Те, кого мы любим - живут - Виктор Шевелов 6 стр.


Каталину прикрыли палатками. С трудом натянула она на мокрое платье гимнастерку. Грубоватая забота стороннего человека тронула ее. В гимнастерке с бога­тырского захаровского плеча она утонула, рукава сви­сали ниже колен.

— Ой, спасибо! Как хорошо вы придумали! — по-


детски обрадовалась Каталина. — И гимнастерка как раз по мне. — Она озорно подняла руки.

— Вот и хорошо, если угодил, — проворчал поль­щенный Захаров.

— Гляди, на какую утрату решился мой земляк, — не утерпел, кольнул Захарова его дружок Русанов. — Рубашку ведь, как писаную красавицу, берег.

— Поди, речка где-нибудь вспять тронулась, — тут же отозвались другие.

— Какая там речка, гляди вон небо от слез зашлось.

— Мне и невдомек, отчего будто все ведьмы против нас, а это, оказывается, товарищ старшина гимнастерку решился уступить.

— Гимнастерка знаменитая! — не унимался Руса­нов. — С финской в мешке лежит. К ней еще сама Ка­терина Вторая пуговицы медные пришивала. Завещание оставила: носи, мол, Петр Захаров, себе на радость и на страх врагам. Я, Катерина, жаднючих мужиков страсть как ценю. А тебе, как самому правофланговому, и це­ны нет.

— Сознательная, видать, царица была...

— Ну, чего зубоскалите, мухоморы! Ума у вас, гля­жу, на полушку!—пристыдил Захаров.—Дите от холода посинело, а вам, кобелям, лишь бы ржать. — Он сердито закинул за спину вещевой мешок, натянул залубенелую плащ-палатку на голову и молча зашагал вперед. За ним тронулись все наши бойцы:

Незаметно на крышу леса скатилась ночь, придавила его к земле. Мы едва плелись. Кое-кого уже волокли на себе. А дождь лил, лил. Я отдал команду выбираться из чащи на шоссейную дорогу, а сам пробрался в голову колонны, чтобы ускорить шаг. Но едва мы достигли опушки, как почти перед собой на дороге увидели две автомашины. Возле них копошилось несколько человек. Определить в темноте, наши это или немцы, было нельзя. Я приказал изготовить оружие и послал Захарова, Руса­нова и ефрейтора Петина в разведку.

— Наши! Наши! — спустя немного времени разда­лись изглубины ночи обрадованные голоса.

Мы бросились к машинам.

— Ни ползет, ни лезет, ни вон нейдет? — шутя осве­домился у шофера повеселевший Захаров. Шофер, по уши в грязи, злой и измученный, мрачно ответил:

— По таким дороженькам, так их и разэтак, только на технике ездить.

— Плохой возница всегда на Макара дразнится.

— Ты лучше подсоби, «Макар». Вишь, застряла.

Мы помогли вытащить завязшие в грязи автомаши­ны, упросили везущих какой-то секретный груз солдат взять наших больных и тронулись дальше.

. В первой же деревушке разместились на короткий ночлег. Человеку мало надо, чтобы быть счастливым. Пахнущая кислым хлебом и сухим деревом изба каза­лась пределом мечтаний. Жизнь все-таки прекрасна! И еще раз все-таки стоит жить. Я сбросил с себя ору­жие, стянул гимнастерку, сапоги; каждый мускул ощу­щал радость покоя, разлитого в избяном тепле.

Каталина у порога выжимала волосы. Красивая и жалкая одновременно, дитя и женщина. Взглянула на меня и, увидев, что я наблюдаю за нею, чуть приметно улыбнулась.

— Спите, — произнесла она едва ли не с материн­ской заботой, и ее голос чем-то неуловимо напомнил го­лос ее отца, капитана Кораблева.

В коридоре послышалась какая-то возня.

Каталина отступила от двери. Захаров с двумя сол­датами втолкнул в комнату громоздкое, с болваньим лицом существо, в которой я с трудом узнал сержанта Масляева, исчезнувшего из Пуховичей.

— Откуда? — Я недоуменно смотрел на рябого боль­шегубого сержанта. Рыжие, щетинистые брови нахму­рены, по-бабьи круглые плечи обвисли.

— На печи грелся у нашей хозяйки. Этот уж не от­ступает, а драпает во все лопатки, — зло сказал Заха­ров. — Куда прикажете? Может, к стенке гада?

Масляев озирался, как затравленный зверь.

— Черт с ним! — махнул я рукой. — Сорвите с него сержантские лычки, и пусть пристает к нам. Авось, пой­мет, что подлец.

С рассветом мы уже были на ногах. Погода немного исправилась. Дождь перестал, но зато воздух теперь дышал гнилой сыростью. Сизые дымчатые облака упол­зали на восток. С листьев срывались крупные и холод­ные, как лед, капли. Дорогу развезло. Вся в выбоинах и илистых лужах, уныло тянулась она вдаль.

После отдыха настроение почему-то стало еще хуже.


Голова раскалывалась от невеселых мыслей. Как слепой щенок, я барахтался в черном мире, тычась из угла в угол, бессильный найти выход. Неужели и за Березиной опять отступление? Снова дорога в выбоинах и илистых лужах? Дорога, полная человеческой слабости, падений, ужасов?

Мое настроение передалось людям.

— Может, бросить эту коломбину? — мрачно сказал Захарову Ковров, несший на горбу пулемет. — Все одно, видно, не пригодится. — В голосе Коврова едва сдержи­ваемое озлобление. Мужчина он гигантского телосложе­ния, плечи — косая сажень, высокий, как дуб, огромной физической силы, Кряжистый Захаров рядом с ним — просто малыш.

— Я те брошу! — пригрозил он Коврову.

— А ты не стращай, старшина. Страшнее того, что от немца бежим, — уже нет ничего. Вот возьму и брошу. Чего ты со мной сделаешь?

— Может, кто и бежит. А я, например, отхожу. А пу­лемет попробуй мне только бросить! Я те...

Ковров, побагровев, остановился.

Недоставало еще, чтобы сцепились, как козлы.

— Бросай, если не жалко. Черт с ним,—вмешался я.

Ковров сразу сник и неловко шевельнул губами.

— Жалко, товарищ лейтенант. Пуховичи бросили, другие города тоже. Теперь пулемет.. А кто ж за это в ответе будет?

Но я не принял извинений Коврова и, чтобы уязвить его, позвал ефрейтора Петина:

— Товарищ Петин. Иди, пожалуйста, помоги другу своему.

Петин, остролицый, щупленький, лилипутьего роста человек, всерьез приняв мои слова, тоненьким голоском сказал Коврову:

— Давай, Миша, подсоблю.

— А ну, проваливай, нечего путаться в ногах! — налившись кровью, свирепо огрызнулся Ковров. Но тут же справился с собой и добродушным баском протя­нул: — Что, товарищ лейтенант, кандидатуру в помощ­ники небдительную даете?

По рядам пронесся одобрительный шумок. Намек Коврова пришелся кстати. Вчера в пути Петин на ходу заснул и не слышал, как у него с головы стянули пи­лотку.

Что же молчите, Петин? — спросил я.

Петин растерянно передернул плечами, шмыгнул но­сом, погладил ладонью непокрытую стриженую голову. Ковров оживился:

— Рязанский лапотник. Башку посеял, а туда же, в помощники лезешь. Ну как с ним, товарищ лейтенант, с безголовым, воевать против немца? Потому, видать, и отступаем, не иначе.

— Ты не дюже, Ковров, — серьезно заметил охочий подшутить над товарищами Русанов. — Знай, с кем дело имеешь.

— То есть как с кем?

— А так. Петин наш, он не просто Петин, а товарищ ефрейтор! Чин этот сегодня в большом весе.

Ковров с нескрываемым недоумением повернулся к Русанову. Тот под общий одобрительный смешок солдат продолжал:

— И у тебя, Ковров, видать, котелок не очень шибко варит. Наш Петин самому Гитлеру не уступит: оба они одного звания. Ефрейтора, мать их за ногу!

Петин, задетый за живое, не утерпел:

— Сравнил! — крикнул он Русанову. — И язык по­ворачивается! Я товарищ тебе или кто? А Гитлер, он просто так ефрейтор.

— Чего толковать, ты выше! — с добродушной из­девкой поддержал Русанов.

В разговор включились другие. Петин стал предметом всеобщего внимания. Незаметно и я подливал масла в огонь. Шутки, смех заслоняли усталость, гнали из серд­ца раздирающие противоречия и сомнения, разглажи­вали на лбу хмурые складки. Каталина, заглянув мне в лицо, спросила, не жалко ли мне Петина. Тот и в са­мом деле сник, обиженно поглядывал на дружков, поте­шавшихся над ним.

Вдруг Каталина подступила к Русанову:

— Вы баснописца Крылова знаете?

— Это который про лебедя, рака и щуку сочинил? Слыхивал, дочка. А что?

— А басню «Чиж и голубь» знаете?

Русанов почесал затылок, сдвинув на лоб пилотку, не понимая, чем он заслужил такое внимание.

— Не знаете? Так вот в ней сказано:

«Чижа захлопнула злодейка-западня,

Бедняжка в ней и рвался и метался,

А Голубь молодой над ним же издевался!

«Не стыдно, ль», — говорит, — «средь бела дня попался!

Не провели бы так меня:

За это я ручаюсь смело».

Ан смотришь, тут же сам запутался

в силок.

И дело!

Вперед чужой беде не смейся, Голубок».

Русанов скривил рот в полуулыбке.

— Вот возьмите! — сказала Каталина и передала Русанову его красноармейскую книжку. Русанов и не заметил, как случайно обронил ее, доставая кисет с махоркой. Лицо его будто спичкой подожгли — так и вспыхнуло.

— «Голубок молодой!» — уколол оживший мгновен­но Петин. — Растяпа, вот ты кто! Документы секретные теряешь! Это что, специально Гитлеру ориентир даешь? А если б какая-нибудь сволочь документ твой подобра­ла? Сколько, прикрываясь твоей книжкой, дел натворить можно?! А жизней загубить?

— «Голубок молодой!» — уколол оживший мгновен­но Петин. — Растяпа, вот ты кто! Документы секретные теряешь! Это что, специально Гитлеру ориентир даешь? А если б какая-нибудь сволочь документ твой подобра­ла? Сколько, прикрываясь твоей книжкой, дел натворить можно?! А жизней загубить?

Русанов сразу утратил дар речи: острот в свой адрес не терпел. Они же теперь сыпались на него градом. Всех больше усердствовал Петин, плел все, что взбредет на ум. Выведенный окончательно из себя, Русанов не утер­пел, вынул из-за пазухи и швырнул Петину пилотку:

— Забирай да отчепись от меня, короста!

Петин застыл с раскрытым от неожиданности ртом. Ощупал пилотку, заорал обрадовано:

— Моя, братцы! Ей-богу, моя!

Предрассветная хмарь рассеялась. Теплело. На доро­ге все больше встречалось военных. Одни возились у застывших машин и пушек, другие понуро плелись, как и мы, на восток. Роты, взводы, подразделения, отдель­ные группы солдат — хвосты большой армии, двинутой ныне ходом событий в глубь страны. Затерянные и раз­бросанные по земле села, деревни, города оставались позади. Нас недоуменными взглядами провожали жен­щины, старики, дети. В одном хуторке дорогу вдруг преградила сгорбленная, старая, как сама земля, жен­щина.

— Далеко немцы? — Глаза старухи горели непри­язнью. Ее взгляда нельзя было выдержать. Мы молчали. Шедший впереди Захаров невольно попятился, прячась за спину Коврова. Откуда-то вынырнул Масляев.

— Готовь, мать, блины. К обеду подоспеют,—сказал он, весело ухмыляясь.

— Уйди! — сурово отстранила его старуха. Плечи ее распрямились. Она покосилась на Захарова:

— Стыдно, сынок? Прячешься? От кого? Эх, бог вам судья, дети, — скомкала в кулачке кончик передника, поднесла к вздрагивающим губам.

— Прости, мать. Мы еще вернемся, — только и мог сказать Захаров.

Долго стояла она у дороги и смотрела нам вслед, а мы шли и боялись оглянуться.

Говорят, плохое забывается скоро, исчезает из памяти бесследно, а радость — никогда. А вот это, испытанное нами, забудется ли оно? Ведь это не просто отступление солдат перед более сильным и умудренным опытом вой­ны и разбоя противником. Нет, здесь было нечто боль­шее, связанное с ущемлением человеческого достоинст­ва—поругание гордой души. Ты объявился переделывать мир, штурмовать небо. За двадцать четыре года ты успел оставить позади тех, кто еще вчера был далеко впереди. Ты строил и воздвигал, своим существованием облаго­раживал мир, перед тобою расступались горы, сторони­лись враги. Ты привык знать победу. И вот тебе, муж­чине с крепкими мышцами, в самом расцвете сил, гово­рит старая женщина: «Стыдно!» Ты бежишь, покидаешь ее, маленькую и слабую. И эта женщина как две капли похожа на твою родную мать... Забудется ли эта горше полыни явь?..

До Березины мы уже добирались, не проронив ни одного слова. Хмурые и злые. Злые на себя, злые на Масляева — пустой, как короб, человек! Злые на весь белый свет.

Вот и она, Березина!

Березина! Березина! Год тому назад, в лучшую пору, когда воздух еще не был накален докрасна предвестием войны и самой войною, мне довелось побывать здесь.

Стоя на правом обрывистом берегу, почти с птичьего полета я неотрывно смотрел на поразившие меня окрест­ности. Величаво разливалось бескрайнее море древнего леса, скрывающегося в прозрачной, как чистое стекло, дали. Смотрел на гряду пологих холмов, бегущих вдаль, к синему горизонту. Левый песчаный берег переливался радугой красок — и белая, как снег, береза, и могучей силы дуб, и кряжистая золотая сосна, и стройная, вечно юная ель, и курчавый, как негр, орешник, и тусклая, как оттепель, ольха. Широко раскинулась досыта напоенная подземными родниками полноводная река. И все же, казалось, ей было тесно: будто сердилась она втайне на заковавшую ее в русло силу, бурлила, рвалась из бе­регов.

Но там, за перекатами, где течение затихает, поверх­ность ее ослепительно ярко сверкала на солнце, как отполированное золото. А в прибрежной тени, точно в прозрачной синеве неба, окутанные дрожащим маревом, купались кусты орешника, стайки тоненьких берез, вели­чественные красавицы ели. Река точно радовалась самой себе, довольная и счастливая. Но и тогда, в тот такой далекий теперь год, когда я впервые увидел Березину и не мог оторвать зачарованных глаз от ее просторов, и тогда было что-то необъяснимо угрюмое в ней, в строгой северной красоте ее было нечто величественное и непо­стижимое, что невольно погружало в глубокое раздумье.

Как у всякого государства, у каждой реки есть своя история. У Березины она особая — суровая и мужест­венная. Не раз она прославляла русскую землю. Берега ее слышали скрежет оружия, половодьем плыл здесь людской стон. Помнила Березину заносчивая польская шляхта, знали ее упрямые немецкие псы-рыцари. Здесь закатилось солнце славы Наполеона. После переправы через Березину многоязыкая, дотоле неодолимая армия Бонапарта перестала быть войском, превратилась в от­ребье...

Березина! Березина!

Нынче на изрезанных за ночь ливнем и ручьями бе­регах реки зияли глубокие живые раны. Вспухшая, раз­давшаяся вширь, мутная, серая и тяжелая, как свинец, уносилась она вперед, оставляя на прибрежном тальнике хлопья грязной желтой пены. Правый берег высокой, почти отвесной стеной срывается к воде, с него, как с

каланчи, далеко внизу виден противоположный пологий берег.

Сюда, на мрачную и неприветливую, холодную и су­ровую Березину, устремились обе армии — и немцы, и наши. Железные и шоссейные дороги, идущие от Бело­стока через Слоним, Барановичи на Могилев, преврати­лись в основные каналы, по которым двигались главные ударные силы войск. Немцы, спеша овладеть Могилевом и рассчитывая сразу же двинуться затем на Смоленск, надеялись с ходу форсировать реку. Как немцев, так и нас влекло на этот участок Березины еще и то обстоя­тельство, что именно в этом районе, между Бобруйском и Елизово, сохранились в целости два моста — желез­нодорожный и для гусеничного транспорта. Через мосты круглосуточно шла переправа войск, подвижного соста­ва, имущества, машин, техники, беженцев. Немцы, чтобы измотать наши силы и затруднить отход войскам, раз­бомбили мосты чуть ли не до самого Смоленска через все водные рубежи. Переправу же через Березину они не тронули. Расчет был прост: с ходу отбросить нас, а оба уцелевшие моста использовать для своего движения вперед. Но когда воздушная немецкая разведка уста­новила, что эвакуация идет двумя каналами без суто­локи и паники, тотчас железнодорожный мост был раз­бомблен. Все, охваченные ужасом перед возможностью остаться на западном берегу, кинулись очертя голову к единственному целому мосту.

К десяти утра со своей группой солдат я был у пере­правы. Взор поражало ошеломленное людское скопище. Впритык к лесу и к берегу, вдоль реки, куда только мог достать взгляд, везде мельтешили человеческие головы. Все перемешалось: военное, дети, женщины, техника, повозки, лошади, танки, узлы, сундуки, точно вся страна вдруг поднялась и стала на колеса. Переправа шла день и ночь. Над Березиной немолчно стояли ругань, плач, крики.

Я попытался пробраться к мосту, но меня оттеснили. Из-за леса вынырнули вражеские бомбардировщики, и толпа, точно прорвав плотину, хлынула в стороны. На бреющем полете немцы поливали ее огнем пулеметов и пушек, рвались бомбы. Лошади, озверев, опрокидывали повозки, давили людей, вскачь неслись к лесу, шараха­лись и с диким ржанием срывались с обрыва в воду.

Бомбардировщики сделали второй заход. Теперь они обрушили всю тяжесть бомбового удара на уцелевший мост. И все, что было на нем, ринулось прочь—кто куда мог. Бомбы ложились почти рядом. В воздух взметну­лись водяные фонтаны, поднимая со дна густой ил. Бе­резина,, точно залитая кровью, стала черной..

И вдруг с противоположного берега хрипло и лихо­радочно заговорила зенитная батарея. Белые облачка разрывов усеяли небо. Самолеты, лавируя среди них, торопливо уходили на запад.

Переправа опять ожила. Из оврагов, из леса выска­кивали чумазые, перепачканные, перепуганные люди. Толкаясь и не видя ничего вокруг, они устремлялись к машинам, повозкам, целые толпы хлынули к мосту.

— С дороги!

— Эй, куда тебя черт несет!

— Какого дьявола возишься?

— В сторону ее! В сторону, растяпа!

Треск, ругань, скрип. Все-живое неудержимо стреми­лось как можно быстрее перебраться по уцелевшему мосту на восточный берег. Лезли напролом. Вот чья-то заглохшая машина, преградившая дорогу, дружным уси­лием свалена с моста в Березину. Живой поток людей и машин снова хлынул вперед. И опять пробка: теперь беда стряслась с пароконной повозкой, и ее тоже отпра­вили вслед за машиной в воду. Крик, чей-то плач, прон­зительный, режущий как бритва, предсмертный визг лошади...

Оказавшись на другом берегу и почувствовав облег­чение, будто гору с плеч свалили, я невольно обратил внимание на стоящий у обочины дороги, метрах в трех­стах от моста, новенький автомобиль. На его крыле си­дел, сгорбившись, сжав руками голову, генерал. Мыслен­но он был далеко от того, что творилось вокруг, сидел неподвижный и строгий, словно впал в летаргический сон. Проходя мимо, одни искоса, с безотчетной злобой, другие сочувственно поглядывали на него.

Назад Дальше