Она волновалась: как он чувствует себя? И все-таки ей стыдно было набрать его номер – из-за одной случайной бездушной фразы…
Но в конце концов тревога стала невыносимой. Ведь его молчание могло значить не только обиду, но и то, что с ним что-нибудь случилось.
Марина уже положила руку на телефонную трубку, когда раздался звонок – и рука у нее дрогнула сердцу в такт.
Голос у Алексея был ясный и, как ей на мгновение показалось, слегка виноватый.
– Я долго не звонил, извини, – сказал он, не объясняя причин. – У тебя все в порядке?
– Да, Алеша! – воскликнула Марина. – Я сама хотела тебе позвонить, но не решалась обеспокоить…
– Я твои фразы слушаю как музыку, – усмехнулся он. – «Не решалась обеспокоить»… Я думал, так уже и говорить невозможно. Мы не могли бы встретиться сегодня?
– Ну конечно! Где, когда?
– Да ты не спрашивай так, будто на явку собираешься. Просто пойдем в театр, если ты не против.
Никогда в жизни Марина не одевалась так тщательно, как в этот вечер! Как будто от того, насколько хорошо будет смотреться на ней серебристая шифоновая юбка, зависело его прощение!
Она и духи выбрала для этого вечера паряще-легкие – «Лер дю Тамп». Их аромат был почти неощутим, и чувствовался только отзвук аромата…
Впрочем, в глазах Алексея не было ничего, что можно было бы принять за обиду.
Машина его стояла у подъезда, и он, не поднимаясь наверх, ждал у машины. Остановившись в двух шагах от него, Марина несколько мгновений пыталась понять, что же за чувство встает в его глазах ей навстречу, – и поняла только, что в них нет обиды. В ту же минуту он улыбнулся – самыми краешками губ.
– А это, значит, и есть сиреневый плащ? – спросил Шеметов. – Ну, Марина, я бы тоже не выдержал на твоем месте. Плащ летит, волосы твои летят и на солнце золотятся, юбка серебряная летит – и вся ты летишь от собственных шагов!..
Он говорил насмешливо, да и слова подбирал иронически-возвышенные, но ей было приятно слышать, что ему понравился ее наряд.
Марина уже успела понять, что вкус у Шеметова безупречный – во всяком случае, в том, что касалось одежды и поведения. В каждом его движении была та же незаметная точность, что и в выборе рубашки или костюма: ни на чем он не акцентировал внимания, все у него получалось как-то само собою.
Ей захотелось взять его за руку и послушать пульс – и тут же она устыдилась этого медицинского жеста. Впрочем, она и так чувствовала, что ему сейчас лучше. Просто так чувствовала, не прикасаясь к пульсу.
Ей вообще вдруг показалось, что она чувствует все с ним происходящее яснее, чем это возможно даже при ясновидении.
«Наверное, потому что я испытываю к нему доверие, – подумала Марина. – Конечно, поэтому».
– Куда мы поедем, Алеша? – спросила она, улыбаясь.
– В театр, если ты не против, – ответил он. – В театр «Эрмитаж» на «Дон Жуана». Мы можем пойти пешком, это ведь совсем рядом. И дождя нет, хотя я тебе его уверенно пообещал.
– Конечно, пойдем пешком, – согласилась Марина.
Они перешли Пушкинскую площадь, спустились по Страстному бульвару к Петровке, потом повернули на Каретный Ряд. Здание театра белело среди занимающейся зелени. Было какое-то удивительное очарование в стройности его невысоких колонн, в классической простоте очертаний.
– Ты здесь была когда-нибудь? – спросил Шеметов. – Мы рано пришли, можем еще по саду погулять. Другого нет такого в Москве.
Сад «Эрмитаж» действительно казался необыкновенным островком посреди огромного города.
– Он совсем не похож… – удивленно сказала Марина, когда они сели на белую скамейку у какого-то старомодного фонтана. – Трудно даже представить, что это Москва.
– Ты заметила? – обрадовался Алексей. – В нем есть какая-то чудесная провинциальность – в лучшем смысле слова, какая, может быть, только в Москве и сохранилась, как ни странно. Читальня даже была, представляешь? – Он показал на решетчатый белый павильон. – Я-то здесь давно не был, а когда-то в ней книги можно было брать, газеты – и читать прямо на скамейке. Смешно, трогательно и запоминается на всю жизнь.
Засидевшись в саду, они едва не опоздали к началу спектакля и вошли в театр, когда уже начали гаснуть лампы.
Это был самый необыкновенный спектакль, какой Марине доводилось видеть! Ей даже показалось, что она вообще попала в театр впервые. То есть она, конечно, не так уж много видела спектаклей, но все же, оказавшись в Москве, кое-что успела посмотреть. И уже с грустью решила было, что театр – зрелище не для нее.
«Если бы я в детстве ходила… – подумала тогда Марина. – А сейчас, наверное, поздно: мне все кажется нарочитым и таким скучным».
Теперь же она смотрела на сцену и забывала обо всем. Режиссер составил свой спектакль из двух разных пьес. Марина читала мольеровского «Дон Жуана», а текст Тирсо де Молина слышала впервые. Но все дело было в том, что именно два Дон-Жуана были на сцене и оба были – одно, хотя и совершенно разные. Марина смотрела на них и понимала, что жизнь одна и все в ней нераздельно…
Не отрываясь, она следила, как легкая, необременительная шутка, почти игра, связанная с одним Дон Жуаном, сменяется глубокой страстью и отчаянием второго. И все, происходящее на сцене, было ей понятно – как ни странно, именно потому, что ничего нельзя было объяснить.
Марина не замечала ни течения времени, ни того, что Алексей то смотрит на сцену, то бросает короткие взгляды на нее. И только на улице, когда закончился спектакль, она остановилась у белой театральной колонны и немного пришла в себя.
– Тебе понравилось, – сказал Алексей – не вопросительно, а утвердительно. – Тебе понравилось, Марина. Если бы ты знала, как я рад…
– Почему? – спросила она. – Чему ты рад, Алеша?
– Это долго объяснять, – ответил он. – Долго объяснять, долго рассказывать, и мне не хочется этого делать. Мне самому понравилось, почему же не порадоваться за тебя? Ведь я думал, тебе непонятным покажется… Мне казалось, что женщинам не нравится отсутствие житейской логики. Даже на сцене.
– Разве? – удивилась Марина. – Что-то было непонятно? А я не заметила.
Он ничего не ответил, улыбнулся. И та улыбка, которая в начале их сегодняшней встречи тронула только уголки его губ, теперь осветила все лицо – от ямочки на правой щеке до широкого, к седеющим вискам, разлета бровей.
– Ты не обиделся на меня, Алеша? – спросила она.
Он не стал спрашивать, на что должен был обидеться, но тень тут же пробежала по его лицу.
– Нет, – нехотя ответил он. – Я сам виноват.
И вдруг Марина почувствовала, как с ее вопросом и его ответом исчезло то ясное и мимолетное, что связало их в эти часы в саду «Эрмитаж» и в театре…
Обратно они шли молча. И только у самых Патриарших Алексей вдруг спросил:
– Тебе ведь вообще мало что кажется в жизни непонятным, Марина, правда?
– Правда, – кивнула она. – Да, наверное, вообще ничего не кажется. Когда в деревне начинаешь жизнь, ничему привыкаешь не удивляться. А у меня отец был… не такой, как все. А бабушка – и вовсе…
– Колдунья, что ли? – усмехнулся он.
– Вроде того, – подтвердила Марина. – Вернее, так это называли. Ты вот тоже смеешься, Алеша! И не веришь во все это…
– Да нет, почему? – пожал он плечами. – Я, Марина, не знаю – верю, не верю. Не думаю об этом, понимаешь? Вон мадам эта твоя. Как я могу верить в то, что она связана с какими-то потусторонними силами, если я себе привык доверять? А я вижу только красивую женщину с сильной волей, проницательную, беспощадную, со страстным желанием власти над людьми. Это и есть в ней самое сильное, неужели ты не чувствуешь? А то, что она, как ты рассказывала, шарики умеет взглядом поднимать, – это так, антураж. А еще кому-нибудь, может быть, нравится поражать массовое сознание своими предсказаниями, а третьему просто хочется больших денег…
– Ты думаешь, вообще все это шарлатанство? – тихо спросила Марина. – Вот эти тайны жизни, к которым нам почему-то дано прикоснуться? И… у меня тоже?
– У тебя – нет, – ответил он. – Но ты, по-моему, сама не понимаешь, к каким тайнам тебе на самом деле дано прикоснуться.
Марина ждала, что он продолжит, но Алексей замолчал.
– Но я же никого не обманывала, Алеша! – горячо воскликнула она. – Я правда видела, и как душа беспокойная по комнате мечется, и даже документы какие-нибудь пропавшие! И сила желания… Если бы ты знал, как это страшно! Даже сила простенькой зависти, не говоря уж о большем. Но ты так странно сказал!..
– Что же странного я сказал? – он быстро взглянул на нее.
– Да вот это: что я еще сама не понимаю… Мне папа всегда то же самое говорил: ты еще сама себя не понимаешь, в твоей жизни будет другое. А что другое – он мне так и не объяснил. Просто не успел…
Марина заметила, как снова переменилось его лицо – как всегда это бывало почему-то, стоило ей заговорить об отце.
Но говорить больше не было времени. Они уже стояли у самого подъезда, и неизменный «Мерседес» ожидал Шеметова. На мгновение Марина почувствовала, как недоумение шевельнулось в ней: да почему же они должны сейчас расстаться, почему не могут даже договорить? Но Алексей молчал, и она подавила в себе это неожиданное чувство.
Но говорить больше не было времени. Они уже стояли у самого подъезда, и неизменный «Мерседес» ожидал Шеметова. На мгновение Марина почувствовала, как недоумение шевельнулось в ней: да почему же они должны сейчас расстаться, почему не могут даже договорить? Но Алексей молчал, и она подавила в себе это неожиданное чувство.
– Я пойду, Алеша? – сказала она.
– Да, конечно, зачем ты спрашиваешь? – Марине показалось, что в его голосе мелькнуло раздражение – или горечь? – Указаний от меня ждешь? Спокойной ночи, Марина. Спасибо за компанию!
Когда она поднималась по лестнице, ей казалось, будто тревога идет вслед за нею.
Глава 10
Марина долго не могла уснуть этой ночью. Она старалась гнать от себя смутное, но все более тревожное чувство неправильности происходящего, возникшее у нее этим вечером. К тому же сегодняшний день разбередил в ней воспоминания детства, и это тоже не давало уснуть.
Сначала – спектакль, радость необъясненной жизни, которую он пробуждал. Потом – разговор с Алексеем о тайных силах…
Марина корила себя за то, что редко вспоминала в Москве о бабушке, погрузившись в собственные дела и тревоги. А ведь в детстве бабушке почти на равных с отцом принадлежала ее жизнь, и не было дня, когда Марина не чувствовала бы этого.
Она не могла бы сказать, что бабушка заменила ей мать. Была в облике этой высокой худощавой женщины какая-то внутренняя суровость, которая многих отпугивала от нее. Многих – но не Марину. Правда, любовь, которую она чувствовала к бабушке, не была такой доверчивой и безоглядной, как любовь к отцу, но и страха не было никакого.
А ведь именно страхом можно было назвать то чувство, которое испытывал к Надежде Игнатьевне весь поселок.
Никто уже и не помнил, когда она появилась здесь с грудной дочкой, да никто и не придал особенного значения появлению еще одной одинокой женщины. Поселок Калевала, как и многие другие поселки в Карелии, был населен ссыльными из самых разных мест и их потомками. Еще одна печальная судьба не вызвала ни удивления, ни даже сочувствия.
Но вскоре калевальские женщины почувствовали в этой пришелице, поселившейся в крайнем полуразвалившемся доме, что-то странное и пугающее. Первой это заметила соседка Евдокия, у которой Игнатьевна стала брать молоко для дочки.
Евдокия была говорлива и охотно делилась своими наблюдениями с женщинами у колодца.
– Ой, бабоньки, непростая она, еще какая непростая! – говорила она, округляя и без того круглые глаза.
– Да чего ж непростого-то? – удивлялись женщины. – Безмужняя она, вот и молчаливая такая. Легко ли одной с дитем, чему ей радоваться? А так-то что же – самостоятельная такая женщина, все сама сделает, и крышу вон даже починила. И чтоб мужиков чужих приваживать – тоже вроде не заметно за ней…
– Чего там – крышу! – махала рукой Евдокия. – Она, на мои глаза, не то еще умеет. Вон Машунька ее болела, так ведь даже к фельдшеру не носила ее, сама травами какими-то вылечила в три дня. А уж та какая плохая была, глазок даже не открывала, я ж видела… А мужики – на что ей мужики? Таким бабам и мужики-то не нужны, они сами по себе живут! И молока у ней нет, девчонку коровьим кормит…
– Ведьма она, что ли? – осторожно удивлялись женщины.
– А кто ее знает? Может, и ведьма… Хотя плохого-то вроде не делает никому, это ничего не скажу, – качала головой Евдокия.
Первые неясные догадки скоро сменились крепкой уверенностью в том, что Игнатьевна обладает какой-то особенной силой, от которой лучше держаться подальше. Убедилась в этом все та же Евдокия – да еще как убедилась!
Однажды летним вечером, когда Игнатьевна, как обычно, зашла к Евдокии после вечерней дойки за парным молоком, та встретила ее слезами.
– Случилось что, Авдотья? – спросила Игнатьевна – как-то мимоходом спросила, не выражая ни тревоги, ни сочувствия.
– Ой, Надя! – тут же запричитала Евдокия. – Мужик-то мой помирает ведь!
– Чего же это с ним? Вчера еще вроде видела его, здоровый был, – пожала плечами Надежда.
– Вчера – здоровый, а сегодня целый день лихоманка какая-то бьет, боюсь, не падучая ли!
– Какая же падучая, если целый день? – усмехнулась Игнатьевна. – Падучая приступами бывает.
– А что ж тогда? – перестала причитать Евдокия. – По всему на падучую похоже, и пена изо рта выступает…
– Так не скажу, – покачала головой Игнатьевна. – Поглядеть надо, что говорить впустую.
– Так погляди! – тут же предложила соседка. – Погляди, Надя, сделай милость! Куда его теперь везти, чего с ним делать?
Из горницы, где лежал Авдотьин муж, действительно трясущийся от какой-то странной лихорадки, Игнатьевна вышла через десять минут.
– Ну что? – Евдокия испуганно заглянула ей в лицо.
– Не знаю я… – задумчиво произнесла та. – Правду говорю, Авдотья, не знаю… И верно, необычная какая-то хворь.
– Ой, судьба моя горемычная! – тут же залилась Евдокия. – Ой, горе мое горькое! Помрет мужик, что делать буду?
– Перестань, Дуня, – поморщилась соседка. – От крика-то здоровья ведь не прибудет.
– Да от чего ж теперь его прибудет? – не унималась Евдокия. – Как его теперь лечить, ежели и понять нельзя, чего это с ним?!
– Понять нельзя, а вылечить, может, и можно, – неожиданно сказала Игнатьевна.
– Ты его вылечить можешь? – с надеждой произнесла Евдокия. – Ой, миленькая, да помоги ж ты нам! Век за тебя бога буду молить, помоги!
– Постараюсь, Дуня, – сказала Надежда неожиданно мягко. – Обещать зря не стану, а постараюсь.
– И вот зашла она в горницу к Кольке, – рассказывала на следующий день потрясенная Евдокия. – А он все трясется, и глаза у его так смотрят – вроде не видят ничего. Подходит она, значит, руку ложит ему на лоб. А я в щелку смотрела – так-то она не велела входить… Вот она одну руку на лбе у его держит, а другой водит так вокруг головы, вроде обрисовывает. Долго водила, а он все тише делается, я уж забоялась – не помер ли? Потом выходит из горницы и на двор идет. У самой лицо такое застывшее, как камень, и руки так держит, будто несет чего. Вышла во двор, огляделась. Полкан наш из будки вылез, залаял на нее – все ж чужая, хоть и соседка. А она на него посмотрела, задумчиво так, головой покачала – вроде, значит, сомневается. Жалко, видно, ей стало собаку. А потом все ж таки подходит и руками этими застывшими вокруг Полкана начинает водить. Вот уж я страху натерпелась, вот натерпелась! – Евдокия переходила на шепот. – Пес-то бедный так и взвыл, так и забился! Как все равно сбесился, ей-богу. Упал, пена повалила со рта. А она, резко так – и руки от него отняла. Поскулил он, поскулил – и затих… Подох, значит! Она рядом с ним присела, погладила его. Вижу, слезы у ней на глазах… А потом ничего, поднялась, слез уж не видать, и ко мне идет. Все, говорит, Авдотья, здоровый будет твой Николай. Жалко, мол, собаку, да всех не убережешь…
– И что, тетя Дуня? – спрашивала совсем молоденькая, только что вышедшая замуж Катерина Мелентьева. – Правда, выздоровел дядя Николай?
– Выздоровел, вот чтоб мне провалиться! В тот же день отпустило его, отдышался, выпить попросил… Страх-то какой, а?
– Отчего же страх? – удивленно спросила Катя. – Помогла же она вам, чего ж вы боитесь?
– Да как же не бояться! – воскликнула Евдокия. – Это ежели она хворь из человека вывела и в собаку вогнала – так ведь, поди, и наоборот сможет?
Женщины согласно кивали, качали головами. Никто не задавался вопросом, захочет ли эта странная женщина передавать человеку собачью болезнь, но с того самого дня никто уже не испытывал к ней никаких чувств, кроме опасливого почтения.
Надежде было не больше сорока, но все называли ее Игнатьевной, как старуху, и относились к ней соответственно. Говорили даже, что Маша – не родная ее дочь: слишком уж непохожа была милая, ясноглазая девочка на свою неулыбчивую мать.
Вскоре люди убедились, что «колдунья» и в самом деле зла никому не делает. Но от этого никто не стал относиться к ней теплее; да она, похоже, в этом и не нуждалась.
А вот обращаться к ней за помощью поселковым приходилось часто. Работавший на фельдшерском пункте Иван Мартемьяныч только числился фельдшером, а на самом деле был запойным пьяницей, давно забывшим даже то немногое, что знал по медицине. А со всякой болячкой в район ведь не поедешь, да и что там за больница, в районе!
Поэтому до тех самых пор, как в поселке Калевала появился доктор Стенич, Надежда Игнатьевна была единственной, к кому шли со всякой хворью…
Все, что делала бабушка, казалось Марине таким простым и естественным, что она совершенно не понимала той пугливой искательности, с которой относились к ней люди.
Что могло вызывать испуг? То, что бабушка знала множество трав, которые сама собирала в лесу и над которыми всегда шептала какие-то неясные, но красивые слова? Или то, что она сразу видела, с чем пришел человек, и умела в два счета выгнать любого, чьи мысли казались ей злыми? Или терпение, с которым она возилась с запойными мужиками?