Иванова свобода (сборник) - Радзинский Олег Эдвардович 9 стр.


Говорили о России. Это случилось само собой: Иван о России думал мало – ни к чему. Россия для него была местом на карте или сборной по футболу. А какой у сборной свой путь? Какая миссия? Выигрывать надо – вот и вся миссия. Ему казалось, что Аскербай усложняет, как обычно.

– Правильно, – обрадовался Аскербай, – именно так. Я-то – мастодонт, динозавр, а для вас, Иван, и вопроса такого нет – миссия. Потому я на ваше поколение и надеюсь, что вы росли без идеологии, без веры, когда жизнь в России поломалась и не до того было. Как в природе: нет ни хорошего, ни плохого и все, что нужно, – это выжить.

Аппетита с утра не было, и Иван решил обойтись овсяным печеньем и чаем.

Он предложил печенье Аскербаю, но тот покачал головой:

– Вы, Иван, ваши сверстники – как животные.

– Почему? – не понял Иван.

– Нет, нет, – засмеялся Аскербай, – в хорошем смысле. Это я вас хвалю. Знаете, говорят, человек отличается от животного моралью. Правильно, потому что он сам ее придумал. Животное ничего не придумывает: оно хочет есть и размножаться и оттого счастливо. Это естественный, первоначальный закон. А мы придумали добро и зло и живем в этом придуманном, как в клетке.

– А что делать-то нужно? – спросил Иван.

– Освободиться надо, – заверил Аскербай. – Понять, что все эти идеи добра и зла – как остров у вас в голове: симулякры. Знаете, Аристотель определял мораль как разницу между человеком-как-он-есть и каким-он-мог-бы-быть. А не надо: будем как есть.

– И что тогда? – Иван пытался понять, куда его ведет Аскербай. – Что случится?

– Самими собой наконец станем, – ответил Аскербай. – А то живем, словно кому-то должны. А как люди, так и страна: отсюда все эти разговоры про особую миссию, державность, империю. Свет с востока, суверенная демократия, у России свой путь. Слыхали?

Иван не слыхал. А если и слыхал, то внимания не обращал – его эти слова мало касались.

Аскербай подождал, пока Иван доест овсяное печенье, и, показав куда-то в звенящий детскими голосами двор, сказал:

– Нет этого ничего у России. Ни пути своего, ни миссии, ни предназначения. Вы, Иван, освободитесь, а через вас и Россия станет свободна. Собой наконец станет, без навязанной и никому не нужной миссии, которой у нее нет и не было никогда. Ивану понравилась идея быть свободным от предназначения – делай что хочешь. Он решил, что России это тоже подходит.

7

На следующей неделе НЕТМЕКО получила кредит. Компания использовала деньги с умом, и уже через месяц Иван заметил перемены в отчетах: начали расти продажи. Мартовские цифры были еще лучше, и к апрелю НЕТМЕКО удалось подписать госзаказ. Геннадий Палыч вызвал Ивана и Кирюшина к себе в кабинет и, налив всем троим коньяку в чайные кружки, сообщил, что им положена премия.

Деньги не сильно обрадовали Ивана: у него с деньгами теперь проблем не было. Через три дня после получения кредита Арзуманян из НЕТМЕКО передал Ивану толстый желтый конверт и выразил надежду на долгое сотрудничество. Иван кивнул, но обещать ничего не стал. Приехав домой, он открыл конверт в дальнем углу комнаты, спиной к окну, и долго пересчитывал зеленые банкноты с незнакомыми иностранными лицами, не веря себе: там было тридцать тысяч долларов. Он в ту ночь плохо спал, мучаясь мыслями, что с ними делать и где хранить. Больше всего ему хотелось убежать из Москвы и спрятаться у себя в городе, но он знал – нельзя: там его ждал туман.

Что случилось с НЕТМЕКО, Иван считал личной победой: он изменил мир и доказал свою власть над жизнью. Созданный им симулякр, став реальностью, создал реальность, и Иван начал верить в себя по Сартру: нет у него предназначения, и он сам творец своей жизни. А если удастся, то и жизни других. Мир и вправду оборачивался мыслеформой, которую Иван мог менять по своему желанию и необходимости. Он чувствовал, как в нем растет ощущение власти над действительностью, уверенность, что для него не существует отведенного судьбой места, а лишь то, что он создаст себе сам. Это чувство было похоже на эрекцию.

Иван был так занят новым собой, что не сразу заметил исчезновение Аскербая в середине апреля; он привык к его отъездам в конце месяца, но в остальные дни Аскербай был дома. Иван последнее время жил в квартире не очень внимательно, собираясь снять отдельное жилье ближе к лету.

Он спросил у Татьяны Семеновны про соседа, и та, простучав костылем до плиты, на которой варился густо пахнущий суп, объяснила:

– В больницу уехал. Раньше в это время не ездил, а теперь поехал. Заскучал Аскербай. Тебя нет, поговорить не с кем, не со мной же ему мысли обсуждать. Я этих слов не понимаю, а он мужчина ученый, у него книг – до потолка. Пить – не пьет, какое ему развлечение? Разговоры одни.

Иван кивал, вдыхая сытный запах супа, думая об Аскербае. Тот казался Ивану не человеком, а книгой, собранием идей и цитат. В Аскербае было мало живого, и оттого его глаза не имели блеска. Иван жалел, что, когда переедет в новую квартиру, будет приходить к Аскербаю редко и, возможно, снова станет глупее. Этого он допускать не хотел.

Аскербай вернулся в четверг. Иван пришел домой поздно и, проходя по коридору, обрадовался, увидев знакомую полоску желтого света под соседней дверью. Он остановился и, подумав, решил постучать.

– Иван? – спросил голос Аскербая. – Это вы, Иван?

– Я, – признался Иван. Он помолчал и сказал, сразу пожалев о глупости своих слов: – Вернулись?

Аскербай открыл дверь и пригласил Ивана зайти. Иван помялся на пороге – он у Аскербая раньше никогда не был. Комната казалась больше Ивановой, но такая же пустая: кровать, шкаф, два стула. У окна стоял небольшой, заваленный книгами серый пластиковый стол, вроде кухонного. Книги лежали на полу, на шкафу и на одном из стульев. Второй стул был пуст, и Аскербай предложил его Ивану. Сам сел на кровать.

Аскербай молчал, глядя мимо Ивана, давая тому время осмотреться, обжиться среди книг и табачного воздуха. Аскербай пошел к окну, где стал курить в открытую форточку. Иван до этого не видел, как он курит: на кухне Аскербай никогда не курил. Дым вытягивало из комнаты сырым весенним воздухом, который – словно в обмен – приносил в комнату прерывистую тишину ночной жизни московского двора. Аскербай докурил сигарету до фильтра и бросил ее в жестяную банку с водой, стоявшую на подоконнике. Он обернулся к Ивану, но улыбаться не стал.

– Много работаете, – сказал Аскербай. – Нравится?

– Нужно, – ответил Иван. – А то денег платить не будут.

– Значит, нравится, – решил Аскербай.

Они снова замолчали, не глядя друг на друга, будто оба оказались в этой комнате случайно. Иван подумал, что зашел некстати, и собирался уже извиниться и уйти, когда Аскербай сказал:

– Я решил в больницу вернуться. Буду снова там жить.

Он для чего-то вынул из нагрудного кармана рубашки пакетик с толченой травой и стал крутить, перебирая пальцами, будто четки.

Иван ждал, что тот продолжит, но Аскербай молчал.

– Со здоровьем стало хуже? – решился наконец Иван. – Опять заболели?

Аскербай удивленно посмотрел на Ивана, словно не понимая вопроса, и вдруг рассмеялся. Он смеялся всем лицом, а не только губами, как смеялся обычно. Иван осторожно улыбнулся: он не понимал, что смешного в болезни.

– Нет, нет, – заверил его сквозь смех Аскербай, – со здоровьем все как было. Я, Иван, всю жизнь в лечебницах прожил, – наконец, отсмеявшись, сказал Аскербай. – Там и родился, – добавил он, словно это все объясняло. – Дожил вот почти до пятидесяти лет и решил – попробую сам.

Он подумал и добавил:

– У меня же комнаты своей никогда не было.

Я, когда сюда переехал, в первый раз один в комнате спал – а то все в палате, с другими. Поначалу страшно было, всю ночь не мог заснуть, не привык. У меня, кроме книг, вообще никогда ничего своего не было.

Аскербай осмотрелся вокруг и вздохнул:

– Да и сейчас своего не много. Книги разве. Так их и в больнице можно.

– Почему же вы возвращаетесь? – спросил Иван. – Если здесь лучше.

– Лучше? – удивился Аскербай. – Разве я сказал, что здесь лучше? По-другому совсем, это так. А лучше – не знаю. Сначала мне нравилось: иди куда хочешь, ложись спать когда хочешь, ешь, что сам выбрал. Свобода, – засмеялся Аскербай, – полная свобода.

Он положил мешочек обратно в карман и достал сигарету. Аскербай размял ее короткими пальцами, подумал и сунул обратно в пачку.

– Пару месяцев я походил, посмотрел, а потом надоело: знакомых у меня никаких нет, профессии тоже нет – ничего делать не умею. Пытался с людьми говорить, но их жизни мне чужие: семья, работа, друзья. Ничего этого у меня никогда не было. Да и неинтересно мне об этом, а о чем мне интересно – они не хотят слушать.

Аскербай кивнул Ивану:

– Вы – первый человек, с которым у меня разговаривать получилось. Потому что вас то же самое интересует – главное. А те, – он показал куда-то за темное окно, – те только жизнью своей интересуются и ничем больше. Так и живут, уткнувшись в самих себя. И в свои семьи.

– А у вас нет никого? – спросил Иван. – Из родных?

Аскербай покачал головой.

– Моя мать была прокаженной, – сказал Аскербай, – тогда многие болели в Каракалпакии. Ее в лепрозорий забрали уже беременную. Там я и родился, и рос до семи лет, пока меня не перевели в другой лепрозорий, в Россию. Мать к тому времени умерла – проказа съела.

Его пальцы, лишенные предметов, продолжали быстро перебирать воздух – неторопливо, со знанием. Иван слушал, не веря словам: страшно было.

Аскербай посмотрел на него и замахал калечной рукой.

– Нет, нет, вы не думайте, – заверил его Аскербай, – я не заразный. Меня бы тогда из лечебницы не выпустили. Да проказа, по правде, не такая уж и опасная болезнь: у девяноста пяти процентов людей к проказе врожденный иммунитет. Он улыбнулся Ивану:

– Когда сульфетрон за границей закупать начали, вообще всех стали вылечивать. Серные препараты, конечно, организм отравляют, но тогда о побочных явлениях кто думал? Вылечиться бы, и все.

– И что, – решился Иван, – вас совсем вылечили?

Ему было страшно сидеть на Аскербаевом стуле и дышать воздухом его комнаты. Он постарался задержать дыхание, но надолго не хватало: приходилось вдыхать.

– Вылечили, конечно, – удивился Аскербай, – пальцы только на левой руке потерял, а так вылечили. У меня хорошая проказа была, туберкулоидная. С лепроматозной формой, конечно, труднее вылечиться, – объяснил Аскербай, – да и пятна на лице остаются. А при туберкулоидной форме только мутиляция суставов, как сухая гангрена, – он показал Ивану увечную руку, – нервные сигналы не проходят, оттого суставы и стягиваются.

Аскербай посмотрел на Ивана матовыми глазами – два отгоревших угля. Иван старался не отводить взгляд. Он понимал, что Аскербай ждет от него слов, но сказать было нечего. Он хотел уйти.

– Привык я в лепрозориях на всем готовом. А когда под Москву в Сергиев Посад из Астрахани перевели, вообще хорошо стало. Двадцать лет там прожил, – вспоминал Аскербай. – Тихо, лес вокруг, больных мало – проказы-то в России почти не осталось. Одна палата мужская и женская одна – две старушки. Там я и жил до прошлого года, пока не решился попробовать. От страха, должно быть.

– От какого страха? – спросил Иван.

– Как же? – удивился Аскербай. – Что умру, а на свободе так и не поживу. Мне попробовать хотелось: как это – самому. Чтоб ни врачей, ни медсестер, ни забора. А то всю жизнь под охраной прожил, будто преступник, – непонятно за что. Вот и попробовал.

Он пошел к окну курить.

Иван смотрел на отражение его силуэта в темном окне и думал, что Аскербай не смог вырваться из своего прошлого. Он вспомнил, как ему понравилось у себя в городе во время праздников, и испугался: неужели и он вернется назад?

Они молчали, пока Аскербай курил, выдыхая дым в форточку. От этого в комнате не становилось менее накурено, только холоднее.

Аскербай вернулся и, словно прочитав в Ивановых напуганных глазах его мысли, сказал:

– Меня моя жизнь не отпустила – старый уже. Да и лучше мне в лепрозории: все знакомо, заботиться ни о чем не надо. Как при социализме, словно ничто не поменялось. А вам, Иван, назад нельзя: иначе никогда, никогда не вырветесь. Так и будете крутиться в колесе навязанных вам ожиданий о вашем месте в жизни. И страна опять повернется к прошлому – миссия, империя, в кольце врагов. Вы, Иван, первое поколение, которое без этого выросло, а они, – Аскербай показал съеденным проказой пальцем в облупившийся потолок, – они хотят заставить нас думать, что наши выборы ничего не значат, что всем правят даже не они сами, а незримые, безличностные силы. А они вроде как на службе у этих сил, будь то историческая необходимость диктатуры рабочего класса или национальная миссия псевдосуверенности. Потому Пелевин у них любимый писатель, – неожиданно закончил Аскербай. – Вот почему его власть любит.

Иван читал Пелевина в институте, и ему нравилось. Было весело и немного страшно, словно написанное может прорваться в жизнь, но понятно, что так, зазря пугают: ничего страшного там на самом деле нет. И всем, кого Иван знал, тоже нравилось.

– При чем тут Пелевин? – не понял Иван. – Про Чапаева смешно очень.

– Как же, – Аскербай улыбнулся, – он, знаете ли, предлагает альтернативную историю вместо альтернативы. У него люди ни в чем не виноваты и, стало быть, ни за что не ответственны. И власть не виновата, поскольку она ничем не управляет, а все это или халдейские жрецы, или оборотни, или вампиры. То есть нечто потустороннее, неподконтрольное, что никак нельзя, не надо даже и пытаться побороть. Потому он для власти самый главный писатель: он людям объясняет, что вины их ни за что нет, поменять все равно ничего нельзя, а нужно просто откинуться назад, устроиться поудобнее и обозревать. Он, Пелевин, отменил и Шопенгауэра, и Хайдеггера, и Сартра: человек не может формировать мир своей волей, не может бросить вызов миру своим сознанием, потому что всем управляют силы несравненно, несравнимо более могущественные, чем он сам или то, что он может осознать. Изменить ничего нельзя – можно только присоединиться, если повезет, и стать одним из хозяев жизни. Достоинств никаких для того не нужно – просто удача, везение. Оттого везение и стало главной верой страны, ее новой религией: шанс, только шанс. Потому как все остальное – талант, трудолюбие, знания – не работает и никому не нужно.

Аскербай встал с кровати и прошелся по комнате. Иван молчал, думая о его словах. Из открытой форточки тянуло сырым и холодным.

– Пелевин дальше Заратустры пошел, – сказал Аскербай. – Заратустра придумал конец мифу битвы: однажды добро победит зло и наступит новый мир. А по Пелевину, битва уже состоялась, и мы живем в мире после битвы, только сами того не знаем. Потому что не важно, кто победил.

– Почему не важно? – спросил Иван.

– Потому. – Аскербай потянулся, словно устал. – Кто б ни победил, все одно будет.

8

С той поры Иван начал бояться. Он думал о словах Аскербая, пытаясь найти в них изъян, ошибку, чтобы успокоиться и перестать пугаться. Иван не хотел назад, в тихий заснувший город, где ему было хорошо и оттого еще страшнее. Он понимал: нужно сделать что-то, что повернет жизнь безвозвратно и закроет дорогу в прошлое. Вот тогда Иван Петров и решил убить мать.

Майские праздники кончились, и погода окончательно повернула на тепло. Воздух прогрелся, и полили короткие дожди с ласковой шумной водой, словно вернулось детство; в детстве ведь никто не боится дождя. Девушки теперь казались более длинноногими из-за надетых по весне мини-юбок, и над Москвой часто гремел гром, как напоминание о чем-то, что все давно забыли. Было хорошо в майском городе.

Иван нашел чистую недорогую однокомнатную квартиру в дальних сокольнических дворах и собирался переехать туда с первого июня; пока там жил хозяин, который решил поселиться на даче постоянно. Они договорились о деньгах, Иван оставил задаток и копию паспорта. Он чувствовал, что начиналась новая жизнь, где все будет, как он захочет. Иван боялся потерять это будущее.

Аскербай вернулся в лепрозорий сразу после майских, и его комната стояла пустая. Вечерами, возвращаясь с работы, Иван останавливался у незапертой двери, под которой раньше всегда лежала полоска желтого света, и стоял, не решаясь открыть. Он пытался представить Аскербая в его старом мире, в привычной больничной палате с другими калечными людьми, и Ивана брала такая тоска, что он быстрее уходил к себе и пересчитывал доллары, запрятанные в матрас. Долларов оставалось много, и они возвращали Ивану спокойствие и уверенность в новой жизни.

Победить прошлое было можно, только уничтожив его. Он понимал, что нельзя разрушить город – тот стоял семь веков, прозрачный от неподвижности, околдованный вечно текущей рекой и утренним белым туманом. Иван боялся, что река и туман найдут его здесь, в новой, созданной им реальности, и он снова проснется у себя на диване в большой комнате с включенным телевизором, а за окном – белая мгла. Он решил больше не читать Пелевина.

Был нужен, необходим шаг в свободу. Было нужно совершить что-то, что отменит прошлую жизнь, сделает ее неслучившейся. Он думал, тревожась по ночам, и наконец понял, что главным в его прошлом была мать: она родила его в этом тумане и никогда не учила мыслям, а только повседневной жизни. Сама она оставалась довольной и тихо, смирно плыла вместе с серой рекой, оставаясь на месте. И хотела, чтобы и он также. А с ним и Россия.

Выходило, что если не будет матери, то прервется связь между ним и прошлым и туман никогда его не найдет. Мать не сделала ему ничего плохого, и он всегда думал, что любит ее, потому что кто же не любит свою мать? Но чем больше Иван размышлял, тем больше понимал, что, пока она живет в том городе, в его прошлом, это прошлое будет держать его, как пуповина держит ребенка. Пришло время перерезать пуповину и зажить по-новому. Потому Иван собрался убить мать в ближайшие выходные.

Назад Дальше