«Хорошенькая какая», – однажды подумал он, глядя на Нюту, вышедшую из ванной.
Однажды он зашел к ней поздно вечером – немного робея и, как всегда, прикрываясь шуточками.
– Супружеский долг еще не отменен, – нарочито весело объявил он, вручая жене три красные гвоздики.
Она отложила книжку и поглядела на него с усталой тоской.
– Иди к себе, Гера! – со вздохом сказала она. – И ничего себе не придумывай.
Он побледнел, дернул плечом и со словами «ну ты сама все решила» вышел из комнаты.
И в этот вечер Нюта поставила окончательную точку в семейной жизни. Точку, облегчившую эту самую жизнь, наверное, им обоим.
Она закрывала глаза и думала о том, как этот немолодой и, в сущности, не очень здоровый человек, ее мужчина, может быть так желанен, так страстен и так прекрасен.
Она вспоминала короткие часы, проведенные на скрипучей и узкой кровати гостиницы, и от стыда покрывалась мурашками – она и представить не могла, что способна на такое! После, когда все заканчивалось, она боялась посмотреть ему в глаза – так было неловко.
А с мужем… Молодым, здоровым и достаточно интересным, то, что происходило когда-то… Было стыдным от другого – от притворства, лицедейства, лицемерия.
Она вспоминала, как ей хотелось поскорее отодвинуться от него, поскорее встать с постели. Поскорее забыть.
А здесь… Здесь было самым прекрасным минуты после – его плечо, его профиль, его запах и их тишина… Потому что говорить не хотелось. Да и не было сил.
Хотелось лишь одного – остановить это проклятое беспощадное время. Разбить все часы на свете.
Только бы лишнюю минуту, одну минуту… Разве так много?
Его выписали через три недели, сделав какие-то процедуры, манипуляции, о которых он говорить стеснялся и не хотел.
Она провожала его на вокзале, и народ обходил их стороной – эти двое, немолодой мужчина и совсем молодая женщина, слились так воедино, так монолитно, что казалось, разорвать их, разъединить не сможет самая сильная сила.
И все же – объявили посадку, и хмурая проводница взглянула на них сурово, не думая скрывать презрения или зависти.
Он зашел в вагон и встал у окна. Она стояла напротив и пальцем чертила по ладони – пиши!
Он кивал, не отрывал от нее взгляда, наконец поезд медленно тронулся, и она пошла в ногу с ним, постепенно прибавляя шаг, и все равно уже не поспевала.
Поезд давно исчез, растворился в сумраке раннего зимнего вечера, а она все стояла, не чувствуя, как леденеют колени и руки.
Потом, словно очнувшись, быстро пошла к метро.
А он еще долго стоял у окна под мерный и успокаивающий стук колес и думал о ней. О том, как отчаянна, смела и прекрасна его женщина. Как трогательно и беззащитно нежна и искренна. Как сложно все распутать и расставить по своим местам. Как труслив и осторожен он рядом с ней.
И еще о том, как он сильно ее любит.
Так, как, наверное, любить ему еще не доводилось. Во всей его долгой и весьма бурной мужской жизни. И еще – подарок это или беда?
Вот этого он никак не мог понять. Совсем. И от этого было немного страшно.
Теперь Нюта жила от письма до письма. Сговорились – писать он будет на Главпочтамт, до востребования. Два раза в неделю – ну, пожалуйста! Разве так сложно? Ты же, в конце концов, журналист! Что тебе стоит написать?
В обеденный перерыв она неслась на Кировскую. Всех девочек там уже знала в лицо. Таня – милая. Смешная. Конопатая. Если письма нет, взгляд сочувствующий и добрые слова утешения. Мила – красавица, но всегда делает вид, что видит ее впервые. Ольга Самойловна письма вручает с тяжелым вздохом: жизнь прожита, опыта много, а здесь – тайная любовь, сразу понятно. И женщина эта, которой пишут, всегда с воспаленными глазами, с таким ожиданием в глазах, что пожалеть ее, милую, только пожалеть, посочувствовать.
Письма Нюта читала тут же, не выходя из Главпочтамта, присев на деревянную скамью. И запах сургуча, разносившийся по зданию, был приятнее самого сладкого запаха цветов.
Она перечитывала письмо по нескольку раз, потом клала его на дно сумочки, на улице сумочку открывала снова и пальцами ощупывала драгоценную ношу.
А дома складывала их в коробку из-под польских туфель. Сверху лежали лоскутки, тесьма, бельевая резинка. Место, куда никто и никогда не заглянет.
По ночам, заглянув в комнату мужа и убедившись, что он крепко спит, она доставала свои сокровища и читала их снова с фонариком под одеялом. Как глупая, впервые влюбившаяся старшеклассница. Впрочем, впервые влюбившаяся – это ведь правда…
Такая вот конспирация. Смешно. Зато после этого так хорошо спалось! Просто дивно спалось после этого.
Письма… Все его письма были такими светлыми, такими прекрасными, такими остроумными, трогательными и часто наивными, что она, перечитывая их в десятый и тридцатый раз, ощущала себя самой счастливой на свете. И ерунда, что он немолод, нездоров и так далеко от нее. Теперь она не ощущала своего одиночества. Ведь все эти годы, находясь рядом, только руку протяни, с молодым, здоровым и остроумным человеком, она задыхалась от тоски, чувствуя их отдаленность друг от друга, их чужеродность, нежелание быть вместе в горе и в радости, отсутствие потребности – физической и духовной – друг в друге. Словно кто-то обрек их на муку совместного существования, одинаково тягостного – и для нее, и для него.
Она писала ему обо всем – что происходит на работе, про успехи Лидочки в садике, про новую юбку: «Ты представляешь, какая удача – синяя в белый горох! И с совсем небольшой переплатой».
Он отвечал, что рад за ее дочку, советовал, как разрешить конфликт на работе, радовался ее удачной покупке. Его интересовало все, что с ней происходит. И что происходит у нее в душе. Он утешал ее как ребенка, когда болела дочка, грустил вместе с ней и радовался тоже – вместе.
Она читала его письма, словно говорила с ним вслух. Позвонить не могла – в его бараке телефона не было. Он пару раз звонил ей на работу, но… Что это за разговор – под пристальными взглядами сотрудниц?
Приезжал Яворский примерно раз в два-три месяца. Снимал недорогую гостиницу где-нибудь на окраине, и Нюта ехала туда. В эти дни она брала отгулы или больничный и приезжала к нему с самого утра. Пару минут они стояли в дверях и все не могли насмотреться друг на друга. Она видела столько нежности в его глазах, столько боли… И столько любви!
Иногда он затевал разговор под кодовым названием «Наша с тобой безнадега». Убеждал ее, что все, пора заканчивать, что все это ведет не к добру, а только к плохому. Что пока еще есть шанс оторваться, отвыкнуть друг от друга. Ей – устроить свою жизнь, в конце концов. Повторял про пропасть, про невозможность совместного будущего. Про то, что он будет только дряхлеть, а она – расцветать. Повторял страшновато звучащую цифру их разницы в возрасте, а она закрывала ему рот ладонью и мотала головой – не хочу ничего слышать!
Однажды он выдал, что, вероятно, писать ей перестанет – пусть это жестоко, но она, разумеется, переживет.
Она рассмеялась и ответила, что тут же приедет к нему с Лидочкой и с чемоданом. А потом снова смеялась и все спрашивала его:
– Ну что? Испугался?
Он ответил, что давно свое отбоялся, а если она это сделает, то еще раз подтвердит, что она – сумасшедшая дура.
А она шептала, что бежать от любви глупо и подло, и раз так случилось… То только благодарить судьбу, только «спасибо» за все! И еще твердила, что счастливей ее нет на свете и ей наплевать на расстояние и его возраст, да на все наплевать. И что морщины его и седые волосы, и даже трость его она обожает. А от голоса… У нее, мол, вообще кружится голова!
– А стремление к общему дому? – удивлялся он. – У тебя совсем его нет?
Она мотала головой и отвечала, что этого ей вполне достаточно.
Он тяжело вздыхал, пожимал плечами и повторял:
– Ну точно – сумасшедшая дура!
А после этого сжимал ее плечи своими сильными руками, и она закрывала глаза, тая, расплавляясь, точно мороженое на блюдце, которое она полчаса «выдерживала» для Лидочки возле включенной плиты.
Однажды, провожая ее до такси, Яворский посмотрел ей в глаза и недоверчиво спросил:
– Слушай, а тебе правда ничего больше не надо и тебя все устраивает?
Нюта кивнула.
– Никак не можешь поверить?
Он пожал плечами.
– И даже этот… Как его – адюльтер?
Она рассмеялась.
– Никакого адюльтера тут нет! Мужу своему я не изменяю, потому что мужа – в классическом представлении – у меня нет. Так что совесть моя чиста и душа спокойна. Чего, собственно, и вам желаю!
Яворский покачал головой – с сомнением, осуждением? Удивляясь ее легкомыслию и беззаботности.
Герман смотрел на Нюту с задумчивым интересом, словно разглядывая неведомое насекомое. Однажды после ее «запоздалого» прихода («много работы, Нина болеет») спросил:
– Слушай, а я тебе… не мешаю?
Она, не отходя от плиты, коротко бросила:
– Нет! – И, обернувшись, добавила: – На эту тему беспокоиться точно не стоит.
А где-то через полгода на кухне сидела Зина и смотрела на нее странным взглядом – смотрела и молчала, просто наблюдая за ней.
Потом вдруг сказала:
– Сядь. Не суетись!
Нюта послушно села, сложила на коленях руки и кивнула.
– Ну! Что?
– У Герки есть баба, – выдохнула Зина и добавила: – Думаю, что тебе надо быть в курсе.
– Баба? – растерянно переспросила Нюта и улыбнулась. – Вот и славно! Я за него искренне рада.
Зина округлила глаза и покрутила пальцем у виска.
– Ты что, рехнулась? А если там все серьезно? Баба молодая, красивая. Одинокая. Герку окрутит, как нечего делать.
– И что ты мне предлагаешь? – устало спросила Нюта. – Убить молодую, красивую и одинокую? Отравить мышьяком или дать в подъезде кирпичом по башке?
Зина пожала плечами.
– Ну, за мужа… Как-то принято… биться. Не отдавать же в чужие и цепкие ручки готовый продукт!
Нюта вздохнула.
– Зинуль, какое там «биться»… Жизни у нас нет давно. Удерживать я не буду – пусть идет, куда хочет, и пусть будет счастлив.
– Придумываешь! – раздраженно ответила та. – Нет у них жизни! А что ты, собственно, называешь «жизнью»? Страсти-мордасти? Цветы каждый день? Бессонные ночи? Что, объясни! Есть дом, есть ребенок. А вот скандалов нет. И муж твой – не пьяница и не гуляка.
– Гуляка, – засмеялась Нюта, – ты же сама сказала: есть баба!
– Вот так и отдашь? Без вопросов?
Нюта кивнула.
– Сразу и без единого. И еще пожелаю огромного личного счастья.
– Идиотка, – вздохнула Зина, – чтобы в наше вот время – и так, с легкостью, отдать хорошего мужа!
Зина быстро засобиралась и ушла, а Нюта долго сидела, подперев лицо руками, и думала о том, что теперь она свободна! Совершенно свободна!
Какое, господи, счастье!
Герман ушел в Новый год – она терла сыр на «Мимозу» и, услышав шум в прихожей, сполоснула руки и вышла туда.
Он надевал пальто, возле его ног стоял чемодан.
– Сегодня? – спокойно спросила она, вытирая руки о фартук.
Он молча кивнул. А потом, усмехнувшись, добавил:
– Была без радости любовь, разлука будет без печали!
Она покачала головой.
– Не было любви, Гера, не было! В этом все дело. – Но сегодня – как-то не комильфо! Через пару часов приедут Половинкины и родители. Что им сказать?
– Отмени, – коротко бросил он, – к чему этот цирк?
– Вот ты и отменяй! – ответила она. – Ты ж у нас главный клоун!
Герман не ответил, взял чемодан и вышел за дверь.
Нюта села на стул, подумала и набрала номер родителей.
Все оказалось просто – все вдруг свалились с температурой. Сначала Лидочка, потом Герман. А сейчас и у нее раскалывается голова. Дурацкий вирус, косит всю Москву, слава богу, вы еще не успели выехать с дачи.
Потом позвонила Зине:
– Братец твой… Только что хлопнул дверью. В руках – чемодан. Так что веселье, прости, отменяется.
Зина помолчала, а потом выдала:
– А я тебе говорила. Сама виновата!
– Сама, – легко согласилась Нюта и звякнула трубкой.
После ухода Германа ей стало так легко, что она, казалось, просто летала. Лидочка ухода отца словно и не заметила. Был равнодушный отец, нет равнодушного отца.
Алименты он присылал по почте, а спустя год Зина сказала, что у Германа родилась дочь.
Яворскому она написала сразу – с мужем рассталась, точки поставлены, решение за ним.
Он долго не отвечал, а потом написал, что это ровным счетом ничего не меняет. И взваливать на ее плечи такую ношу он не может. Дела его неважны, нога болит все сильнее, и ему все труднее ходить и сидеть.
Впрочем, он вскоре приехал, но жить у нее отказался – как всегда, снял гостиницу.
В те три дня она все время плакала, задавая один и тот же вопрос:
– Почему?
Он, разозлившись, впервые закричал на нее, назвав идиоткой, не понимающей ситуации.
Снова твердил про ранение, про страшные боли и муки, про то, что лучше не будет, а будет лишь хуже – и это прогнозы врачей. И что «ходить за ним и выносить за ним утку он не позволит».
Они разругались тогда в пух и прах впервые за столько лет, и она ушла от него, бросив с обидой, что навязываться не собирается и еще – что он трус и слабак.
Писем не было два месяца. Она бегала к почтовому ящику по пять раз на дню. Караулила почтальоншу, переспрашивая, не могло ли письмо затеряться или пропасть.
Наконец Нюта не выдержала и взяла билет в Мурманск. Вечером она привезла на дачу Лидочку и осталась до утра – поезд уходил на следующий день в шесть вечера.
Все давно легли спать, а она все сидела в мансарде и смотрела на темное осеннее беззвездное небо.
Не заметила, как поднялся отец, закурил, сел рядом и долго молчал.
Оба молчали. Потом он наконец сказал:
– Ну и что дальше? Как будешь жить?
Нюта пожала плечами.
– Как получится. Точнее – как сложится.
– Губишь себя, – коротко бросил отец, раскуривая новую папиросу.
– Моя жизнь, – ответила Нюта и добавила: – Прости.
– Летишь к нему? – тихо спросил отец.
Она мотнула головой.
– На поезде.
Отец закашлялся и затушил папиросу.
– Он – хороший человек, – хрипло сказал отец. – Но… Такой судьбы я своей дочери не пожелаю. И потом, – добавил он, – он не имел на это права!
Нюта улыбнулась.
– А вот тут он совсем ни при чем. Во всем виновата я – он долго сопротивлялся. Впрочем, виноватой я себя не считаю. Так сложилось, пап, понимаешь? Значит, такая судьба…
В Мурманске уже было совсем холодно, и по перрону мела мелкая и сухая поземка. Нюта вышла на привокзальную площадь и поймала такси.
Она смотрела в окно, разглядывая город, где Яворский прожил столько лет. После Москвы Мурманск казался маленьким, тесным, провинциальным и серым.
– Райончик – дерьмо, – сообщил таксист, – бараки, бараки. Отопления нет, воды тоже. Двадцать лет обещают снести. А не сносят. Гады, – зло добавил он. – У меня батя там жил. Как занемог, я его к себе. Хотя тоже условия… – Он совсем расстроился, вспомнив, видимо, «условия», и резко затормозил у нужного дома.
Нюта расплатилась и вышла на улицу. Поземка, медленно поднимаясь, уже превращалась в метель. Она зябко поежилась – даже в зимнем пальто ветер и холод пробирали до костей.
Улица состояла из темных, почти черных, деревянных бараков. Два этажа, два подъезда. Играли дети, из какого-то окна выглянула женщина, закутанная в серый платок, и позвала сына домой.
Нюта вошла в нужный подъезд и поднялась на второй этаж. В коридоре пахло печкой, и, видимо, из кухни в коридор вырывался густой пар и доносились запахи подгорелой еды. На стенах висели жестяные тазы, корыта, детские санки и велосипеды.
Деревянная лестница была темной и шаткой. Она подошла к двери и тихо постучалась. Дыхание перехватило, и ее качнуло в сторону.
– Открыто, – послышался женский голос.
Нюта нерешительно открыла дверь и увидела Яворского, лежавшего на узкой железной кровати, с измученным и посеревшим лицом, с закрытыми глазами и плотно сжатым от боли ртом.
Возле него на простой табуретке сидела немолодая и грузная женщина, с лицом простым и приятным. Одета она была в темную вязаную «старушечью» кофту и валенки, обрезанные по самую щиколотку. Седые волосы выбивались из-под темной косынки.
– Приехала! – выдохнула она. – Ну слава богу! – Она подошла к Нюте и протянула ей крепкую рабочую руку с коротко остриженными ногтями. – Катерина, – представилась она и, подумав, нерешительно добавила: – Ивановна.
Нюта кивнула и сделала шаг вперед.
– Плохо ему?
Катерина кивнула.
– Плохой. В больницу не хочет, говорит, не поможет. Я ставлю уколы. После укола он спит часа два, не больше. Есть отказывается, пьет только чай. Просит побольше сахару. Сладкого хочет, – грустно вздохнула она. Кивнула на стол, стоящий у маленького, подслеповатого окна. – Печенье купила. Овсяное. Мармелад. Думала, поест.
На столе, покрытом старенькой, почти «смытой» клеенкой, стоял чайник с закопченными боками, и в тарелке лежало печенье и розовый мармелад.
– Раздевайся, – пригласила Катерина, – а я – пойду. Он скоро проснется. А вам… поговорить надо… – И стала натягивать тяжелое драповое пальто с вытертым пожелтевшим серым каракулем.
Нюта кивнула.
– Вы соседка?
Та усмехнулась.
– Считай, что да.
Нюта покраснела до самых корней волос – она поняла, что Катерина и есть та самая женщина-врач, про которую Яворский ей рассказывал.
Она бросилась за ней вслед, нагнала на лестнице:
– Простите!
Та улыбнулась.
– За что? Не за что! – И добавила, с прищуром посмотрев на Нюту: – А вы как? Надолго?
– Я… – растерялась Нюта, – я, собственно… За ним, – выдохнула она.
Катерина посмотрела на нее и кивнула.
– Ну и добре! И умница. У вас, в столицах, может, и оживет. А здесь ему точно хана.
Нюта села на табуретку и стала смотреть на Яворского. Спал он тревожно, вздрагивая и морщась во сне.