радость миру сына и принуж­денная убить его своими руками? Да, нет горше того горя, которое сегодня испытываем мы. Одно лишь уте­шение в груди — разрушая, мы создаем...

Прощай, старина, — Кораблев снял фуражку и поклонился разрушенному городу. На глаза набежали слезы.

— Ах, папа, папа. Какой же ты! — Каталина при­жалась к нему щекой. Она не понимала слез отца и с обостренной стыдливостью юности хотела их укрыть от нас.

— Не могу, Катанка, не могу!

Капитан подал знак и, больше не оглядываясь, дви­нулся вперед. Мы последовали за ним. Шел он с опущен­ными руками. Сразу как-то поникший, словно постарел на десять лет. Неожиданно нас оглушил пронзительный треск. Капитан мгновенно выпрямился. Подмяв дере­вянные сторожевые ворота городка, прямо на нас мча­лась немецкая юркая танкетка. Мы нырнули в разру­шенную водонапорную башню, почти у самой дороги. Кораблев торопливо и нервно выхватил из-за пояса две гранаты, швырнул их под танкетку. Она вздрогнула и завертелась на месте, рассыпая горячую пулеметную дробь. Пустил и я одну за другой две гранаты, машина затихла, неуклюже и неправдоподобно, как подраненная сова, прильнула железным телом к мостовой. Капитан взял у притаившегося рядом с ним бойца еще гранату, и не успели мы опомниться, как он выскочил из укрытия. В башне танка щелкнул выстрел... Кораблев споткнулся, схватился за грудь. Еще не понимая, что произошло, он медленно, с усилием повернулся в нашу сторону, ища глазами кого-нибудь из нас, и недоумевал: куда все исчезли, почему он один?.. Ослабшие пальцы вяло по­ползли к вороту гимнастерки, тщетно пытаясь его рас­стегнуть. «Каталина... Метелин, берегите дочь!..» — крикнул он и осел на дорогу. Я машинально рванулся к

нему на помощь, но меня удержала чья-то крепкая рука. Взглянув на Каталину, я все понял: меня ждала участь ее отца, если сначала не убить того, в танке. Связав кое-как ремнем гранаты, я метнул их под машину. Черный шлейф густого дыма потянулся к небу. Капитан, откинув правую руку и неудобно подвернув под себя левую, лежал на мостовой. Козырек фуражки бросал тень на его неподвижные открытые глаза.

К городу двигались танки. Их точно идущий из-под земли гул стремительно приближался.

Подобрав командира, мы вернулись в лес. Бойцы обступили нас тесным кругом, склонили головы. Ка­талина судорожно прижала кулаки к глазам, ссуту­лилась.

Из-под Пуховичей мы ушли чуть ли не в полдень. В городе уже полновластно хозяйничали немцы. Мы оставили капитана в песчаной могиле и чувствовали себя так, словно вместе с ним оставляли здесь часть своего Сердца. Куда же теперь? Неожиданно мы замерли, по­трясенные: из города к лесу с разных концов, поджав уши, убегали собаки. Я и не предполагал, что в Пуховичах такое множество собак.

— Видать, не очень ласковый гость, коль тварь и та утекает! — заметил Захаров.

Двигались тропами и по бездорожью в лесной ча­щобе. Вскоре на нас стали охотиться «мессеры». На бреющем полете с остервенелым воем носились они во всех направлениях, «прочесывали» лес и придорожные кусты из пулеметов и пушек.

— Ишь, беснуются, сволочи! — выругался кто-то.

— А наши и носа не кажут...

— До войны на небе кренделя выделывали, а когда понадобилось, будто собаки от волка в подворотню по­прятались.

— Ты потише... насчет подворотни, — оборвал сосед.

— А ты мне рот не закрывай! Неправда разве?

— Не знаешь, так зря не неси околесицу.

— На юг бросили наши самолеты. Говорят, наши уже в Прагу к чехам вступили. Там, слышно, товарищ Буденный дает жару.

— Твоими бы устами да мед пить.

Каталина шла молча, низко опустив голову. С лица ее точно сбежала вся кровь, оно стало белое, как известь.

Перехватив мой взгляд, она рванула с головы платок и на мгновение закрыла им лицо. В темно-русых густых волосах от лба до затылка ослепительным жгутом про­тянулась седая серебристая прядь, будто девчонка слу­чайно прислонилась головой к исписанной мелом школь­ной доске. Я чуть было не спросил: «Что это у вас?», да вовремя прикусил язык.

Мама, мама! Думала ли ты когда-нибудь, любимая, родившая нас в муках и слезах, что в восемнадцать лет в наши взлелеянные тобою волосы вплетется седая прядь. Ее никогда уже не смыть с наших кудрей. Зачем, сидя у колыбели, ты рисовала нам чудесные узоры сказ­ки о счастье, возводила невиданно красивые терема! Что, если бы сейчас, в эти минуты, на ухабистой дороге вой­ны, в этом унижении и оскорблении довелось увидеть тебе надежду и веру твою — твою плоть и кровь, твое детище?.. Нет, не надо, мама. Пусть лучше мы сами... Я не хочу, не подумай, упрекнуть твои священные для меня морщины, наложенные на твое родное лицо суровой жизнью, что ты не открыла мне по-настоящему, что же такое есть жизнь, что не сделала меня беспощадно му­жественным в жестоком единоборстве с самим собою. Не плачь, мама. Не надо, любимая! Твое сердце и без того давит тоска в разлуке с нами, твои глаза стали хуже видеть: их часто, слишком часто застилают слезы. Нет, не раскаяние мучает тебя. Тревога иссушила твою грудь. Мы для тебя всегда беспомощные дети, воины ли мы или годовалые несмышленыши — все равно дети, которым нужна мать. Где бы мы ни были, за тысячи ли верст от тебя или рядом, ты всегда с нами. Мысленно оберегая нас от злой судьбы сегодня, в любую минуту ты готова принести себя в жертву, только бы жили твои дети. Ты веришь, что у твоего ребенка все должно быть хорошо, потому что он обласкан светом щедрого солнца, потому что родила ты его для счастья. Одно только, ма­ма, тебе неведомо сегодня — какая щемящая, какая неуемная боль и горечь в сердце у твоего ребенка. Ма­ма, мама...

Зарослями, по колено в болотной воде, топью про­бирались мы к Березине и дальше — на Могилев. Каж­дый метр пути стоил больших усилий. Мы тащили на


себе четыре станковых и три ручных пулемета, винтовки, два ящика с гранатами, набитые патронами вещевые мешки. Немцы могли появиться из-за каждого куста. Передохнув в Пуховичах, они опять напористо двину­лись на восток.

А до Березины еще около семидесяти километров.

К вечеру вдруг похолодало, подул сырой, промозглый, будто осенний ветер. Небо заволокло тучами. Лес почер­нел, угрюмо притих.

— Устали? — спросил я Каталину. Она тоже с вин­товкой за плечом, точно боевой солдат. В ответ Ката­лина молча покачала головой: «Нет, дескать, не устала». Я взял ее винтовку, забросил на плечо.

По листьям звонко застучали редкие капли. Пронесся порывистый ветер, зашумели, пригибаясь, вершины. Капли ударяли о листья все чаще, торопливее. И вдруг, словно разверзлось небо, хлынул ливень.

Я набросил на Каталину свою плащ-палатку.

— Не надо, — запротестовала она.

— Капризничать будете у матери, а здесь извольте подчиняться, — рассердился я и тут же пожалел о своей резкости, попытался как-то сгладить ее:

— Простите. Иногда приходится быть грубым... Вы же понимаете, Каталина... Недоставало только, чтобы вы заболели. Поэтому....

— Зачем вы извиняетесь? Это я. Все я... и, схватив мою руку, уткнула в нее лицо и беспомощно, совсем по-детски заплакала.

Сострадание сдавило мне горло, но я бодрился ради этого осиротевшего ребенка.

— Не вешайте носа, Катинка. Жизнь еще улыбнется. Главное сегодня — не утратить веры в себя.

Каталина подала мне другой конец плащ-палатки, и мы, укрывшись, пошли рядом. Дождь усилился. «Не­доставало мне еще этой заботы», — подумал я, глядя сбоку на Каталину.

— Почему, скажите, — внезапно спросила она, — почему мы отступаем? Разве мы слабые? Выходит, что так. Зачем же тогда уверяли, что мы, мы... Я не могла даже представить, что буду вот так, в лесу, одна. Поте­рять все... Почему могло такое получиться?..

Лгать ради утешения я не мог, а сказать правду было еще труднее. Во мне самом за эти дни что-то как будто надломилось. Я тоже мучительно искал ответ на роив­шиеся в голове вопросы. Действительность оказалась совсем иной. И когда я столкнулся с нею воочию, увидел суровую и жестокую правду, увидел то, чего нельзя было и предположить — наступила расплата: боль, со­мнение, противоречия — все собралось твердым комком, нещадно давило грудь.

— Почему вы молчите? Папа тоже всегда молчал. А последний раз он даже рассердился. Мы спорили о политике. Он хотел, чтобы я так же мыслила, как он. Но убедить меня не смог. Шумел, что мы, то есть это, зна­чит, я и мои сверстники, изнежены, избалованы. Вот если бы нам довелось хлебнуть горя, как им, отцам, тогда бы мол, были поумнее и не выискивали недостатков в соз­данном ими мире, а безропотно тянули воз жизни. Так и сказал, тянули... А вот я и сейчас убеждена, что не в этом смысл и радость. Тянуть. Смешно! Разве человек лошадь?.. Сегодня вот нас, сильных, бьют. Да, сильных. Почему? Папа мне этого не объяснил.

Она подняла на меня строгие глаза.

Умное, не по возрасту мыслящее лицо. «Почему?»— подумал я и не ответил Каталине, а сказал:

— Лучше и легче воспринимать сегодня все так, как оно есть, без анализа. Как свершившийся факт. Надо дать всему отстояться.

Дождь падал отвесно, гулко, как об железную кры­шу, барабанил по намокшей плащ-палатке. Ни одной сухой нитки на тебе. Чувствую, что замерз, креплюсь, хотя зубы не слушаются и выбивают дробь. Команда растянулась. Ноги скользят по размокшей земле.

Нас нагнал Захаров:

— Подожди маненько, начальник, — прикрываясь от дождя концом плащ-палатки, он из вещевого мешка вы­нул новенькую, сухую гимнастерку.

— Вот, возьми, дите, надень, — повернулся он к Каталине. — Ума, вижу, мало: пустилась в дорогу в одном ситцевом платьишке.

Каталину прикрыли палатками. С трудом натянула она на мокрое платье гимнастерку. Грубоватая забота стороннего человека тронула ее. В гимнастерке с бога­тырского захаровского плеча она утонула, рукава сви­сали ниже колен.

— Ой, спасибо! Как хорошо вы придумали! — по-


детски обрадовалась Каталина. — И гимнастерка как раз по мне. — Она озорно подняла руки.

— Вот и хорошо, если угодил, — проворчал поль­щенный Захаров.

— Гляди, на какую утрату решился мой земляк, — не утерпел, кольнул Захарова его дружок Русанов. — Рубашку ведь, как писаную красавицу, берег.

— Поди, речка где-нибудь вспять тронулась, — тут же отозвались другие.

— Какая там речка, гляди вон небо от слез зашлось.

— Мне и невдомек, отчего будто все ведьмы против нас, а это, оказывается, товарищ старшина гимнастерку решился уступить.

— Гимнастерка знаменитая! — не унимался Руса­нов. — С финской в мешке лежит. К ней еще сама Ка­терина Вторая пуговицы медные пришивала. Завещание оставила: носи, мол, Петр Захаров, себе на радость и на страх врагам. Я, Катерина, жаднючих мужиков страсть как ценю. А тебе, как самому правофланговому, и це­ны нет.

Назад Дальше