На следующий день в спортзале я специально наблюдал за Бабаком, чтобы посмотреть, отвязался ли от него Ашер со своей гоп-компанией, и понял, что они оставили его в покое. И вот где-то в середине занятий, когда мы оба усиленно делали вид, будто играем в хоккей, я подбежал к Бабаку и спросил:
– А почему тебя вчера не было в столовой? Ты что, ходил в медпункт?
– Мне не нужны неприятности, – не глядя на меня, ответил Бабак. Его глаза были устремлены на маленький оранжевый мячик, за которым гонялись ребята из нашего класса. – Просто оставь меня в покое.
В раздевалке к Бабаку уже никто больше не привязывался, что даже вызвало у меня некоторое чувство гордости.
Тогда я решил проследить за Бабаком после уроков и обнаружил, что он встретился со школьным уборщиком возле актового зала. Уборщик впустил Бабака в зал и сразу ушел. Актовый зал в нашей школе используется достаточно редко, поэтому в коридоре возле него, как правило, пусто. Я прижался к стеклу в верхней части двери и увидел, что Бабак достает свою скрипку, настраивает ее и начинает играть.
Я был просто ошеломлен, и это еще мягко сказано.
В свои пятнадцать лет он был скрипачом мирового класса – такой игры на скрипке вы точно никогда не слышали.
Музыкант-волшебник.
Я смотрел на него через стекло и слушал, как этот крошечный мальчик извлекает из своей скрипки взмывающие вверх и падающие вниз чарующие звуки, от которых сладко щемило в груди.
Это было поистине прекрасно.
И самой лучшей частью была та, когда он закрыл глаза и начал кивать в такт взмахам смычка; я могу поклясться, что когда он играл на своей скрипке, то был уже не потерянным крошечным иранским мальчиком, который жил в городе, населенном тайными расистами, – нет, он был богом и полновластным хозяином своего мира.
Словно смычок его скрипки был волшебной палочкой и звуки, извлекаемые им из этого маленького деревянного инструмента, – силой, которой невозможно противостоять.
Бабак, казалось, прямо на глазах становился выше.
И я понял, почему он не нуждается в друзьях или в том, чтобы его принимали за своего в нашей дерьмовой расистской средней школе: у Бабака была его музыка, что было гораздо лучше всего, что мы могли предложить ему.
– Ты гений, – сказал я, когда он вышел из актового зала.
Бабак лишь растерянно заморгал, совсем как тогда, когда ему зафигачили промеж глаз оранжевым хоккейным мячом:
– Почему ты шпионишь за мной?
– Как ты научился так хорошо играть?
– Мне не нужны неприятности. – Он повернулся и пошел прочь.
На следующий день, когда уборщик впустил Бабака в зал, я уже стоял под дверью.
– Мне надо практиковаться, – сказал Бабак.
– Я просто хочу послушать. Посижу тихонечко где-нибудь сзади и не буду мешать.
Тяжело вздохнув, Бабак поднялся на сцену и начал играть.
Я сел в задний ряд, закрыл глаза и сразу перенесся из нашей паршивой средней школы в другое, гораздо более приятное место.
Когда музыка стихла, я открыл глаза и закричал на весь зал:
– Ты что, сам написал музыку?
Он снова растерянно заморгал и крикнул в ответ:
– Это Паганини. Концерт для скрипки с оркестром. Отрывки сольной партии, которые мне не даются – ну просто никак.
– Все было идеально! Мне понравилось. И это есть самый большой секрет. Каждый день в нашей средней школе происходит настоящее чудо, и я единственный ученик, кто в курсе.
– Только, пожалуйста, не говори никому! – крикнул Бабак. – О том, что я упражняюсь в актовом зале. По идее, об этом никто не должен знать. Мои родители с трудом выпросили для меня разрешение. Если сюда станут проситься другие ученики, я больше не смогу играть без посторонних. Пожалуйста!
Я понял, что он не на шутку разволновался, и поэтому прошел по проходу прямо к нему:
– Позволь мне слушать, как ты играешь, и ни одна живая душа не узнает. Обещаю. И я не буду тебя прерывать. Не хочу нарушать того, что здесь происходит. Никогда. Считай, что я призрак.
Он неохотно кивнул.
И до конца учебного года я слушал, как он играет.
Это было, типа, странно, потому что мы никогда не разговаривали.
Он вообще не выказывал ко мне интереса.
Я точно знал, что он особо не хотел стать моим другом – он просто хотел, чтобы его оставили наедине с музыкой, и я уважал его чувства.
Но ведь и я тоже хотел, чтобы меня оставили одного. Итак, мы делили с ним огромное пространство актового зала и, как это ни парадоксально, были одиноки вдвоем.
Но за день до окончания десятого класса я таки нарушил неписаное правило: когда Бабак закончил играть, устроил ему самую настоящую овацию и крикнул «браво!».
Он улыбнулся, но ничего не сказал.
– До новых встреч, маэстро! – разнесся мой голос над морем пустых красных кресел.
Я повернулся и вышел из зала.
Но когда начался новый учебный год, я обнаружил, что Бабак резко изменился.
За каникулы он подрос на пару дюймов и накачал приличную мускулатуру. Отрастил волосы и стал затягивать их в конский хвост. А его фантастические скулы буквально свели с ума всех наших девчонок. И теперь он уже не выглядел жалким слабаком, которого можно безнаказанно доставать.
Когда во время перерыва на ланч я снова пришел в актовый зал, Бабак неожиданно произнес:
– Я думал о тебе, Леонард. Почему ты ходишь сюда, как на работу, чтобы послушать мою игру?
– Для меня это единственный приятный момент за весь учебный день. И я ни за что не могу его пропустить.
– Тогда, если хочешь слушать, плати, – сказал он. – Я предоставляю тебе определенную услугу. Артист должен получать гонорар за свой труд. Если отдавать людям свое искусство даром, они перестают его воспринимать. Искусство обесценивается.
– Что на тебя нашло?
– Что ты имеешь в виду?
– Ты изменился внешне. Ты начал разговаривать. Ты стал уверенным в себе.
Он рассмеялся и сказал:
– Лето я провел в Иране. Занимался музыкой. Полагаю, я немного вырос. В прямом и переносном смысле. И тебе придется либо платить за привилегию слушать мою игру, либо покинуть зал.
– А сколько ты хочешь?
– Не знаю, – ответил он, ясно давая понять, что предпочел бы второй вариант. – Может, заплатишь столько, сколько сочтешь нужным? Хоть что-нибудь. Я больше не играю бесплатно.
– Тогда почему бы тебе не открыть футляр для скрипки? Чтобы я мог что-нибудь туда класть, когда буду приходить послушать музыку. Я видел, так делали музыканты на улицах Филадельфии.
– Ладно, – ответил он и начал играть.
Когда он закончил, я подошел к сцене и положил в футляр пятидолларовую бумажку. Он кивнул, из чего я сделал вывод, что сумма его устроила.
И вот так, день за днем, до конца учебного года я отдавал ему свои деньги на завтраки, за исключением тех редких случаев, когда он или я отсутствовали или когда участники драматического кружка готовили в актовом зале постановки всяких там пьес и Бабак не играл.
В результате к концу года Бабаку незаметно накапало от меня свыше восьмисот долларов. Я узнал это, потому что в последний день занятий в одиннадцатом классе Бабак назвал мне точную сумму и сказал:
– Ну, я отослал все до последнего цента на дело установления истинной демократии в Иране, словом, отдал на борьбу, ну, за истинную демократию в Иране.
Я решил, что такие вещи действительно надо поддерживать, и просто кивнул.
Уже во время выпускных экзаменов я подловил Бабака в коридоре, но, прежде чем я успел объяснить, что мне от него нужно, он сказал:
– Леонард, ты не хочешь немного прошвырнуться? Может, сходим в кино или типа того? Мы совсем не знаем друг друга, ведь так? А это даже как-то странно, не находишь?
Я обдумал его предложение и ответил:
– Пойми меня правильно, но для меня слушать твою игру на скрипке – однозначно самое волнующее событие за день. И по-моему, часть этого волшебства состоит в том, что я знаю тебя только как классного музыканта. Единственно и исключительно. И я боюсь, что, если мы с тобой подружимся и вообще, твоя музыка утратит для меня часть своего волшебства. С тобой такое уже случалось? Типа, ты думаешь, будто человек реально что-то из себя представляет и отличается от других, но затем ты знакомишься с ним поближе, и это все портит. Понимаешь, о чем я говорю?
Он рассмеялся и сказал:
– Нет. Не совсем.
– А летом я смогу как-нибудь послушать, как ты играешь? Я заплачу пять долларов.
– Ну, не уверен, что это такая уж хорошая идея. Родителям явно покажется нелепым, если ты будешь просто сидеть там, где я занимаюсь, и глазеть на меня. И вообще, в конце месяца я уезжаю в Иран навестить родственников и продолжить с дедушкой занятия музыкой. Так что меня здесь не будет. – Он явно пошел на попятный, возможно, потому что нашел мое объяснение несколько странным.
– Ну, тогда ладно. До встречи в новом учебном году. – Я протянул ему конверт, который собственноручно подписал: «ЗА ИСТИННУЮ ДЕМОКРАТИЮ В ИРАНЕ!» Я уговорил Линду пожертвовать пятьсот баксов для получения налоговой льготы. Льготы нужны были ей для бизнеса, и она всегда была готова подкупить меня / успокоить свою нечистую совесть вечно отсутствующей мамаши. Чек был внутри, но я не хотел, чтобы Бабак при мне открывал конверт, и поэтому просто сказал: – Это на потом. Надеюсь, что в следующем году мне удастся послушать, как ты играешь. Желаю приятно провести время за границей!
И вот, увидев его в актовом зале в начале этого, последнего для нас, учебного года, я обнаружил, что он стал еще выше и увереннее в себе. Бабак улыбнулся и произнес:
– Я рассказал бабушке о тебе и твоем пожертвовании. Она сделала для тебя тасбих. Это такие персидские четки. Но некоторые люди используют их как бусы для снятия напряжения. Вот возьми. – Он протянул мне длинную нитку красно-коричневых деревянных бус с кисточкой на конце.
– Спасибо, – ответил я и повесил бусы на шею.
Он улыбнулся и неожиданно заявил:
– Тебе больше не надо платить, чтобы послушать, как я играю. Можешь слушать бесплатно. Дедушка говорит, что музыка – это тот дар, которым ты делишься с остальными, когда можешь. Я рассказал ему о тебе и о пожертвовании. А он ответил, что я не должен брать с тебя денег. Так я и сделаю.
Я кивнул и занял свое обычное место в заднем ряду.
Бабак исполнял свою музыку.
Я не представлял, что такое возможно, но сейчас он играл даже лучше – еще волшебнее, – чем в прошлом году.
Я закрыл глаза, заслушался и, казалось, перестал существовать.
15
Скрипка Бабака – одна из немногих вещей, от которых становится легче жить, а поскольку я уже настроился пристрелить Ашера Била, а затем покончить с собой, то сейчас мне не хочется рисковать и слушать, как играет Бабак. Я боюсь, его музыка может соблазнить меня пожить хотя бы еще один день, что уже неоднократно случалось со мной раньше.
Поэтому я вхожу в актовый зал и прямо с порога говорю:
– Бабак, сегодня я не буду слушать, как ты играешь.
– Что? – На его лице появляется выражение притворного ужаса. Бабак вырядился в темные джинсы, клетчатые кеды, футболку а-ля «Гарольд и Кумар» – и я сразу обращаю внимание, насколько же он изменился, американизировался, что ли, хотя и по-прежнему разительно отличается от большинства наших учеников. – Интересно, и с чего это ты вдруг решил нарушить традицию?
Вместо того чтобы ответить на его вопрос, я достаю из рюкзака подарок – конверт, обернутый розовой бумагой, – и говорю:
– Это тебе.
Мой голос гулко разносится по пустому огромному залу.
Он заглядывает мне в глаза и спрашивает:
– Что здесь?
– Я просто хочу, чтобы ты знал: я действительно наслаждаюсь твоей игрой на скрипке, и во время большой перемены твоя музыка позволяла мне забыть обо всем, – ну, скажем так: ты даже не представляешь, как часто она спасала меня последние несколько лет. И помогала мне пережить самые тяжелые дни. Ты действительно одаренный музыкант. Надеюсь, ты никогда не расстанешься со своей скрипкой. И в знак своей благодарности я хочу кое-что тебе дать, чтобы ты знал: я ценю твое искусство даже больше, чем ты думаешь. Со стороны может показаться, будто я просто сижу себе и кемарю на заднем ряду, но это не так – твоя музыка дает мне нечто такое, что заставляет с нетерпением ждать завтрашний день, она для меня как верный друг. Возможно, лучший друг во всей нашей школе. И я хочу сказать тебе спасибо.
Я чувствую, что слезы уже на подходе, а потому поспешно опускаю глаза и протягиваю Бабаку розовый прямоугольник.
Он берет конверт и спрашивает:
– Леонард, а почему ты это говоришь мне именно сегодня?
– Просто хотелось отдать тебе это. Подарок от меня.
– А почему он завернут в розовую бумагу?
– Цвет на самом деле не имеет значения.
– Похоже, я чего-то не догоняю, да? – спрашивает он.
Я, типа, втайне надеюсь, что он догадается о моем дне рождения, хотя откуда ему знать. И все же меня будоражит мысль о том, что он может догадаться.
Он срывает обертку, открывает конверт, смотрит на чек, который я выписал на дело установления истинной демократии в Иране, и говорит:
– Ты что, прикалываешься?
– Что? Нет. Это чек для поддержки борцов за свободу в твоей стране.
– Неужели ты и вправду рассчитываешь, будто я поверю, что он настоящий?
– Это деньги из моего фонда на колледж. Я не собираюсь поступать в колледж. Не собираюсь даже сдавать отборочный тест.
– И не стыдно тебе валять дурака?! Ты хоть представляешь себе, каково живется сейчас в Иране? Им не до шуток, Леонард. И вообще, есть такие вещи, с которыми не шутят.
– Я знаю. Чек настоящий. Ей-богу! Можешь его проверить. И все сам увидишь. Надеюсь, деньги помогут делу борьбы за демократию. Это мой денежный фонд на обучение в колледже. Бабушка с дедушкой оставили мне кучу денег.
– Что с тобой не так?
– А я думал, ты обрадуешься.
Он вздыхает и задумчиво ерошит волосы, которые сегодня свободно падают на плечи.
– Послушай, я ценю то, что в десятом классе ты не дал меня в обиду, и ценю твою… поддержку. Насколько я понимаю, ты немного не того. Ты всегда сам по себе и вообще. Я не против, дело твое. Но я никогда тебе ничего такого не делал – никаких подлянок, – и тем не менее ты входишь сюда и оскорбляешь меня своим липовым чеком с шестизначной цифрой. Мои бабушка с дедушкой пережили такое… Ты даже представить себе не можешь, как туго пришлось моей семье, и знаешь что… – говорит он, убирая скрипку, – я не думаю, что буду сегодня играть. И я не думаю, что хочу, чтобы ты продолжал приходить меня слушать. То, что ты сидишь на заднем ряду – просто сидишь здесь каждый день, – начинает меня здорово доставать.
– Чек настоящий, – твержу я свое.
– Хватит, Леонард!
– Я серьезно, блин! Чек настоящий! Ты ведешь себя как форменный кретин. Сходи прямо сейчас в банк – и сам поймешь, какой ты кретин.
– Зачем ты нацепил эту шляпу? Ты что, подстригся?
Я внимательно смотрю на него и вижу, что явно ему не нравлюсь.
Выходит, я был прав: как только ты делаешь шаг навстречу своему сверстнику, чтобы узнать его поближе, то все волшебство, окружающее этого человека, моментально исчезает, буквально на глазах превращаясь в вонючее дерьмо.
Он смотрит на меня так, будто всей душой ненавидит, будто моя физиономия вызывает у него отвращение, – и я хочу, чтобы он отвернулся.
– Может, тебе стоит с кем-нибудь поговорить, – советует он. – С кем-нибудь из школьного руководства.
– Я пытался поговорить с тобой – и вон оно как все обернулась.
– Послушай, Леонард. У тебя явно какие-то проблемы. И я тебе сочувствую. Реально сочувствую. Но в мире есть люди, проблемы которых во сто крат тяжелее, уж можешь мне поверить. Попробуй хоть раз уехать из нашего города, и ты увидишь, что я прав. Проблемы человека из страны первого мира. Вот что у тебя такое.
Он стремительно выходит в коридор, и я понимаю, что, должно быть, довел его до ручки, так как впервые за все время нашего знакомства он не стал играть во время большой перемены в пустом актовом зале. Впервые за время учебы в нашей школе.
Я поднимаю чек, который он оставил, сажусь на продавленное скрипучее сиденье и начинаю размышлять о его словах, будто в мире есть люди с проблемами посерьезнее моих. Мне хватает трех секунд, чтобы понять, что все это чушь собачья. Будто люди в Иране важнее меня, потому что их страдания предположительно ужаснее.
Чушь собачья!
Мне нравится думать, сидя в одиночестве в актовом зале, пусть даже и без скрипичной музыки.
Может, мне вообще был не нужен Бабак.
Может, он такой же, как все остальные.
И мне гораздо приятнее сидеть здесь в одиночестве.
Безопаснее.
И как измерить страдание?
Словом, тот факт, что я живу в демократической стране, еще ни о чем не говорит и не гарантирует мне легкой жизни.
Отнюдь.
Я понимаю, что да, с социально-экономической точки зрения я нахожусь в привилегированном положении, но ведь то же самое можно сказать и о Гамлете, и еще о куче других несчастных людей.
Зуб даю, что в том же Иране есть люди гораздо счастливее меня: они хотят жить именно там, и для них не имеет значения, какая политическая сила стоит у руля государства, в то время как здесь, в относительно свободной стране, я чувствую себя совершенно несчастным и хочу любой ценой поскорее покончить с такой жизнью.
Интересно, пожалеет ли Бабак, что не понял всей глубины моих страданий, когда увидит по телику вечером новости?