Ответный темперамент - Анна Берсенева 32 стр.


– Ничего, сынок, – говорила мама, – вот вырастешь, уедешь в город и будешь там как свой.

Ее уверенности в том, что имя поможет сыну приладиться к городской жизни, не мешало даже то, что отчество у него все-таки было деревенское. Но выбрать имя своему мужу – этого уж мама, конечно, не могла. Она и самого-то мужа выбрала неудачно.

Хотя, по деревенским меркам, Тимофей Богадист был мужик не самый плохой. Бывают и хуже. Ну, пьет, так все пьют. По хозяйству справляется: сена там корове, картошку посадить – хоть через пень-колоду, а что-то же делает. Не злой, в драку не лезет, выпьет и уснет, где сморило: в хате так в хате, а нет, так и под забором где-нибудь, а что ему сделается, порода крестьянская, крепкая.

Правильно или неправильно живет его отец, Герман не задумывался. Он видел только, что мама все делает по дому сама, и помогал ей, потому что здоровье у мамы было слабое. Она объясняла, словно бы извиняясь за свою хилость, что удивляться тут нечему – детство ее пришлось на войну, и что они тогда ели? Хлеба и то не вдоволь.

Пока Герман был маленький, толку от него в хозяйстве было еще меньше, чем от отца. Но уже годам к тринадцати он выправился в крепкого парня, который умел все. Отец к тому времени спился совсем – даже те жалкие потуги на хозяйствование, которые еще были в молодости, к зрелым его годам сошли на нет. Да и здоровья не стало, теперь его нельзя было оставлять пьяного где придется: он застудил почки, и фельдшер сказал, что может помереть, если будет спать на земле. Хорошо хоть, отец не уходил пить далеко, и Герману не так уж трудно было дотащить его до дому.

Он вел его домой от околицы – там на старых бревнах каждый вечер кто-нибудь выпивал – или от магазина на автобусной стоянке и не понимал, как можно так глупо, так бессмысленно обходиться со своей жизнью. Ведь она у человека одна, и ведь в ней столько всего могло быть – интересного, необычного, вот как в книжках, которые он берет в деревенской библиотеке и читает таким же запоем, каким отец пьет. Отец мог стать путешественником и поплыть на корабле в дальние страны, мог – летчиком, мог – великим сыщиком, который ловит бандитов… А вместо всего этого он висит мешком на плече у своего сына и бормочет что-то невнятное и пустое, и даже мама его уже почти не жалеет, только ухаживает за ним по привычке.

Мама говорила, что если б не корова, то они с таким кормильцем, как отец, с голоду бы померли, даром что войны нету. При этом она прислонялась к коровьему боку и, закрыв глаза, добавляла, что у нее от коровы сил прибавляется.

Герман знал, что не дал бы маме умереть с голоду. Но корова действительно была центром их жизни; иногда ему казалось, что она-то им жизнь и дает – как земля деревьям.

Поэтому, когда однажды ночью мама подняла его с кровати, он, не спрашивая, в чем дело, побежал за ней в хлев. Корове пришло время телиться, и хотя это происходило не впервые, но все равно каждый раз мама боялась, что родится мертвый теленок или что-нибудь случится с самой коровой.

На этот раз, похоже, мамины страхи были оправданы: корова лежала на подстилке и жалобно мычала.

– И вот уж сколько тужится, а все никак не отелится! – чуть не плача, сказала мама. – Неужто теленочек неправильно лежит?

– Я за ветеринаром сбегаю, – сказал Герман.

– Так ведь нет его! – воскликнула мама. – На совещание вызвали в район. Помрет наша Зоренька, ой, горе какое!

Смерть коровы действительно стала бы непоправимым горем. Новую им не купить, а что делать без молока, непонятно: с одного огорода не выживешь, да и деньги ведь нужны, а их можно выручить только за молоко, которое мама сдает в колхоз.

Герман присел на корточки, погладил корову по теплому боку. Потом лег плашмя на подстилку и засунул руку в самое коровье нутро. У Зорьки снова началась потуга, и руку ему сразу сдавило до боли. Но вскоре потуга кончилась, и он нащупал теленка. Тот был живой и даже прикоснулся к его пальцам язычком, таким теплым и нежным, что Герману сжало уже не руку, а сердце – от жалости к этому беспомощному существу.

– Он живой, мам! – сказал Герман.

– Поперек лежит? – обреченно спросила мама.

– Вроде нет. Только голова назад закинута.

– Видишь, а должна спереди, на ножках лежать. Не разродится Зоренька!

– Я… попробую… голову ему… вперед, – с трудом проговорил Герман.

«Попробую» длилось несколько часов. Он давно уже сбросил рубашку, но пот все равно заливал ему уже не только глаза, а все тело – тек по плечам и по спине липкими ручейками. Руку снова и снова сжимало в коровьей утробе, он снова и снова касался пальцами головы теленка, а она все выскальзывала из его пальцев…

Сто раз за это время Герману казалось, что его усилия бессмысленны. И когда он вдруг почувствовал, что эта маленькая, с завитками на лбу головка поддается его усилию – поворачивается, ложится на вытянутые вперед ножки, – он не поверил тому, что чувствовали его пальцы.

Но это было именно так! Герман выдернул руку и встал. Корова вновь натужилась – и теленок пошел из нее так скоро, как будто иначе и быть не могло.

– Господи! – ахнула мама. Все это время она то бросалась помогать сыну – хотя как можно было ему помочь? – то плакала, то умоляла его отступиться. – Живой бычок! И Зоренька живая!

Герман тяжело дышал, ноги у него подкашивались, он вытирал пот грязными руками, но чувствовал при этом такое счастье, от которого отступала даже невыносимая его усталость.

– Талант у твоего парня, Катерина! – сказал ветеринар, который назавтра, вернувшись из райцентра, пришел посмотреть корову и теленка. – Вырастет – на ветеринара выучится.

– Еще чего! – возмутилась мама. – Не хватало ему всю жизнь коровам хвосты крутить. Он у меня инженером будет. У него вон и по химии пятерки, и по физике. Может, ракеты космические будет запускать!

Герман не стал возражать: понимал, что деревенская профессия никак не отвечает маминым мечтаниям о его будущем. Но чувство, охватившее его, когда он увидел теленка, который остался жив благодаря его усилиям, он забыть не мог. И еще он не мог понять: как узнал, и не узнал даже, а пальцами догадался, что именно надо делать с теленком, чтобы тот выжил и корова выжила бы?

Назавтра он попросил в библиотеке книгу по ветеринарии. Библиотекарша удивилась, потому что до сих пор у Геры Богадиста были совсем другие интересы. Но все равно он уже перечитал почти все книги, которые имелись в библиотеке, и она дала ему учебник для студентов Ветеринарной академии, который непонятно каким образом попал в скудный фонд.

И этот учебник увлек Германа так, как не увлекала его прежде ни одна книга, даже про путешествия в дальние страны! Это было странно, потому что отношение к животным было у него такое же, как у любого деревенского парня: животное является источником какой-либо пользы, а не предметом умиления.

Да нет, все же не совсем такое у него было к ним отношение… И это смутное «не совсем» чувствовалось всегда, даже когда Герман об этом еще не думал. А когда впервые задумался, то его изначальное смутное ощущение стало проясняться и укрепляться.

Он всегда жалел животных в их беспомощности. Да, корова была большая и сильная. Но если бы он, не очень большой и не очень сильный, не помог ей, когда она рожала, то корова умерла бы. Не говоря уже про совершенно беспомощного теленка. И если бы он не наложил шину из дощечек и бересты на сломанную лапу Шарика, то лапа срослась бы неправильно, и собака всю жизнь хромала бы. Откуда он узнал, как накладывать эту шину, Герман не понимал. Его руки как будто бы сами это делали – вернее, они помогали его голове.

Умиления не было. Но щемящее чувство жалости и понимания, то чувство, о котором он не мог бы рассказать даже маме, – было всегда. И к тому времени, когда Герман заканчивал школу, оно стало в его сознании отчетливым и крепко связалось с тем выбором, который он сделал.

Мама даже заплакала, когда он сказал, кем собирается быть. Она доверяла ему безгранично и безотчетно, но слишком глубока была ее мечта о лучшей доле для сына – чтобы он, такой умный, такой толковый и такой любимый, вырвался из беспросветной нищеты, в которой жила их семья, как и все вокруг. То есть уехал бы из деревни, которая, несмотря на широту простора, повсюду открывающегося взору, была словно бы окружена железным забором, через который так трудно перебраться на широкую волю, на свободу от беспросветных забот.

Немного примирило ее с сыновним выбором лишь то, что он собрался поступать не в техникум, даже не в тамбовский институт, а в самую главную Ветеринарную академию, которая находилась в Москве. Москва сияла в мамином сознании, как волшебная вершина, она была притягательна и опасна. Но что ж, мама знала, что сын ее не отступает перед опасностями. Все тревоги за него оставались ей, а ему, в ее понимании, суждено было идти вперед без страха и оглядки.

Когда Герман перешел в последний класс, умер отец. Отношение к Тимофею Богадисту сложилось в деревне давно, поэтому его смерть не вызвала у людей ни скорби, ни сочувствия. Все восприняли ее с такой же крестьянской практичностью, с какой восприняли бы смерть, например, дворовой собаки: жалко, что Шарик помер, все ж живое существо, однако не велика потеря.

Когда Герман перешел в последний класс, умер отец. Отношение к Тимофею Богадисту сложилось в деревне давно, поэтому его смерть не вызвала у людей ни скорби, ни сочувствия. Все восприняли ее с такой же крестьянской практичностью, с какой восприняли бы смерть, например, дворовой собаки: жалко, что Шарик помер, все ж живое существо, однако не велика потеря.

О равнодушии к смерти отца никто, конечно, не говорил прямо, но Герман чувствовал это равнодушие ясно и так же ясно чувствовал в своей душе жалость к отцу, к его так бессмысленно прошедшей и ушедшей жизни. Всю ночь, пока отец лежал мертвый в хате и пономарь, которого мама позвала из церкви, читал у его гроба какие-то непонятные слова, – всю эту ночь билось у Германа в сердце мучительное чувство: скорби, жалости, своей непонятной вины…

– Может, и все бы у папки нашего по-другому вышло, – вздохнув, сказала мама, когда кончились незатейливые и недолгие поминки. – Если б не сослали их.

– Кого если б не сослали? – не понял Герман.

– Да родителей его. Семья у них большая была, работящая. Такие в те времена кулаками считались. Да и теперь… Не любят люди, если кто получше других живет. Тут уж работай, не работай, людям все равно. Зависть ума лишает. Ну вот, родителей папки твоего заарестовали, братьев старших тоже – так и сгинули они. Расстреляли их, видать, тогда-то не особо разбирались, что к чему. А он малой был, и забыли про него, что ли. Из дома-то, конечно, выгнали, а в деревне он все ж остался. Побирался, людям по хозяйству помогал за кусок хлеба, а что там парнишка маленький помочь может, да и хлеба лишнего ни у кого не было… Кое-как подрос, а там война – в колхоз пошел работать. Так-то он парень был хороший, душа у него добрая была, разве ж я пошла бы за злыдня-то? А в нутре у него, я думаю, с самого детства и надломилось. То, что снутри человека держит. Ну, что ж теперь, Царство ему Небесное, вечный покой…

Это мамино сообщение ошеломило Германа. Отец, только что похороненный, предстал перед ним совсем в ином свете, и он наконец понял, отчего чувствовал перед ним вину, для которой не было вроде никаких оснований: оттого, что ничего не знал о нем и не интересовался знать, и поэтому отцовская жизнь так и осталась для него непонятна – трагическая, оказалось, жизнь… И в дальние страны отца вряд ли пустили бы, это Герман уже смутно понимал, хотя еще не мог объяснить себе, почему. Причина этого стала ему понятна гораздо позже, уже в Москве, после многих книг, которые он там прочитал и которые ошеломили его настолько, что он долго потом не понимал, как же можно жить после всего, что он узнал про свою страну.

Конечно, отец мог бы и не спиться, несмотря ни на что. Или не мог бы?.. С ним, с прошедшим по отдаленному краю жизни и бесконечно все же родным человеком, связалось у Германа ощущение сложности мира. Это ощущение вошло в него в ранней юности, с отцовской смертью, и вошло так глубоко, что легло тяжелым, но неизбежным грузом на самые прочные, самые простые основы, на которых неколебимо держалась вся его жизнь.

Глава 6

Непонятно, почему он вдруг стал об этом думать и почему думал все время, пока летел в Екатеринбург, и когда возвращался обратно в Москву, то думал снова.

В Екатеринбурге, правда, Герман обо всем отвлеченном забыл. Кроме того, что открывал филиал своей клиники, он еще участвовал в международной конференции ветеринарных врачей, которая проводилась ежегодно в разных городах. Ну и думал, понятно, не о том, как в детстве принимал роды у коровы, а, например, о пропедевтике в кардиологии мелких домашних животных – на эту тему были интереснейшие доклады двух практикующих врачей из США и из Ростова, а также одного профессора из Бельгии.

Герман гордился этой конференцией, которая десять лет назад началась по его инициативе и теперь проходила при его деятельном организаторском участии. Он знал, как дорога возможность свободно общаться с коллегами, жить внутри своего профессионального сообщества, то есть все время находиться в тонусе, к чему-то стремиться. Он знал это, потому что помнил, какая тоска, да что там тоска, ужас какой охватил его в Моршанске, когда он вдруг понял, что безнадежно отстал от всего, чем живет большой профессиональный мир, и, значит, увяз на глухой обочине жизни… Он, конечно, ни в чем себе тогда не клялся – Герман терпеть не мог всевозможных патетических заявлений, даже мысленных, – но твердо решил, что с ним такого никогда больше происходить не будет. Ну, а теперь он по возможности делал все, чтобы подобное не происходило и с другими.

В общем, в Екатеринбурге ему было о чем думать.

Но в самолете по дороге в Москву отвлеченные мысли пришли к нему снова. К нему вообще в последнее время приходило много отвлеченных мыслей, и он даже терялся, не зная, что с ними делать. У Германа были умные коллеги, были и приятели, и узкий круг друзей, но он почему-то не представлял, что стал бы делиться с кем-либо из них этими странными своими мыслями.

Ну как он завел бы, например, разговор о том, что идеалы всегда соответствуют силе? Герман выловил эту мысль из какой-то книги – главное, забыл ведь даже, из какой! – и она его почему-то беспокоила, хотя вроде бы не имела к его жизни никакого отношения. К жизни любого из окружающих его людей она не имела отношения тоже, и он так и держал ее в себе, не понимая, согласиться с ней надо или отвергнуть ее, и это приводило его в некоторую растерянность. Очень странно!

Самолет приземлился в Домодедове; Герман включил телефон. И сразу же посыпались сообщения о звонках, поступавших с одного и того же номера, и, перебивая сообщения, раздался уже и очередной с этого номера звонок.

– Гера! – услышал он. – Только ты можешь меня спасти!

Он не в первое мгновенье узнал голос, и ему почему-то представилось, что звонит кошка. Хорошо еще, вслух не успел это ляпнуть! Голос он узнал ровно через пять секунд.

– Что случилось, Эвелина? – спросил Герман.

Спросил, впрочем, без особой тревоги: Эвелина всегда любила яркие преувеличения. Это ему в ней и нравилось, вернее, в том числе и это: с Эвелиной он в свое время прошел все стадии отношений с тем типом женщин, которых принято называть роковыми, инфернальницами. Притом довольно безболезненно, по собственному ощущению, прошел и был ей за это даже признателен. Ее номера, впрочем, уже не было в его записной книжке.

– Герман, она умирает! – воскликнула Эвелина.

– Кто?

– Найда!

– Кто такая Найда?

– Ну да, ты же не знаешь, это уже после тебя… Моя собака!

– Ты собаку завела? – изумился Герман. – С чего вдруг?

Все, что он знал об Эвелине, не позволяло даже предположить, чтобы она могла завести собаку. Эвелина любила себя так самозабвенно, что ей даже любовь любовников нужна была, кажется, только ради спортивного интереса, а уж собачья любовь не нужна была точно. Не говоря про заботы о ком бы то ни было, кроме себя, – таковых она просто не могла себе представить.

– А что ты так удивляешься? – обиделась Эвелина. – По-твоему, я не способна справиться с собакой?

– Нет, солнышко, справиться ты, конечно, способна с кем угодно, – успокоил ее Герман. – Но, насколько я помню, ты никогда не выражала желания справляться именно с собакой. Какой она породы?

«Померанцевый шпиц, наверное, – подумал он. – Или йорк».

Представить Эвелину с модной маленькой собачкой было, пожалуй, возможно. И поездки с песиком к дизайнеру одежды или в салон красоты – да, такие заботы вполне могли ей понравиться.

– Она этот… Ну, которые ужасно породистые… Вроде таких лошадей… Типа ахалтекинцев!

– Алабай, что ли? – догадался Герман. – Однако! Где ты ее взяла?

– Мне ее подарили. Ой, Гера, да не все ли равно, где взяла? Она умирает! Я с ней ночи не сплю!

Все-таки это отдавало каким-то бредом. Квартира у Эвелины была не то чтобы маленькая, но явно не для алабая – огромного, требующего сложной дрессировки сторожевого пса.

– Как ты могла додуматься ее взять? – сердито сказал Герман. – Ее вообще нельзя в квартире держать, это опасно!

– Ну, она же маленькая была. Такая была хорошенькая, большелапая, точно как ты! Нет, правда, Гера, я ее потому и взяла – она мне тебя напомнила. Такие огромные и нежные лапы… – с придыханием проговорила Эвелина. И тут же воскликнула: – А теперь она умирает!

– Как она себя ведет? – спросил Герман. – Опиши, пожалуйста, внятно.

– Ну, она лежит… – неуверенно проговорила Эвелина. – И не встает.

Герман вздохнул. Он давно уже привык к тому, что в связи с животными люди проявляют себя самым причудливым образом. В клинику звонили с такими вопросами, что хоть на эстраду их продавай. Одни хозяева сообщали, что три дня случайно не кормили свою трехмесячную собачку породы чихуа-хуа, и интересовались, почему она теперь не встает, грустно смотрит и часто дышит. Другие, наоборот, дрожащим голосом спрашивали, сильно ли страдает их кот оттого, что они сфотографировали его со вспышкой… Иногда Герману казалось, что мир состоит из кретинов. Только сознательным усилием он напоминал себе, что это не так.

Назад Дальше