— Но что сделано, то сделано. Только в идеале есть обязанности, не противоречащие друг другу. Прости, что я морочу тебе голову, бедняжка. Это неизбежные мужские сомнения.
— Я вполне в состоянии их понять.
— Естественно, дитя мое, естественно. — Он улыбнулся ей сурово и отчужденно, потом взял ее за запястье и успокаивающе добавил:
— А что, в конце концов, могло бы со мной случиться? В худшем случае, всех трудоспособных мужчин угнали бы в Германию, ну и что? Матье там хорошо. Правда, в отличие от меня, у него не барахлит сердце. Помнишь, как этот дурак-майор освободил меня от военной службы? Я чуть не лопнул от бешенства, я был готов на все, что угодно. Помнишь, как я был разъярен?
— Да.
Он сел на ступеньку машины и обхватил голову руками, он смотрел прямо перед собой.
— Шарвоз остался, — сказал он, глядя в одну точку. — А?
— Он остался. Я встретил его сегодня утром в гараже. Он удивился, что я уезжаю.
— Он совсем другой человек, — проговорила она машинально.
— Да, действительно, — с горечью согласился он. — Он ведь холостяк.
Одетта стояла слева от него, она смотрела на его голову, кожа местами просвечивала под волосами, она подумала: «Ах, вот с но что!»
У него были бегающие глаза. Он сказал сквозь зубы:
— Мне некому тебя доверить. Она напряглась:
— Что ты сказал?
— Я говорю: мне некому тебя доверить. Если бы я решился отпустить тебя одну к твоей тетке…
— Ты хочешь сказать, — дрожащим голосом проговорила она, — что ты уехал из-за меня?
— Иначе я не мог, — ответил он. Он с нежностью посмотрел на нее:
— В последние дни ты была такой нервной: ты меня просто пугала.
Она онемела от изумления: «Ради меня? Но с какой стати?»
Жак продолжал с лихорадочной веселостью:
— Ты все время закрывала ставни, мы весь день жили в темноте, ты копила консервы, я буквально наступал на банки с сардинами… А потом, мне кажется, что твое общение с Люсьенной причиняло тебе много вреда; когда она уходила от нас, ты становилась совсем другой: она с придурью, малость не в себе и очень уж верит всяким страшным историям про немцев — об отрубленных руках, изнасилованиях и тому подобному.
Я не хочу. Я не хочу говорить ему то, чего он от меня ждет. С чем я останусь, если признаю, что презираю его? Она сделала шаг назад. Он остановил на ней стальной взгляд, он как бы понуждал ее: «Ну, скажи это. Скажи же!» И снова под этим орлиным взглядом, под взглядом своего супруга она почувствовала себя виноватой; что ж, возможно, он подумал, что я хочу уехать, возможно, у меня был испуганный вид, возможно, я действительно боялась, не сознавая этого. Что здесь правда? До сих пор правдой было то, что говорил Жак; если я больше этому не верю, чему мне верить? Она проговорила, понурившись:
— Мне не хотелось оставаться в Париже.
— Тебе было страшно? — доброжелательно спросил он.
— Да, мне было страшно.
Когда она подняла голову, Жак смотрел на нее, посмеиваясь.
— Ладно! — сказал он. — Все это не так уж скверно; правда, ночь под открытым небом нам не совсем по годам. Но мы еще молоды и можем увидеть в этом некое очарование. — Он легко погладил ее по затылку. — Помнишь Иер в тридцать шестом году? Мы спали в палатке, но это одно из моих самых дорогих воспоминаний.
Одетта не ответила: она судорожно ухватилась за ручку дверцы и стиснула ее изо всех сил. Жак подавил зевок:
— Как поздно. Может быть, ляжем?
Она утвердительно кивнула. Прокричал какой-то ночной зверь, и Жак разразился хохотом.
— Как это по-сельски! — сказал он. — Располагайся на заднем сиденье, — добавил он заботливо. — Ты сможешь немного вытянуть ноги, а я буду спать у руля.
Они сели в машину: Жак запер на ключ правую дверцу и накинул цепочку на левую.
— Тебе удобно?
— Очень.
Он вытащил револьвер и, ухмыляясь, осмотрел его.
— Вот ситуация, которая восхитила бы моего старого пирата деда, — сказал он. И весело добавил: — Все мы в семье немножко корсары.
Она промолчала. Жак развернулся на своем сиденье и взял ее за подбородок:
— Поцелуй меня, моя радость.
Она почувствовала его горячий открытый рот, прильнувший к ее рту; он слегка лизнул ей губы, как раньше, и она вздрогнула; в то же время она почувствовала, как его рука скользнула ей под мышку, лаская ей грудь.
— Моя бедная Одетта, — нежно проговорил он. — Моя бедная девочка, моя бедная малютка.
Она откинулась назад и сказала:
— Мне до смерти хочется спать.
— Спокойной ночи, любовь моя, — ответил он, улыбаясь. Жак повернулся, скрестил руки на руле и уронил голову на руки. Она сидела, выпрямившись, угнетенная: она выжидала. Два вздоха, это еще не сон. Он еще шевелится. Она не могла ни о чем думать, пока он бодрствует и думает о ней; я никогда ни о чем не могла размышлять, когда он рядом. Готово: он трижды по-своему пробурчал; она немного расслабилась — он всего лишь животное. Теперь он спал, спала война, спал мир людей, живший в этой голове; выпрямившись в темноте между двумя меловыми стеклами на дне лунного озера, Одетта бодрствовала, очень давнее воспоминание всплыло в ее памяти: я бежала по розовой тропинке, мне было двенадцать лет, я остановилась с бьющимся от беспокойной радости сердцем и громко сказала: «Я необходима». Одетта повторила: «Я необходима», но она не знала, для чего; она попыталась думать о войне, ей казалось, что сейчас она найдет истину: «Разве это правда, что победа на руку только России?» Она оставила эту мысль, и ее радость сменилась отвращением. «Я об этом слишком мало знаю».
Ей захотелось курить. Скорее всего, от нервозности. Желание разбухало, у нее зашемило в груди. Желание сильное и неодолимое, как во времена ее капризного детства; он положил пачку в карман пиджака. Зачем ему курить? Вкус табака у него во рту должен быть таким скучным, таким иллюзорным, мне закурить важнее. Она наклонилась к нему; он посапывал; она запустила руку ему в карман, вытащила сигареты, потом, сняв цепочку, тихо открыла дверцу и выскользнула наружу. Свет луны сквозь листву, пятна луны на дороге, свежее дуновение, этот крик животного — все это мое. Она зажгла сигарету, война спит, Берлин спит, Москва спит, Черчилль, Политбюро, все наши политики спят, все спит, никто не видит мою ночь, я необходима; банки с консервами — это для моих подшефных солдат. Одетта вдруг заметила, что ей противен табак; она сделала еще две затяжки, потом бросила сигарету: она уже сама не знала, почему ей так хотелось курить Листва тихо шумела, поле поскрипывало, как паркет. Звезды казались живыми, ей было страшновато; Жак спал, и она понемногу обретала непонятный мир своего детства, заросли вопросов без ответов; это он знал названия звезд, точное расстояние от Земли до Луны, сколько жителей в квартале, их жизнь, их занятия; он спит, я его презираю, но сама я не знаю ничего; она чувствовала себя затерянной в этом непостижимом мире, в этом мире, где можно было только видеть и трогать. Одетта побежала к машине, она хотела сейчас же его разбудить, разбудить Знание, Экономику, Мораль. Она положила ладонь на ручку, склонилась над дверцей и сквозь стекло увидела широко разинутый рот. «Зачем?» — подумала Одетта. Она присела на ступеньку и, как каждый вечер, принялась думать о Матье.
Лейтенант бегом поднимался по темной лестнице; они бежали и делали повороты вслед за ним. Лейтенант остановился в полном мраке и уперся затылком в люк; и их ослепил яркий серебристый свет.
— Следуйте за мной.
Они выскочили в холодное светлое небо, полное воспоминаний и легких шумов. Чей-то голос спросил:
— Кто здесь?
— Это я, — сказал лейтенант.
— Смирно!
— Вольно, — приказал лейтенант.
Они очутились на квадратном настиле на вершине колокольни. По углам кровлю поддерживали четыре столба. Между столбами шел каменный парапет метровой высоты. Повсюду было небо. Луна отбрасывала косую тень столба на пол.
— Ну как? — спросил лейтенант. — Здесь все в порядке?
— В порядке, господин лейтенант.
Перед ним стояли трое, длинные, худые, с винтовками. Матье и Пинетт смущенно держались позади лейтенанта.
— Мы остаемся здесь, господин лейтенант? — спросил один из троих стрелков.
— Да, — ответил лейтенант. И добавил: — Я поместил Кессона и еще четверых в мэрии, остальные будут со мной в здании школы. Дрейе обеспечит связь.
— Какие будут распоряжения?
— Огонь ведите сильный. Не жалейте боеприпасов.
— Что это?
Приглушенные возгласы, шарканье ног: звуки шли снизу, с улицы. Лейтенант улыбнулся:
— Этих штабных прихвостней я загнал в погреб мэрии. Им там будет тесновато, но это только на одну ночь: завтра утром боши, как только покончат с нами, получат их целехонькими.
Матье смотрел на стрелков: он стыдился за своих товарищей, но все трое были невозмутимы.
— В одиннадцать часов, — продолжал лейтенант, — жители деревни соберутся на площади; не стреляйте в них. Я их отправлю на ночь в лес. После их ухода — огонь по всем, кто появится на улице. И ни под каким предлогом не спускайтесь: иначе мы будем стрелять в вас.
Он направился к люку. Стрелки молча рассматривали Матье и Пинетта.
— Господин лейтенант… — начал Матье. Лейтенант обернулся.
— Я о вас забыл. Эти люди хотят сражаться с нами, — сказал он остальным. — У них есть винтовки, и я им выдал патронташи. Смотрите сами, как можно использовать этих двоих. Если они будут плохо стрелять, отберите у них патроны.
Он дружелюбно посмотрел на стрелков.
— Прощайте, ребятки. Прощайте.
— Прощайте, господин лейтенант, — вежливо сказали они.
Он секунду поколебался, качая головой, потом, пятясь, спустился по первым ступенькам лестницы и закрыл за собой люк. Три стрелка смотрели на Матье и Пинетта без любопытства и без особой симпатии. Матье сделал два шага назад и прислонился к столбу. Винтовка ему мешала, иногда он нес ее с излишней небрежностью, иногда держал ее, как свечу. В конце концов он осторожно положил ее на пол. Пинетт присоединился к нему; оба повернулись спиной к луне. Три стрелка, наоборот, стояли лицом к свету. Черная сажа пачкала их бледные лица; у них был неподвижный взгляд ночных птиц.
— Можно подумать, что мы в гостях, — сказал Пинетт. Матье улыбнулся; три стрелка ответили на его улыбку.
Пинетт подошел к Матье и шепнул ему:
— По-моему, мы им не слишком нравимся.
— Кажется, да, — согласился Матье.
Оба смущенно замолчали. Матье наклонился и увидел прямо перед собой темные барашки каштанов.
— Сейчас я их разговорю, — сказал Пинетт.
— Сиди спокойно.
Но Пинетт уже подходил к стрелкам.
— Меня зовут Пинетт. А это Деларю.
Он остановился, ожидая ответа. Самый высокий кивнул, но никто из троих себя не назвал. Пинетт прокашлялся и сказал:
— Мы пришли сюда сражаться.
Стрелки продолжали молчать. Высокий блондин насупился и отвернулся. Пинетт растерянно спросил:
— Что нам надо делать?
Высокий блондин откинулся назад и зевнул. Матье заметил, что он был в чине капрала.
— Что нам надо делать? — повторил Пинетт.
— Ничего.
— Как ничего?
— Пока ничего.
— А потом?
— Вам скажут. Матье им улыбнулся:
— Мы вам надоедаем, да? Вы хотели бы остаться одни? Высокий блондин задумчиво посмотрел на него, потом повернулся к Пинетту:
— Ты кто?
— Служащий метро.
Капрал издал короткий смешок. Но глаза его оставались серьезными.
— Ты уже считаешь себя гражданским? Подожди немного.
— А, ты имеешь в виду в армии? — Да.
— Я наблюдатель.
— А он?
— Телефонист.
— Нестроевой? — Да.
Капрал прилежно посмотрел на Матье, словно ему было трудно сосредоточить на нем внимание.
— Что у тебя не в порядке? С виду ты довольно крепкий…
— Сердце.
— Вы когда-нибудь стреляли в людей?
— Никогда, — признался Матье.
Капрал повернулся к своим товарищам. Все трое покачали головами.
— Мы будем стараться изо всех сил, — сдавленным голосом проговорил Пинетт.
Наступило долгое молчание. Капрал смотрел на них, почесывая голову. В конце концов он вздохнул и, казалось, решился. Он встал и отрывисто сказал:
— Меня зовут Клало. Подчиняться нужно мне. Эти двое — Шассерьо и Дандье; вам нужно делать только то, что вам скажут, мы сражаемся уже пятнадцать дней, и у нас есть опыт.
— Пятнадцать дней? — недоверчиво переспросил Пинетт. — Как это произошло?
— Мы прикрывали ваше отступление, — пояснил Дандье. Пинетт покраснел и понурился. Матье почувствовал, как
его челюсти сжались. Клапо объяснил более примирительным тоном:
— Операция прикрытия.
Они молча переглянулись. Матье было неловко; он думал: «Мы никогда уже не станем такими, как они. Они сражались пятнадцать дней подряд, а мы в это время удирали. Теперь мы можем лишь присоединиться к ним, когда они дадут свой последний фейерверк. Но такими, как они, мы уже не станем никогда. Наши внизу, в погребе, они там догнивают в позоре и стыде, и наше место среди них, а мы их в последний момент бросили — гордость не позволила». Он наклонился и увидел черные дома, поблескивающую дорогу; он повторил про себя: «Мое место там, внизу, мое место там, внизу», но в глубине души знал, что нипочем не сможет спуститься. Пинетт сел верхом на парапет, наверное, чтобы выглядеть порешительнее.
— Слезь оттуда! — сказал Клапо. — Ты нас обнаружишь.
— Так ведь немцы еще далеко.
— Много ты знаешь! Говорю, слезь.
Пинетт недовольно спрыгнул с парапета, и Матье подумал: «Они нас никогда не примут». Пинетт его раздражал: он мельтешил, болтал, когда нужно было стушеваться, затаить дыхание и заставить забыть о себе. Матье вздрогнул: мощный взрыв, густой и тяжелый, толкнулся ему в барабанные перепонки. Потом второй, третий, от этих металлических звуков пол сотрясался под его ногами. Пинетт нервно засмеялся:
— Зря пугаешься. Это башенные часы бьют.
Матье перевел взгляд на стрелков и с удовлетворением отметил, что и они вздрогнули.
— Одиннадцать часов, — сказал Пинетт.
Матье знобило, он озяб, но это было даже приятно. Он был очень высоко в небе, над крышами, над людьми, было темно. «Нет, я не спущусь. Ни за что на свете не спущусь».
— Вот гражданские и уходят.
Они все перегнулись через парапет. Матье увидел, как черные животные движутся под листвой, как по дну моря. На главной улице бесшумно открывались двери, и мужчины, женщины и дети выскальзывали на улицу. Почти все несли тюки или чемоданы. На мостовой образовались маленькие группки: похоже, они чего-то ждали. Потом все они слились в одну длинную процессию, которая неторопливо тронулась к югу.
— Как на похоронах, — сказал Пинетт.
— Бедняги! — вздохнул Матье.
— Не волнуйся за них, — сухо заметил Дандье. — Они еще вернутся. Немцы редко поджигают деревни.
— А там? — напомнил Матье, показывая в сторону Робервилля.
— Там — другое дело: крестьяне стреляли вместе с нами. Пинетт засмеялся:
— Значит, там было не так, как здесь. Здесь мужики дали слабину.
Дандье посмотрел на него:
— Вы же не сражались: это все-таки не гражданское дело.
— А кто виноват? — сердито воскликнул Пинетт. — Кто виноват, что мы не сражались?
— Этого я не знаю.
— Офицеры! Это офицеры проиграли войну.
— Не говори худо об офицерах, — вмешался Клапо. — Ты не имеешь права так о них говорить.
— А чего с ними церемониться?
— Не говори о них так при нас, — твердо сказал Клапо. — Потому что я тебе вот что скажу: все наши офицеры полегли там, кроме лейтенанта, и это не его вина.
Пинетт хотел объясниться; он протянул руки к Клапо, потом опустил их.
— С вами не договоришься, — сказал он удрученно. Шассерьо с любопытством посмотрел на Пинетта:
— А вы зачем сюда притащились?
— Сражаться, я тебе уже говорил.
— Но почему? Вас же никто не принуждал. Пинетт лениво ухмыльнулся.
— Просто так. Чтобы поразвлечься.
— Что ж, поразвлечетесь! — жестко сказал Клапо. — Это я вам гарантирую.
Дандье презрительно засмеялся.
— Ты только послушай их: они, значит, пришли сюда к нам в гости, поразвлечься, посмотреть, что такое бой; они собираются прострелить мишень, как в стрельбе по голубям. И их к этому даже не принуждали!
— А тебя-то, дурня, кто принуждает сражаться? — спросил у него Пинетт.
— Мы — совсем другое дело, мы стрелки.
— Ну и что?
— Если ты стрелок, то должен сражаться до конца. — Он покачал головой: — А иначе получается, будто я стреляю в людей ради собственного удовольствия.
Шассерьо посмотрел на Пинетта со смесью недоумения и отвращения:
— Ты понимаешь, что вы рискуете своей шкурой? Пинетт, не отвечая, пожал плечами.
— Потому что если ты это понимаешь, — продолжал Шассерьо, — ты еще больший мудак, чем кажешься. Нет никакого смысла рисковать своей шкурой, если тебя к этому не принуждают.
— Нас принудили, — резко сказал Матье. — Принудили. Нам все надоело, и потом, мы уже просто не знали, что делать.
Он показал на школу под ними:
— Для нас был один выбор: колокольня или погреб. Дандье, казалось, смягчился; его черты немного разгладились. Матье продолжал наседать:
— А что бы сделали на нашем месте вы? Они не ответили, Матье настаивал:
— Что бы вы сделали? Дандье покачал головой:
— Может, я и погреб выбрал бы: ты убедишься, тут будет не до забавы.