– Новая соседка? – удивилась женщина.
Мария кивнула.
– Можно сказать и так.
– Заходите в гости! – улыбнулась та.
– В гости, – повторила Мария и улыбнулась, – ну, да. Наверное, так.
Скромный свой быт она обустроила быстро – чашка, тарелка, ложка. Кастрюля и сковородка. Купила крупы и картошки – что еще надо? Инжир, почти одичавший, все еще давал мелкие, но сладкие плоды. Она расчистила дорожку к дому, вынесла на улицу скамейку и стол – и зажила.
В чулане обнаружились книги ее матери, красавицы Таньки, – кое-где изгрызенные мышами, пахнущие прелью, со слипшимися страницами. Теперь она целый день читала, нацепив на нос очки, и все никак не могла оторваться.
Ей было хорошо одной – когда она думала о дочери, ей казалось, что одной Люське легче – Мария избавила ее от себя, тем самым избавив от проблем. «Пусть живет как хочет, – думала она. – А я… Я всегда всем мешала: отцу – строить новую семью, ему…» Хотя нет, ему она не мешала. Не смела просто. А теперь вот мешает и дочке.
Люська была счастлива. Она ни разу не подумала о том, что ей хочется что-то изменить в своей жизни. Дочку она назвала Танюшкой – не в память о бабке, про нее она почти ничего не знала, просто ей нравилось имя Татьяна.
Анатолий приходил через день – радовался дочке и Люськиной непритязательности. Ни разу она не попрекнула его, ни разу не задала ни одного вопроса.
Она просто любила его и ждала – всегда ждала, а, увидев, бросалась к нему с такой улыбкой и с такими глазами!
Она всегда была ему рада – поддатому, усталому, с пустыми руками.
Он, засыпая, гладил ее по волосам и нашептывал нежные слова: «Какая же ты у меня красавица, Люсенька! А Танюшка наша – принцесса!»
Люська ждала письма от матери – каждый день бегала к почтовому ящику. Письма не было. Эта странная женщина, ее мать, не желала обнаруживать себя, и Люську накрыла обида: как же так? Бросила нас! А потом решила: ну, значит, так надо. Значит, ей, Марии, так проще и лучше. Успокаивала себя, что Мария живет у родни. Не пропадет, человек взрослый. Но обида Люськина нарастала как снежный ком.
– Не нужны мы ей, – говорила она дочке, зарываясь в ее рыжеватые волосы.
А Танюшка меж тем и вправду росла красавицей. Если бы ее увидел Харлампий, наверняка поразился бы сходству с Танькой, своей любимой женой.
Зиму пережить оказалось непросто, хоть и утеплила, как могла, дом, заткнула щели, забила окна, поставила новую дверь, но… Да и деньги закончились – хоть как экономь…
Тамара, соседка, та самая молодая женщина, предложила ей перебраться на зиму к ним – Мария сперва отказалась, а потом согласилась.
Собрала свой нехитрый скарб и перешла в дом напротив.
Теперь она сидела с Тамариными детьми, и это была плата за кров и хлеб.
Мария так и не рассказала ей, кто она и почему здесь. А Тамара была не из любопытных – мало ли что? Столько судеб на свете, столько чужих бед…
Когда Мария брала на руки сына Тамары, двухлетнего Костаса, сердце щемило.
А однажды ночью она проснулась от жуткой тоски, подступившей к горлу. Что она делает здесь, господи! На кого держит обиду? На дочь? А разве ее проклял отец, когда она родила ребенка без мужа? Разве попрекнула родня? Да какая разница, от кого родила эта дурочка! Там, дома – дома! – ее дочка и внук. А может быть, внучка. Она даже не знает, кого родила ее дочь! Разве Люська – преступница?
Разве преступник ее отец, Харлампий, всю жизнь любивший только ее мать, красавицу Таньку? Разве преступница она, Мария, родившая от женатого мужчины, которого любила всю свою жизнь? Разве ее в том вина, что не сложилась ее судьба? Разве виновата ее дочь, повторив ее, Мариину, судьбу, влюбившаяся не в того человека и родившая от него ребенка?
Вот и получается: все они – однолюбы! Все! И отец, и она, Мария. Веруня и Лиза, походная жена ее Доктора. И ее бестолковая Люська. Все они ради любви, одной лишь любви, шли на жертвенный костер, обрекали себя на одиночество. Им было достаточно одного – любви.
И больше они ни о чем не думали!
Кто у нее есть, кроме дочки? Господи, как она могла уехать, не дождаться родов, не взять на руки малыша!
Глупая, чванливая гордячка! Всю жизнь ее мучила гордыня – один из смертных грехов. То, что она не смогла простить себе, она не прощала и дочке.
Вечером она сказала Тамаре, что уезжает.
Первым автобусом Мария поехала домой. Сердце пело – впервые в жизни ее отпустила многолетняя боль и вина. Впервые она отпустила свою душу и простила себя. Впервые простила свою непутевую дочь.
Она почти бежала с автобусной станции, почти бежала…
У двери замерла – как ее примет дочь? Простит или укажет на дверь? Было страшно, и сердце стучало как бешеное!
Люська открыла дверь.
– Мама! – проговорила она и разревелась. – Как же долго тебя не было!
Мария перешагнула порог и прижала к себе дочь.
Они ревели так громко, что в комнате заплакала, проснувшись, Танюшка.
Люська бросилась к дочери и схватила ее на руки.
– Какая красавица! – прошептала Мария. – А как ты ее назвала?
Анатолий Васильевич Ружкин тещу свою – а он величал Марию именно так – побаивался.
Мария хмурилась и сухо кивала, завидев на пороге «любимого зятя». Но – молчала. Только скоренько собиралась и уходила по делам – в магазин, на базар – или просто выходила во двор.
Только Люська несчастной себя не чувствовала. Радовалась Люська жизни, и все.
Глупая Люська, дурная башка! С малолетства была дурковатой. Сидит на своем балконе и на море смотрит. А на лице такое счастье, такая улыбка!
– Мам! – говорила она. – Ты что, не понимаешь? Я же люблю его, мам! И дочку от него родила! Посмотри на Танюху – какая красавица! А все почему – плод любви, вот почему!
Внучку Мария любила так, как не любила дочь. Просто сердце разрывалось от этой любви!
Теперь она была счастлива. Наверное, впервые за всю свою жизнь. Дочь она обрела. Внучка была ее счастьем.
А вместе с Доктором она похоронила свою любовь, свой стыд, свой страх и вину.
– Маша! – однажды окликнул ее кто-то.
Она обернулась. К ней подошла Веруня и взяла за руку.
– Как я рада тебе! Заходи к нам, Мария, – сказала она, – родные ведь люди! Сколько нас осталось на этом свете! И сколько осталось, собственно, нам самим!
Мария кивнула и обняла Веруню. Они стояли так долго, и Мария гладила седые и легкие Верунины волосы.
«Как все просто в жизни! – подумала Мария. – И как легко все усложнить! Никто не накажет человека больше, чем он сам! Никто не вынесет приговора суровей, чем приговор, вынесенный самому себе! – Она приобняла Веруню за плечи. – Совсем старенькая. И слабенькая такая! Казалось, что слабенькая. А на деле… На деле мы все сильные, не собьешь! А та, фронтовая… Тоже не из слабаков. Никому не дается больше, чем может вынести!»
Веруня крепко держала Марию за руку и говорила, конечно, о муже.
Через полтора года после своего возвращения Мария заметила перемены в дочери. Среди ночи Люська стояла на кухне перед открытым холодильником и снова поедала из трехлитровой банки соленые помидоры. Рассол лился по подбородку, стекая на ночную рубашку.
Мария опустилась на стул и уставилась на дочь.
Люська счастливо засмеялась, утирая мокрый подбородок рукой.
Мария, тяжело вздохнув, поднялась со стула и пошла к себе. Что делаешь, господи! Что творишь, Люська!
Люська догнала ее, повисла на шее и горячо зашептала ей в ухо:
– Хорошо, если девка! Да, мам? Танькины шмотки сгодятся! А вот если пацан…
Мария обернулась к ней и, вздыхая, сказала:
– Ну а если пацан… Так тоже не пропадем. Ведь не пропали же! Да и лучше, если пацан. С мальчишками как-то проще, ей-богу! А с нами, с бабами… Мука одна!
«Лучше пацан, – повторила она, тяжело ворочаясь в кровати и громко вздыхая, – нет, правда, лучше – пацан!»
И еще ей подумалось: «Женщины… они несли себя на заклание… Кто из них стал счастливой? Веруня? Она, Мария? Глупая Люська? Лиза, походно-полевая жена доктора? Все они были счастливы и несчастны… Потому что любили… Потому что имели на это право. В жгучем, обжигающем, вязком киселе любви, в горячем, бурлящем котле – барахтались, изворачивались, карабкались, бултыхались, тонули… Только б не захлебнуться! Беспомощные, отчаянные и отчаявшиеся. Сильные, стойкие – почти как оловянные солдатики на одной ноге. Великая терпимица Веруня. Бесстрашная Лиза, бегущая вслед без оглядки за своим единственным и любимым. Мария, безропотно несущая всю свою жизнь бессловесную любовь и вину?»
Теперь туда, в этот котел, стремительно летела ее дочь, Люська. Без страха, без чувства опасности, очертя голову… Дурную свою башку. И имела на это право!
Все имеют на это право. На любовь. И никто не может его отнять…
Под небом голубым…
Диктор пропела нежным голосом:
– Началась посадка на рейс номер триста пятнадцать. – Первый раз нежно, второй раз с угрозой: – Внимание! – и повторила.
Их призывали не опоздать. Жаров вытянул шею и покрутил головой, ища жену в разноцветной толпе. Впрочем, это было несложно – Рита была высока, почти на голову выше всех прочих женщин. К тому же женский пол в основном был представлен паломницами – сгорбленными и не очень бабульками в светлых платочках, испуганно оглядывающимися по сторонам, вздрагивающими от колокольчика, предваряющего объявления. Все им было незнакомо и вновь.
В кресле, прикрыв глаза, сидел крупный, полнотелый батюшка. Паломницы с надеждой бросали взгляды и на него – он-то не бросит, поддержит своих прихожанок.
Рита стояла, отвернувшись к взлетному полю. Лицо ее было напряжено, брови сведены к переносью, а взгляд, как всегда, в никуда…
Точнее – не как всегда, а как в последнее время.
Жаров с минуту разглядывал жену – очень прямая спина, высокомерно вскинутая голова, юбка почти до щиколоток, серая кофточка на мелких пуговичках, шелковая косынка на голове, замотанная наподобие тюрбана.
Ему показалось, что она шевелит губами, впрочем, к этому он тоже привык, и это было уже не так важно. Он вздохнул, откашлялся и выкрикнул:
– Рита!
Она обернулась, нашла его в толпе и слегка нахмурилась. Он сделал жест рукой, показывая ей, что пора на посадку.
Она медленно подошла к нему и, не говоря ни слова, посмотрела на него тяжелым взглядом.
– Пора! – снова вздохнул он. И, словно оправдываясь, добавил: – Объявили.
Она вздрогнула и пошла вперед – к стойке последней регистрации.
Он привычно двинулся следом.
Сзади них пристроились бабульки-паломницы, и Рита, обернувшись на них, вдруг скорчила недовольную мину.
– К богу едешь, – тихо шепнул Жаров, – а вот ротик кривишь, – и он кивнул в сторону бабок.
Жена не повернула головы в его сторону.
Бабки и вправду суетились, нервничали и оттесняли Риту в сторону – вот и причина ее недовольства.
Наконец расселись в салоне. Рита у окна, он в середине. Рядом оставалось пустое место.
Паломницы, казалось, чуть успокоились – сели впереди них, и запахло вдруг ладаном, глаженым бельем и… старостью.
Сбоку сидела семейная пара – он был в светском, а она, его спутница, в длинном, до пола, шелковом платье и красивом, видимо праздничном, расшитом шелком, хиджабе.
Женщина была очень красива, но глаз не поднимала.
«Шехерезада, – подумал Жаров, – как хороша!»
Наконец появился молодой человек с длинными пейсами, закрученными в спиральку, и в черной шляпе с высокой тульей. Он вежливо и приветливо кивнул, расположился рядом и достал планшет. Жарову стало весело. Вот чудеса, боже правый! И вправду святой город. Всем там есть место – и тем, и другим. И как бы там ни было сложно, к своим богам люди все равно будут стремиться, невзирая на конфликты и войны. И всем хватит места наверняка!
Рита откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Жаров расслабился, вытянул ноги и достал из кармана газету. Когда разносили обед, он тронул жену за плечо. Не открывая глаз, она мотнула головой, а он с удовольствием начал расправляться с тушеным мясом и рисом – вполне себе, вполне! Хотя после чашки пустого утреннего кофе…
Иногда он бросал взгляд на жену – ему казалось, что она задремала. Ну и слава богу! Вот отдохнет и…
А что, собственно, «и»? Ничего не изменится. Ничего.
Он вздохнул, закрыл глаза и попытался уснуть.
Борька мотался с унылой мордой, ожидая не очень званых гостей. Впрочем, морда у Левина всегда тусклая и почти всегда недовольная.
Увидев Жаровых, Борька рванул к ним, и щербатая улыбка осветила его мятую физию. С Жаровым они обнялись, похлопывая друг друга по спине, внимательно посмотрели друг на друга, оценивая, и снова обнялись. Теперь было видно, что Борька рад старому приятелю. Рита стояла поодаль – отрешенно, словно не имела к этим двоим ни малейшего отношения.
– Что с ней? – шепнул Жарову Борька.
Жаров сморщил лицо и махнул рукой – потом, брат. Потом как-нибудь… После.
Мужчины подхватили чемоданы и двинулись к выходу.
Иерусалим жарко выдохнул им в лицо горячим дыханием и пряным южным запахом – нагретого асфальта, заморских цветов и восточных специй и… пыли.
Небо было таким ясным, чистым и таким неправдоподобно синим, что Жаров зажмурился. Пальмы чуть шевелили длинными жесткими, растрепанными по краям листьями. Пыльные бунгевиллеи – всех цветов, от белого до малиново-красного – вились по заборам стоящих вдоль дороги домов.
– Клево у вас. Просто рай, честное слово! – заерзал на сиденье Жаров и грустно добавил: – А у нас уже… Дожди и туманы… Октябрь, блин!
– Клево, – саркастически усмехнулся Борька и, тяжело вздохнув, добавил: – Хорошо, где нас нет! А потом, октябрь – самый хороший месяц. Только дышать начали. Тебя бы в июле… Вот когда чистая жесть!
Рита в разговор не вступала. Борька косился на нее удивленным взглядом, а потом снова вопросительно смотрел на приятеля. Жаров развел руками – что поделаешь, брат! Такая фигня!
Жаров крутил головой, пытаясь рассмотреть сразу и все.
Борька усмехнулся.
– Здесь, брат, двадцать лет проживешь и всего не увидишь! Такая страна…
На этой фразе он тяжело вздохнул, и было непонятно, восхищается он или сожалеет об этом.
Наконец въехали в Борькин район. Сразу стало как-то уныло – дома, похожие на московские хрущевки, отсутствие яркой зелени и хороших машин.
У подъездов, совсем по-московски, сидели старики и с интересом разглядывали редких прохожих и проезжающие машины.
– Приехали, – со вздохом констатировал Борька, – вот он, рай. Мать его за ногу!
Поднялись на третий этаж – лифта в доме не было, а лестница была узкой и неосвещенной.
– Экономия! – снова вздохнул Борька. – Здесь воду в сортире лишний раз не спустишь – счетчики, батенька!
– У нас тоже счетчики, – успокоил его Жаров, – правда, вот на сортирах мы еще не экономим – что правда, то правда! Но, – тут уже вздохнул Жаров, – наверное, скоро придется…
Рита шла позади мужчин и по-прежнему молчала.
Дверь в Борькину квартиру была картонной, не обитой и сильно потрепанной.
После московских, практически «сейфовых», это тоже было смешно.
Прихожей не было, сразу начиналась комната – узкая, небольшая, с низким потолком. Пол был выложен кафельной плиткой – Борька тут же прокомментировал:
– На жару, блин! А что делать зимой…
– Теплые полы! – сообразил гость.
Хозяин посмотрел на него, как на умалишенного.
– А! Электричество! – дошло до него наконец.
– Ну а тогда – в валенках! – бодро посоветовал Жаров.
Борька кивнул.
– Да все так и делают! Впору открывать артель. По валенковалянию. Другое «валяние» здесь не пройдет, – и снова тяжко вздохнул.
Из комнаты – салона, как высокопарно обозначил его хозяин, – вела дверь в восьмиметровую спаленку и крошечный туалет.
Жаров прошелся по квартире и присвистнул.
– И как мы тут? Все?
Левин пожал плечом.
– Не графья! Вам отдадим спальню, а сами с Наташкой – в салоне.
Рита стояла у окна. Жаров затащил чемодан в спальню, сел на кровать и задумался.
Господи! Какая же чушь! Припереться сюда, к Борьке. Упасть им с Наташкой на голову, стеснить близких людей… Нет! Надо в гостиницу. Непременно – в гостиницу! И что этот баран не сказал ему про свои «хоромы»? Они бы сразу все переиграли. И не было бы всей этой чуши… в тридцати метрах да с Ритой…
Наташка с ней никогда не ладила. Точнее – не могла найти общий язык. Впрочем, с коммуникацией у его жены всегда были проблемы… Не было у нее задушевных подруг – такой человек. А уж сейчас… Что говорить «про сейчас»?
На предложение снять гостиницу Борька ответил скептически.
– Это вряд ли, сейчас череда праздников, и с гостиницами в Иерусалиме сложности – с хорошей наверняка, а помойка вам не нужна, правильно? Да и цены здесь – мама не горюй!
В разговор вступила молчавшая до сей поры Рита:
– Меня все устраивает! – коротко бросила она и жалобно добавила: – А нельзя ли поспать?
Жаров оживился и обрадовался и начал застилать постель.
Борька по-прежнему смотрел на него с изумлением.
Рита наконец ушла в спальню, а они с Борькой вышли на балкон – покурить.
– Такие дела, Борька, – горько сказал Жаров, – такие дела… Подробности – письмом. Но ты мне поверь, – он посмотрел на Бориса страдающим взглядом. – Она имеет на это право. А я, – тут он усмехнулся, – а я, Борька, муж! И это, как говорится, и в горе, и в радости…
Он зашел в Борькину спальню, посмотрел на спящую Риту и прилег рядом. Через минут пять он уснул.
Наташка моталась по кухне как подорванная. Маленькая, росточком с сидящую собаку, как обидно шутили в их компании, крепенькая, наливное яблочко, круглая попка, большая грудь, кудряшки ореолом, словно нимб над головой, и – вечный стрекот! Наташка трещала всегда и всюду, в любой ситуации. Давно забылось, кто привел ее в их компанию, но она сразу прижилась, в один день. Тут же принялась хлопотать, опекать кого-то, возить заболевшим яблоки с апельсинами – словом, Наташка была «всешний» друг и соратник. Ее так и воспринимали – подружка. Можно было поплакать на Наташкином круглом и теплом плече, приложиться к мягкой груди и быть уверенным, что она все поймет. А главное – пожалеет! Вокруг кипели романы, бурлили страсти, кто-то кого-то безумно любил, потом, как водится, разлюбил. Все страдали, сгорали от любви, сходились-расходились, а она… Она по-прежнему была мамкой и нянькой.