Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столкнулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знаменитыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже выбрал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше нечего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожились; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.
Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и время снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Истории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:
— Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выглядим мы хорошо.
Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:
— Что да, то да! Как они с нами разделались!
— Вздули что надо! — в каком-то опьянении воскликнул Шарло. — Всыпали по первое число!
В свою очередь, засмеялся Лонжен:
— Солдаты сорокового, или короли спринта!
— Победители!
— Олимпийские чемпионы по ходьбе!
— Не волнуйтесь, — сказал Люберон, — нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!
Лонжен издал счастливый хрип:
— Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.
— А каково мне, еврею! — смеясь до слез, сказал Шарло. — Представляете себе антисемитов из моего квартала!
Матье заразился этим неприятным смехом, ему показалось, что его, дрожащего от лихорадки, бросили на ледяные простыни; потом его вечное и прочное естество разбилось, разлетелось на осколки смеха. Смеясь, они отказывались от перспективы величия, отказывались во имя озорства; не следует слишком волноваться, раз есть здоровье, питье и еда, а раз так, можно пренебречь одной половиной мира и насрать на другую, из суровой ясности они отказывались от утешений величия, они отказывали себе в праве играть трагические, нет, исторические, нет: всего лишь комические роли, мы не стоим и слезинки; все предопределено: даже этого нет, в мире все случайно. Они смеялись, натыкаясь на стены Абсурда и Судьбы, которые их отшвыривали; они смеялись, чтобы наказать себя, очиститься, отомстить за себя, бесчеловечные, слишком человечные, по ту и другую сторону отчаяния: просто люди. Еще на мгновенье они невольно бросили упрек лазури за свои неудачи: Ниппер по-прежнему храпел с открытым ртом, и храп его тоже был жалобой. Но вскоре их смех отяжелел, загустел, остановился после нескольких финальных взрывов: церемония закончена, перемирие признано; их после санкционировано. Время текло медленно, отвар, остуженный солнцем: нужно было снова начинать жить.
— Вот так! — сказал Шарло.
— М-да, — хмыкнул Матье.
Люберон украдкой вытащил руку из кармана, приложил ее к губам и зажевал; его челюсти прыгали под кроличьими глазами.
— Вот так, — сказал он. — Вот так. Пьерне принял победный и хвастливый вид:
— Что я вам говорил?
— А что ты нам говорил?
— Не стройте из себя идиотов. Деларю, ты помнишь, что я тебе говорил после нападения на Финляндию? И после Нарвика, помнишь? Ты считал, что я каркаю, а так как ты половчее меня, то меня всегда сбивал с толку.
Он порозовел, за стеклами очков его глаза сверкали от обиды и гордости.
— Не нужно было ввязываться в эту войну. Я всегда говорил, что не нужно в нее ввязываться: тогда бы мы не докатились до такого.
— Было бы еще хуже, — сказал Пинетт.
— Хуже быть не могло: нет ничего хуже войны.
Он вкрадчиво потирал руки, лицо его излучало невинность; он потирал руки, он умывал руки, отрекаясь от этой войны, он в ней не участвовал, он даже ее не прожил; он дулся десять месяцев, отказываясь видеть, говорить, чувствовать, протестуя против приказов тем, что выполнял их с маниакальным рвением, рассеянный, нервный, напыщенный, бездушный. Теперь он был сполна вознагражден за все. У него были чистые руки, и его предсказания сбылись: побежденными были другие, Пинетты, Любероны, Деларю и прочие. Но не он. Губы Пинетта дрожали.
— Так что? — прерывающимся голосом сказал он. — Все хорошо? Ты доволен?
— Кто, я?
— Ну что, получил свое поражение?
— Мое поражение? Скажешь тоже, оно такое же твое, как и мое.
— Ты надеялся на него: оно твое. Мы же на него не надеялись и не хотим тебя его лишать.
Пьерне улыбнулся улыбкой непонятого человека.
— Кто тебе сказал, что я на него надеялся? — терпеливо спросил он.
— Ты сам и сказал — только что.
— Я сказал, что я его предвидел. Предвидеть и надеяться — две разные вещи, разве не так?
Пинетт, не отвечая, смотрел на него, все его лицо осело, губы вытянулись трубочкой; он вращал большими красивыми зачарованными глазами. Пьерне продолжал защищаться:
— А зачем мне на него надеяться? Докажи! Может, я из пятой колонны?
— Ты пацифист, — выдавил из себя Пинетт.
— Ну и что?
— Это одно и то же.
Пьерне пожал плечами и изнеможенно развел руками. Шарло подбежал к Пинетту и обнял его за шею.
— Не ссорьтесь, — благодушно сказал он. — К чему спорить? Мы проиграли, это не наша вина, никто не должен ни в чем себя упрекать. Это общее несчастье, вот и все.
У Лонжена появилась улыбка дипломата:
— Разве это несчастье?
— Да! — примирительно сказал Шарло. — Нужно быть справедливым: это несчастье. Большое несчастье. Но как ни верти, я говорю себе: каждому свой черед. Последний раз выиграли мы, на сей раз они, в следующий раз снова будем мы.
— Следующего раза не будет, — сказал Лонжен.
Он поднял палец и с саркастическим видом добавил:
— Мы воевали последнюю из последних войн, вот истина. Победителям или побежденным, ребяткам сорокового года удалось то, что не удалось их папашам. Покончено с нациями. Покончено с войнами. Сегодня на коленях мы; завтра будут англичане, немцы захватят все, везде установят свой порядок — и вперед к Соединенным Штатам Европы.
— Соединенные Штаты Моей Задницы, — сказал Пинетт. — Все станут холуями Гитлера.
— Гитлера? А что такое Гитлер? — высокомерно спросил Лонжен. — Естественно, он был нужен. Как придут к согласию страны, если их оставить свободными? Они ведь как люди — каждый тянет в свою сторону. Но кто будет говорить о твоем Гитлере через сто лет? К тому времени он сдохнет, а с ним и нацизм.
— Мать твою! — крикнул Пинетт. — А кто их проживет, эти сто лет?!
Лонжен был явно возмущен:
— Нельзя так думать, дуралей — нужно смотреть немного дальше кончика своего носа: следует думать и о послезавтрашней Европе.
— А эта послезавтрашняя Европа даст мне пожрать? Лонжен умиротворяюще поднял руку и помахал ею на солнце.
— Хватит! — сказал он. — Хватит! Ловкачи выпутаются всегда.
Пастырская рука опустилась и погладила вьющиеся волосы Шарло:
— Ты думаешь иначе?
— Я, — сказал Шарло, — думаю, что раз уж пришли к перемирию, надо подписать его побыстрее: меньше убитых, да и фрицы не успеют остервенеть.
Матье смотрел на него с недоумением. Все! Все мгновенно переменились: Шварц стал другим, Ниппер уцепился за дрему, Пинетт спасался яростью, Пьерне — невинностью, Люберон под сурдинку жрал, затыкал все свои дырки жратвой; Лонжен ушел в иные времена. Каждый из них поспешно выработал себе позицию, которая позволяла ему жить. Матье резко встал и громко сказал:
— Вы мне отвратительны!
Они посмотрели на него без удивления, жалко улыбаясь: он был удивлен больше, чем они; фраза еще звучала в воздухе, а он дивился, как он мог ее произнести. Мгновенье он колебался между смущением и гневом, затем выбрал гнев: он повернулся к ним спиной, толкнул калитку и перешел через дорогу. Она была ослепительной и пустой; Матье прыгнул в ежевику, которая вцепилась ему в обмотки, и спустился по склону перелеска до ручья. «Дерьмо!» — сказал он громко. Он посмотрел на ручей и повторил: «Дерьмо! Дерьмо!», сам не зная почему. В ста метрах от него, в полосках солнца, голый по пояс, солдат стирал свое белье, он там, он посвистывает, он месит эту влажную муку, он проиграл войну, и он этого не знает. Матье сел; ему было стыдно: «Кто дал мне право быть таким суровым? Они только что узнали, что разбиты, они выпутываются, как могут, потому что для них это внове. У меня же есть навык, но от этого я не стою больше. И помимо всего, я тоже выбрал бегство. И злость». Он услышал легкий хруст — Пинетт сел у края воды. Он улыбнулся Матье, Матье улыбнулся ему, и они долго молчали.
— Посмотри на того парня, — сказал Пинетт. — Он еще ничего не знает.
Солдат, согнувшись над водой, с прилежным упорством стирал белье; реликтовый самолет урчал над ними. Солдат поднял голову и сквозь листву посмотрел на небо с рассмешившей их боязнью: эта маленькая сцена имела живописность исторического свидетельства.
— Посмотри на того парня, — сказал Пинетт. — Он еще ничего не знает.
Солдат, согнувшись над водой, с прилежным упорством стирал белье; реликтовый самолет урчал над ними. Солдат поднял голову и сквозь листву посмотрел на небо с рассмешившей их боязнью: эта маленькая сцена имела живописность исторического свидетельства.
— Скажем ему?
— Нет, — сказал Матье, — пусть не знает и дальше.
Они замолчали. Матье погрузил руку в воду и пошевелил пальцами. Его рука была бледной и серебристой, с голубым ореолом неба вокруг. На поверхность поднялись пузырьки. Травинка, принесенная соседним водоворотом, кружась, приклеилась к его запястью, подпрыгнула, снова приникла. Матье вынул руку.
— Жарко, — сказал он.
— Да, — согласился Пинетт. — Все время тянет спать.
— Ты хочешь спать?
— Нет, но постараюсь.
Он лег на спину, заложил руки за голову и закрыл глаза. Матье погрузил сухую ветку в ручей и пошевелил ею. Через некоторое время Пинетт открыл глаза.
— Черт!
Он встал и обеими руками начал ерошить волосы.
— Не могу уснуть.
— Почему?
— Я злюсь.
— В этом нет ничего дурного, — успокоил его Матье. — Это естественно.
— Когда я злюсь, — сказал Пинетт, — мне нужно подраться, иначе я задыхаюсь.
Он с любопытством посмотрел на Матье:
— А ты не злишься?
— Конечно, злюсь.
Пинетт склонился над башмаками и стал их расшнуровывать.
— Я даже ни разу не выстрелил из винтовки, — с горечью произнес он.
Он снял носки, у него были по-детски маленькие нежные ступни, пересеченные полосками грязи.
— Приму-ка я ножную ванну.
Он смочил правую ступню, взял ее в руку и начал тереть. Грязь сходила шариками. Вдруг он снизу посмотрел на Матье.
— Они нас найдут, да? Матье кивнул.
— И уведут к себе?
— Скорее всего.
Пинетт яростно растирал ногу.
— Без этого перемирия меня так легко не одолели бы.
— Что бы ты сделал?
— Я бы им показал!
— Какой бычок! — усмехнулся Матье.
Они улыбнулись друг другу, но Пинетт вдруг помрачнел, и в его глазах мелькнуло недоверие.
— Ты сказал, что мы тебе отвратительны.
— Я не имел в виду тебя.
— Ты имел в виду всех. Матье все еще улыбался.
— Ты со мной собираешься драться? Пинетт, не отвечая, наклонил голову.
— Бей, — предложил Матье. — Я тоже ударю. Может, это нас успокоит.
— Я не хочу причинять тебе боль, — раздраженно возразил Пинетт.
— Как хочешь.
Левая ступня Пинетга блестела от воды и солнца. Они оба на нее посмотрели, и Пинетт зашевелил пальцами ноги.
— У тебя забавные ступни, — сказал Матье.
— Совсем маленькие, да? Я могу взять коробок спичек и открыть его.
— Пальцами ног? — Да.
Он улыбался; но приступ бешенства вдруг сотряс его, и он грубо вцепился в лодыжку.
— Я так и не убью ни одного фрица! Скоро они припрутся, и им останется только меня задержать!
— Что ж, это так, — сказал Матье.
— Но это несправедливо!
— Это ни несправедливо, ни справедливо — это просто факт.
— Это несправедливо: мы расплачиваемся за других, за парней из армии Кора и за Гамелена.
— Будь мы в армии Кора, мы поступили бы так же, как-они.
— Говори за себя!
Он расставил руки, шумно вдохнул, сжал кулаки, и надувая грудь, высокомерно посмотрел на Матье:
— Разве у меня такая рожа, чтобы удирать от врага? Матье ему улыбнулся:
— Нет.
Пинетт напряг продолговатые бицепсы светлых рук и некоторое время наслаждался своей молодостью, силой, храбростью. Он улыбался, но глаза его оставались беспокойными, а брови нахмуренными.
— Я бы погиб в бою.
— Так всегда говорят.
Пинетт улыбнулся и умер: пуля пронзила ему сердце. Мертвый и торжествующий, он повернулся к Матье. Статуя Пинетта, погибшего за родину, повторила:
— Я бы погиб в бою.
Вскоре энергия и гнев снова разогрели это окаменевшее тело.
— Я не виноват! Я сделал все, что мне предписали. Не моя вина, что меня не смогли толком использовать.
Матье смотрел на него с какой-то нежностью; Пинетт был прозрачным на солнце, жизнь поднималась, опускалась, вращалась так быстро в голубом дереве его вен, он, должно быть, чувствовал себя таким худым, таким здоровым, таким легким: как он мог подумать о безболезненной болезни, которая уже начала его глодать, которая согнет его свежее молодое тело над силезскими картофельными полями или на автодорогах Померании, которая заполнит его усталостью, грустью и тяжестью. Поражению учатся.
— Я ничего ни у кого не просил, — продолжал Пинетт. — Я спокойно делал свою работу; я не был против фрицев, я их в глаза не видывал; нацизм, фашизм — я даже не знал, что это такое; а когда я в первый раз увидел на карте этот самый Данциг, я был уже мобилизован. Ладно, наверху есть Даладье, который объявляет войну, и Гамелен, который ее проигрывает. А что там делаю я? В чем моя вина? Может, ты думаешь, они со мной посоветовались?
Матье пожал плечами:
— Уже пятнадцать лет все видели, что война приближается. Нужно было вовремя умело взяться, чтобы избежать ее или выиграть.
— Я не депутат.
— Но ты голосовал.
— Конечно, — неуверенно ответил Пинетт.
— За кого? Пинетт промолчал.
— Вот видишь, — сказал Матье.
— Мне нужно было пройти военную службу, — раздраженно оправдывался Пинетт. — А потом я заболел: я мог проголосовать только один раз.
— А в тот раз ты это сделал? Пинетт не ответил. Матье улыбнулся.
— Я тоже не голосовал, — тихо сказал он.
Выше по течению солдат выжимал рубашки. Он их завернул в красное полотенце и, посвистывая, поднялся на дорогу.
— Узнаешь, какую песенку он насвистывает?
— Нет, — ответил Матье.
— «Мы будем сушить белье на линии Зигфрида». Оба засмеялись. Пинетт, казалось, немного успокоился.
— Я добросовестно работал, — сказал он. — И не всегда досыта ел. Потом я нашел это место на транспорте и женился: жену-то мне нужно кормить, а? Знаешь, она из хорошей семьи. Хотя поначалу между нами не все ладилось… Потом, — живо добавил он, — все утряслось; я вот к чему клоню: нельзя же заниматься всем одновременно.
— Конечно, нет! — согласился Матье.
— Как я мог поступить иначе?
— Никак.
— У меня не было времени заниматься политикой. Я возвращался домой усталый как собака, потом шли ссоры; к тому же, если ты женат, надо ублажать жену каждый вечер, разве нет?
— Наверное, да.
— Так что ж?
— А ничего. Вот так и проигрывают войну. Пинеттом овладел новый приступ злобы.
— Не смеши меня! Даже если бы я занимался политикой, даже если бы я только это и делал, что бы изменилось?
— По крайней мере, ты бы сделал все возможное.
— А ты сделал? — Нет.
— А если бы и сделал, ты сказал бы, что это не ты проиграл войну?
— Нет.
— Так как же?
Матье не ответил, он услышал дрожащее пение комара и помахал рукой на уровне лба. Пение прекратилось. «В самом начале я тоже думал, что эта война — болезнь. Какая глупость! Это я, это Пинетт, это Лонжен. Для каждого из нас это он сам; она сделана по нашему образу и подобию, и у нас та война, которую мы заслужили». Пинетт длинно шмыгнул носом, не спуская взгляда с Матье; Матье подумал, что у него глупый вид, но разъярился против себя. «Довольно! Довольно! Мне надоело слыть человеком, который ясно все понимает!» Комар танцевал вокруг его лба — смехотворный венец славы. «Если бы я воевал, если бы я нажал на гашетку, где-то упал бы человек…» Он дернул рукой и залепил себе хороший шлепок по виску; он опустил руку и увидел на указательном пальце крошечное кровавое кружевце, человек, у которого кровью истекает жизнь на булыжники, шлепок по виску, указательный палец нажимает на курок, разноцветные стекла калейдоскопа резко останавливаются, кровь испещряет траву на тропинке, мне надоело! Мне надоело! Углубиться в неизвестное действие, как в лес. Действие. Действие, которое возлагает ответственность и которое никогда полностью не понимаешь. Он страстно проговорил:
— Если бы что-то нужно было сделать…. Пинетт с интересом посмотрел на него:
— Что?
Матье пожал плечами.
— Нет, ничего, — ответил он. — В данный момент — ничего.
Пинетт надевал носки; его белесые брови хмурились. Он вдруг спросил:
— Я тебе показывал свою жену?
— Нет, — сказал Матье.
Пинетт встал, порылся в кармане кителя и вынул из бумажника фото. Матье увидел довольно красивую женщину с суровым выражением лица и намечающимися усиками. Поперек фотографии она написала: «Дениза — своей куколке, 12 января 1939 года».
Пинетт покраснел:
— Она меня так называет. Не могу ее от этого отучить.