— Что бы вы сделали? Дандье покачал головой:
— Может, я и погреб выбрал бы: ты убедишься, тут будет не до забавы.
— Наверняка, — сказал Матье, — но, уверяю тебя, совсем не сладко сидеть в погребе, когда другие сражаются.
— Не спорю, — согласился Шассерьо.
— Да, — признал Дандье. — Там уж не до гордости.
Теперь они выглядели не так враждебно. Клапо рассматривал Пинетта с неким удивлением, затем отвернулся и подошел к парапету. Лихорадочная суровость его взгляда исчезла, он выглядел куда мягче, чем прежде, кротко смотрел он на тихую ночь, на детскую, почти сказочную сельскую местность, и Матье не знал, мягкость ночи отражалась на этом лице или же одиночество этого лица отражалось на этой ночи.
— Эй, Клапо! — позвал Дандье.
Клапо выпрямился и вновь обрел суровое обличье. — Что?
— Пойду сделаю обход нижнего квадрата: я там кое-что увидел.
— Иди.
Когда Дандье поднял люк, до них донесся женский голос:
— Анри! Анри!
Матье склонился над улицей. Запоздавшие жители бежали во всех направлениях, как обезумевшие муравьи; на дороге рядом с почтой он увидел маленькую тень.
— Анри!
Лицо Пинетта почернело, но он промолчал. Женщины взяли девицу за руки и попытались ее увести. Она кричала, отбиваясь:
— Анри! Анри!
Потом она вырвалась, бросилась в почтовую контору и закрыла за собой дверь.
— Мать твою так! — сквозь зубы процедил Пинетт. Он поскреб ногтями по камню парапета.
— Ее нужно отправить с остальными.
— Да, — ответил Матье.
— С ней случится несчастье.
— А кто в этом виноват?
Пинетт не ответил. Крышка люка приподнялась, и кто-то сказал:
— Помогите мне.
Они откинули крышку назад: из темноты показался Дандье; на спине он нес два соломенных тюфяка.
— Вот что я нашел.
Клапо впервые улыбнулся, он, казалось, был в восторге.
— Какая удача, — сказал он.
— И что вы хотите с этим делать? — спросил Матье. Клапо удивленно посмотрел на него.
— А для чего, по-твоему, служит соломенный тюфяк? Жемчужины нанизывать?
— Вы будете спать?
— Сначала перекусим, — сказал Шассерьо.
Матье смотрел, как они суетятся вокруг тюфяков, вытаскивают из рюкзаков мясные консервы — разве они не понимают, что скоро умрут? Шассерьо достал консервный нож, быстрыми и точными движениями открыл три банки, потом они сели и вытащили из карманов ножи.
Клапо через плечо бросил взгляд на Матье.
— Хочешь есть? — спросил он.
Матье ничего не ел уже два дня; слюна заполнила ему рот.
— Я? — переспросил он. — Нет.
— А твой приятель?
Пинетт не ответил. Перегнувшись через парапет, он смотрел на почту.
— Валяйте, — сказал Клапо, — лопайте, жратвы достаточно.
— Тот, кто сражается, — добавил Шассерьо, — имеет право пожрать.
Дандье порылся в своем рюкзаке, вынул оттуда две консервные банки и протянул их Матье. Матье взял их и хлопнул Пинетта по плечу. Пинетт подпрыгнул:
— Что такое?
— Это тебе, ешь!
Матье взял консервный нож, который ему протянул Дандье, нажал им на закраину из белой жести и изо всех сил надавил. Но лезвие соскользнуло, выскочило из желобка и натолкнулось на большой палец его левой руки.
— Какой ты неумеха, — проворчал Пинетт. — Очень больно?
— Нет, — сказал Матье.
— Дай мне.
Пинетт вскрыл обе банки, и они молча стали есть у столба, не решаясь сесть. Они рыли мясо ножами и накалывали куски на острие. Матье добросовестно жевал, но горло его занемело: он не чувствовал вкуса мяса, и ему было трудно глотать. Сидя на тюфяках, трое стрелков старательно склонялись над своей едой; в свете луны их ножи блестели.
— Полегоньку, — мечтательно сказал Шассерьо, — мы же едим на церковной колокольне.
На церковной колокольне. Матье опустил глаза. Под ногами у них витал запах камней и ладана, там было свежо, и в таинственных сумерках слабо светились витражи. Под ногами у них теплились доверие и надежда. Было холодно; он видел небо, он вдыхал небо, он думал вместе с небом, он чувствовал себя голым на леднике, на большой высоте; очень далеко под ними простиралось его детство.
Клапо запрокинул голову, он ел, глядя в небо.
— Посмотри на луну, — вполголоса сказал он.
— Что? — спросил Шассерьо.
— Луна сегодня не больше, чем обычно? — Нет.
— А мне показалось, что больше. Вдруг он опустил глаза:
— Идите есть с нами, стоя не едят. Матье и Пинетт помешкали.
— Идите! Идите к нам! — настаивал Клапо.
— Пошли! — сказал Матье Пинетту.
Они сели; Матье почувствовал у своего бедра тепло Клапо. Они молчали: это была их последняя трапеза, и она была священна.
— Есть еще ром, — сказал Дандье, — немного: как раз по глотку на каждого.
Они стали передавать по кругу флягу, и каждый прикладывал губы к горлышку. Пинетт наклонился к Матье.
— Думаю, они нас приняли. — Да.
— Они неплохие парни. Мне они нравятся.
— Мне тоже.
Пинетт выпрямился, охваченный гордостью: его глаза блеснули.
— Мы были такими же, если бы нами командовали как надо.
Матье посмотрел на лица стрелков и покачал головой.
— Разве неправда?
— Может, и так, — согласился Матье.
Пинетт поглядел на ладони Матье и тронул его за локоть.
— Что с тобой? У тебя кровь идет?
Матье бросил взгляд на свои ладони: он рассек большой палец на левой руке.
— А! — сказал он. — Это, наверно, консервным ножом.
— И ты не остановил кровь, дуралей?
— Я ничего не почувствовал, — сказал Матье.
— Ну и ну! — ворчливо восхитился Пинетт. — Что бы ты без меня делал?
Матье посмотрел на свой большой палец, как бы удивляясь, что еще имеет тело: он уже ничего не чувствовал: ни вкуса мяса, ни вкуса спиртного, ни боли. «А я считал, что я стеклянный». Он засмеялся:
— Однажды в танцзале у меня тоже был нож…
Он остановился. Пинетт удивленно посмотрел на него.
— И что?
— Ничего. Мне не везет с режущими инструментами.
— Дай руку, — сказал Клапо.
Он достал из своего рюкзака рулон бинта и голубую склянку. Потом вылил обжигающую жидкость на палец Матье и перевязал ранку бинтом. Матье зашевелил пальцем-куклой и, улыбаясь, подумал: сколько хлопот, чтобы кровь не пролилась раньше времени!
— Ну вот! — сказал Клапо.
— Ага, — откликнулся Матье. Клапо посмотрел на часы.
— Спать, ребята: скоро полночь. Они окружили его.
— Дандье! Ты останешься с ним на карауле, — сказал он, указывая на Матье.
— Слушаюсь.
Шассерьо, Пинетт и Клапо легли рядом на тюфяках. Дандье вытащил из своей амуниции одеяло и набросил его на всех троих. Пинетт сладострастно потянулся, лукаво подмигнул Матье и закрыл глаза.
— Я буду наблюдать здесь, — сказал Дандье. — А ты там. Если начнется стрельба, ничего не делай, не предупредив меня.
Матье отошел в угол и пошарил глазами по местности. Он подумал, что скоро умрет, и это показалось ему странным. Он смотрел на темные крыши, мягкое свечение дороги между синими деревьями, на всю эту плодородную необитаемую землю и думал: «Я умираю ни за что». Шелковистый храп заставил его вздрогнуть: парни уже спали; Клапо с закрытыми глазами, помолодевший, бессмысленно улыбался; Пинетт тоже улыбался. Матье склонился над ним и долго смотрел на него; он думал: «Жалко!» На другой стороне площадки Дандье наклонился вперед, уперев руки в ляжки, в позе стража ворот.
— Эй! — тихо окликнул его Матье.
— Чего?
— Ты был вратарем?
Дандье удивленно повернулся к нему:
— Как ты узнал?
— Видно по твоей стойке. Он добавил:
— Ты хорошо играл?
— Если бы повезло, перешел бы в профессионалы. Они махнули друг другу рукой, и Матье вернулся на
свой пост. Он думал: «Я умру ни за что», и ему было жалко самого себя. За один миг его воспоминания промелькнули, как листва на ветру. Все его воспоминания: «Я любил жизнь». Где-то в глубине его мучил тревожный вопрос: «Имел ли я право бросить товарищей? Имею ли я право умереть ни за что?» Он выпрямился, оперся обеими ладонями о парапет и зло затряс головой. «Надоело. Тем хуже для тех, кто внизу, тем хуже для всех. Кончены угрызения совести, благоразумные ограничения: никто мне не судья, никто не думает обо мне, никто не вспомнит меня, никто не решит за меня». Он все решил сам без угрызений совести, с полным пониманием дела. Он решил, и в этот момент его щепетильное и жалостливое сердце кубарем покатилось с ветки на ветку; нет больше сердца: все кончено. «Я понял, что смерть была тайным смыслом моей жизни, я жил, чтобы умереть; я умираю, чтобы засвидетельствовать, что жить невозможно; мои глаза погасят этот мир и закроют его навсегда».
Земля поднимала к этому обреченному запрокинутое лицо, распахнутое небо текло сквозь него со всеми своими звездами; но Матье стоял на посту, пренебрегая этими ненужными дарами.
ВТОРНИК, 18 ИЮНЯ, 5 ЧАСОВ 45 МИНУТ
— Лола!
Как каждое утро, она проснулась с отвращением, как каждое утро, она возвращалась в свое старое гниющее тело.
— Лола! Ты спишь?
— Нет, — ответила она, — который час?
— Без четверти шесть.
— Без четверти шесть? И мой маленький хулиган уже проснулся? Мне его подменили.
— Иди ко мне! — сказал он.
«Нет, — подумала она. — Я не хочу, чтобы он ко мне прикасался».
— Борис…
«Мое тело вызывает у меня омерзение, даже если оно не вызывает омерзения у тебя, это жульничество: оно гниет, а ты этого не замечаешь, но если бы ты знал, оно внушало бы тебе ужас».
— Борис, я устала…
Но он уже обхватил ее за плечи; он давил на нее. «Ты сейчас войдешь в рану. Раньше, когда он ко мне прикасался, я становилась как бархатная. Но теперь мое тело — высохшая землям под его пальцами я даю трещины и рассыпаюсь, он мне делает больно». Он разрывал ее внутренности, он орудовал в ее животе, как ножом, он выглядел одиноким и одержимым, точно насекомое, точно муха, которая поднимается по стеклу, падает и вновь поднимается. Она чувствовала только боль; он тяжело дышит, он взмылен, он наслаждается; он наслаждается в моей крови, в моей боли. Она подумала: «Черт побери! У него не было женщины полгода, он совокупляется, как солдат в борделе». Что-то на миг зашевелилось в ней, подобие взмаха крыльев, но тут же прошло. Он приклеился к ней, двигались только ее груди, потом он резко отпрянул, и груди Лолы издали звук снимаемой медицинской банки, ее разбирал смех, но она взглянула на лицо Бориса, и смеяться расхотелось: он был такой суровый и напряженный, он занимался любовью, как другие напиваются, он явно пытается что-то забыть. В конце концов он рухнул на нее, как мертвец; она машинально погладила ему затылок; она была холодна и равнодушна, но чувствовала гулкие удары колокола, которые во весь размах вздымались от живота к груди: это в ней колотилось сердце Бориса. «Я слишком стара, я чересчур стара». Вся эта гимнастика показалась ей комичной, и она ласково его оттолкнула.
— Пусти меня.
— А?
Он поднял голову и удивленно посмотрел на нее.
— У меня неважно с сердцем, — сказала она. — Оно слишком сильно бьется, а ты меня душишь.
Он ей улыбнулся, прилег рядом и остался лежать на животе, закрыв глаза и уткнувшись лбом в подушку, в уголке рта получилась чудная складка. Она приподнялась на локте и посмотрела на него: он выглядел так интимно, так привычно, что ей хотелось за ним наблюдать не больше, чем за собственной рукой; я ничего не почувствовала. И даже вчера, когда он появился во дворе, такой красивый, я ничего не почувствовала. Ничего, даже того лихорадочного вкуса во рту, даже той плотной тяжести в животе; она смотрела на это слишком знакомое лицо и думала: «Я одинока». Маленькая голова, маленькая головенка, где так часто гнездились затаенные скрытные секреты, сколько раз она брала ее в руки и сжимала; она неистовствовала, она вопрошала, заклинала, она хотела бы вскрыть ее, как гранат, и полизать то, что было внутри: в конечном счете секрет испарялся и, как в гранатах, оставалось немного сладковатой водицы. Она злобно глядела на Бориса, она злилась, что он не сумел ее расшевелить, она смотрела на горькую складку в уголке его рта: «Если он утратит свою веселость, что у него останется?» Борис открыл глаза и улыбнулся ей:
— Я страшно доволен, что ты наконец со мной, моя безумная старушка.
Она улыбнулась ему в ответ: «Теперь секрет есть у меня, а ты сколько угодно можешь пытаться его у меня выудить». Борис встал, откинул простыни и внимательно посмотрел на ее тело; он слегка коснулся ее грудей; Лола смутилась.
— Как из мрамора, — промолвил он.
Лола подумала о мерзком животном, которое ночью размножалось в ее утробе, и кровь прилила к ее щекам.
— Я горжусь тобой, — сказал Борис.
— Почему?
— Как почему? Ты здорово надула этих госпитальных крыс.
Лола усмехнулась:
— А они у тебя не спросили, что ты делаешь с этой старухой? Они не приняли меня за твою мать?
— Лола! — с упреком сказал Борис. Он засмеялся, вспомнив что-то забавное, и печать молодости на миг вновь возникла у него на лице.
— Что тебя так развеселило?
— Франсийона вспомнил. У него девушка что надо, ей еще нет восемнадцати; так вот он мне сказал: «Если хочешь, давай тут же махнемся».
— Он очень любезен, — сказала Лола.
Какая-то тревога облаком скользнула по лицу Бориса, и глаза его потемнели. Она неприязненно посмотрела на него: «Да, да, у тебя, как и у всех, есть свои маленькие заботы. Но что он сделает, если я признаюсь ему в своих? Что ты сделаешь, если я тебе скажу: «У меня опухоль матки, ее нужно оперировать, а в моем возрасте это может кончиться худо». Ты вытаращишь свои блядские глазища, ты скажешь: «Это неправда!» Я тебе скажу, нет, это правда, тогда ты скажешь, что операцию делать нельзя, что есть надежные лекарства или облучение, что я слишком мнительна. А я тебе скажу: «Я вернулась в Париж не для того, чтобы взять деньги в банке, а чтобы проконсультироваться у Ле Гупиля, и он был категоричен». Ты мне скажешь, что Ле Гупиль кретин, что к кому угодно, но не к нему надо было обращаться, ты будешь возражать, протестовать, трясти головой с затравленным видом и в конце концов ты замолчишь, загнанный в угол, ты будешь смотреть на меня ошалевшими, полными ненависти глазами». Она подняла обнаженную руку и схватила Бориса за волосы.
— Ну, маленький хулиган! Рожай. Признавайся, что у тебя не так.
— Все хорошо, — фальшиво бодро ответил он.
— Ты меня удивляешь. Не в твоих привычках просыпаться в пять часов утра.
Он неуверенно повторил:
— Все хорошо…
— Но я не вижу, — сказала она. — Ты что-то собрался мне сказать, но тебе хочется, чтобы я тебя об этом попросила.
Он улыбнулся и положил голову ей под мышку. Вдохнул и сказал:
— Ты хорошо пахнешь. Она пожала плечами:
— Ну так что? Будешь говорить или нет?
Он затравленно мотнул головой. Она замолчала и, в свою очередь, легла на спину: «Что ж, не говори! Какое это имеет для меня значение? Он говорит со мной, он спит со мной, но умру я все равно одна». Она услышала его вздох и повернула к нему голову. У Бориса было угрюмое и печальное лицо — таким она его еще не видела. Лола без всякого воодушевления подумала: «Ладно! Придется тобой заняться». Ей предстоит его расспрашивать, выслеживать, угадывать выражение его лица, как в те времена, когда она его ревновала, усердствовать, чтобы он наконец выложил ей то, в чем он и сам жаждет признаться. Она села:
— Ладно! Дай мне халат и сигарету.
— Зачем халат? Такая ты гораздо лучше.
— Дай халат. Мне холодно.
Он встал, голый и загорелый, она отвела глаза в сторону; он взял халат у изножья кровати и протянул ей. Она его надела; он секунду поколебался, потом влез в брюки и сел на стул.
— Ты сыскал девственницу и собираешься на ней жениться? — спросила Лола.
Он посмотрел на нее с такой растерянностью, что она покраснела.
— Ладно, выкладывай, — сказала она. Короткое молчание, и она продолжила:
— Что ты собираешься делать, когда тебя отпустят?
— Я женюсь на тебе, — ответил он. Она взяла сигарету и закурила.
— Зачем? — спросила она.
— Мне необходима респектабельность. Я не могу привезти тебя в Кастельнодари, если ты мне не жена.
— А что ты собираешься делать в Кастельнодари?
— Зарабатывать на жизнь, — сказал он строго. — Нет, кроме шуток: я буду преподавателем в коллеже.
— Но почему в Кастельнодари?
— Увидишь, — ответил он. — Увидишь. Это будет именно в Кастельнодари.
— И ты хочешь, чтобы я звалась мадам Сергин и чтобы, надев шляпу, я нанесла визит директору школы?
— Он называется принципал. Да, именно это тебе и предстоит. А я в конце года буду произносить речь на церемонии по присуждению премий.
— Гм! — хмыкнула Лола.
— Ивиш переедет жить к нам, — сказал Борис.
— Но она же меня не переносит.
— Не спорю. Но тут уж ничего не поделаешь.
— Это она так решила?
— Да. Она изнемогает от скуки у свекра и свекрови; они ее доводят до безумия; ты бы ее не узнала.
Наступило молчание; Лола искоса наблюдала за ним.
— Вы обо всем договорились? — спросила она. — Да.
— А если мне это не понравится?
— Лола, ну что ты такое говоришь? — удивился он.
— Раз речь идет о том, чтобы жить вместе, то ты, конечно, считаешь, что я всегда буду в полном восторге.
Ей показалось, что в глазах Бориса затеплился слабый огонек.