А они мокнут на дожде и удивляются.
— Почему это, товарки, не нанимают нас куда-нибудь? а? — спрашивают они друг друга.
Никто не знает почему.
Добрейшая управа!
Твори добрые дела!
Пора!
Дни выборов близки — чем помянут тебя преемники после того, как большинство твоих членов помрёт гражданской смертью, убитые чёрными шарами?
Прикрой крышей «Корневильский рынок» на Алексеевской площади!
Дай где-нибудь приют корневильским брюнеткам и блондинкам, ничем не защищённым от капризов самарской осени!
Осени крышей кухарок, нянек, мамок, горничных и других особ из категории «услужающих людей»!
Сунь их куда-нибудь в уголок!
[16]Это было недавно, на днях.
Возвращаясь однажды вечером из редакции домой, я был остановлен робким возгласом:
— Послушайте!
Обернулся и вижу — стоит сзади меня молодая девица и, смущённо перебирая пальцами концы шали, исподлобья смотрит на меня и что-то хочет сказать.
— Вы что?
— Можно мне пойти немножко с вами?
— Пойдёмте.
Пошли.
Сначала она всё вздыхала, поводила плечами и перекидывала муфточку из руки в руку — и всё это продолжалось столько времени, что мне уже стало скучно.
— Я вас хочу спросить, куда мне жаловаться на мать? — медленно выговорила она и вопросительно подняла на меня глаза.
Глаза у ней были робкие, бледные какие-то, бесцветные, лицо бескровное и худое, но миловидное, тёмные пятна под глазами придавали ему выражение печальное и убитое, а тонкие губы были так сжаты, точно она собиралась расплакаться. Одета она была по-мещански просто — в старенькую, потёртую шубёнку и шаль.
— Что вам сделала мать?
— Бьёт всё… очень больно… Да это бы ничего ещё…
— А разве есть ещё что? — спросил я.
— Да-а. Она, видите ли, продаёт меня одному господину… Потому она и бьёт, что хочет вот продать, а я не согласна… — вполголоса объяснила девушка, и губы у неё вздрагивали.
— То есть как же это она вас?
— А он, видите, даёт ей сто двадцать рублей за меня, и чтобы я жила с ним, вроде как бы жена, столько времени, сколько он захочет.
Как видите, дело шло о чём-то вроде новой формы брака, о браке на срок, о временном пользовании женщиной как таковой за известную арендную плату…
По всей вероятности, мать, сдающая в аренду своё дитя, при этом даст арендатору гарантирующую его права расписку, такого приблизительно содержания:
«Накануне XX столетия, в конце века гуманизма, всяческого просвещения и блестящего развития наук, в 1895 высококультурном и просвещённом году, я, нижеподписавшаяся самарская мещанка такая-то, сдала дочь свою Олимпиаду в аренду господину N за сумму в сто двадцать рублей серебром и на срок, какой ему, господину N, самому будет угодно пользоваться дочерью моей. Причем я, мещанка такая-то, за уплаченные мне господином N деньги, лишаюсь всех моих кровных прав на арендуемую у меня статью и никаких претензий за порчу господином N тела и души моей дочери обязуюсь не предъявлять, считая себя вполне удовлетворённой полученной мной с него арендной платой. Мещанка такая-то».
Просто и основательно.
Было время, когда на рынках Рима глашатаи кричали:
— Sardi venales! Alius alio nigerior!
Что по-русски значит:
— Сардинцы продажные! Один хуже другого!
Сардинцы считались плохими рабами и шли по дешёвой цене.
А было это в 179 г. до Р.X.
Что, как настанет время, когда на наших рынках тоже будут кричать:
— Мещанские девушки продажные! Одна другой лучше! Недорого! Кому угодно?
Подумайте-ка, ведь, право же, это вполне возможно накануне XX столетия по Р.X.
Нечто в этом духе уже существует, и кто хочет в этом убедиться, пусть погуляет по Дворянской улице вечером от семи до десяти.
Там очень много продаётся рабынь; вся разница между торговлей Рима и Самары в том, что у самарских рабынь нет глашатая…
…Я много говорил с этой девушкой и немало говорил о ней с другими людьми.
Из разговоров с ней я выяснил, что она не хочет идти в аренду потому, что арендатор рыжий и что у него всегда мокрые усы, которые при поцелуях мажут ей щёки, от чего её тошнит.
Затем она показывала мне три кровавые рубца на своей шее — это любящая рука её матери положила на шею дочки яркие знаки своих забот по адресу «плоти от плоти своей».
А из разговоров с другими людьми выяснилось, что помочь чем-либо девушке очень трудно.
Чем можно доказать, что мать продаёт её?
Девочка уже совершеннолетняя — ей шестнадцать лет и четыре месяца.
Я рекомендовал ей обратиться к прокурору, предлагал написать прошение, много говорил ей о возмутительности того положения, в которое она встаёт.
Но — увы! Возмутительность эта с её точки зрения сводилась, главным образом, к рыжему цвету волос и мокрым усам арендатора, а моральный смысл факта был не доступен её пониманию.
Однажды она даже сказала:
— Это-то ничего бы! Всё равно ведь как-нибудь да нужно же выходить замуж! Иной ещё с тебя приданое возьмёт.
Как видите, у неё не особенно лестное представление о браке, но… может быть, она права.
С ней трудно было говорить, её возмущало только то одно, что «он» — «рыжий чёрт» и что он «сопливый».
Pardon![10] Но она именно так выражалась.
Итак, поговорив с нею раза четыре, мы пришли, наконец, к одному соглашению, по поводу которого она решила «подумать».
Прощаясь с ней, я уже чувствовал, что потерпел фиаско в моих намерениях, — не умея думать, нельзя обещать «подумать» и нельзя что-либо выдумать.
— Он нездешний, этот рыжий-то: из-под Уфы откуда-то… А мать уезжает в Балаково, коли это дело сойдётся… — нашла нужным сказать мне эта девочка.
И вот теперь я узнаю, что «это дело» — сошлось.
Рыжий, должно быть, покрасился и вытер себе усы.
Человек временно продан за сто двадцать рубликов.
Дорого это или дёшево — как по-вашему?
В хорошей книге господина Далина «Не сказки» среди фактов, рисующих бесправие женщины, есть вот какой факт.
На харьковском вокзале сидят одиннадцать красивых девушек в возрасте до 17 лет, а около них увивается «восточный чэлавэк» и на вопрос, что это за девочки, — откровенно, и даже торжествуя, объясняет:
— Дэвочки? Очэнь хороши! На Одэсс вэзу…
Словом, перед публикой был налицо так называемый «живой товар» — партия живого товара, ещё не бывшего в обращении.
Днём, при ярком свете солнца и на глазах сотен людей, одиннадцать живых душ отправляются на гибель: всем известно, что их втопчут в грязь, погубят, отравят, уничтожат.
Никто не вправе помешать этому, никто.
Нужно доказать, что эти одиннадцать «продаются» без разрешения и согласия родителей, — тогда можно бороться с восточным человеком.
Но если девушку помимо её согласия «продают» родители — тут нечем и не с кем бороться.
Тут нечем помочь девушке.
Особенно если она сама — без души.
[17]Стоимость интеллигентного труда с точки зрения самарского коммерсанта на днях точно установлена одним из последних, господином Т.
Ему потребовалось подготовить своего десятилетнего сына для поступления в учебное заведение, и вот он ищет человека, способного «образовать сынишку, штобы ён в емназию вперся».
Такой человек найден и готов служить.
— Ты мне, миляга, — устанавливает господин Т. количество труда, — обучи его всему, что там требовается по порядку. Еграфия — и еграфии, рихметика — и её напхай ему в голову, одно слово, приведи мне малого в нужную ролю — и больше никаких! Можешь?
— Могу… — говорит человек.
— Так. А денег тебе сколько за это?
— Три часа занятий?
— Мне хоть пять. Мне чтобы обучить мальчишку. А сколько часов тебе работы — это твоё дело. Хоть десять.
— За три часа ежедневных занятий я с вас возьму десять рублей, — говорит учитель.
Купец разевает рот и делает круглые глаза.
Он долго молча смотрит в лицо учителя и наконец хохочет во всю мочь и силу.
Учитель в недоумении.
— Уморил! — покатывается со смеху купчина.
Учитель просит его успокоиться и объясниться.
— Изволь — объясню. Чудак ты, вот что! Да ты понимаешь ли, что я за десять рублей в месяц имею кухарку и горничную, десять рублей плачу кучеру, семь целковых дворнику, и все эти люди за своё жалованье целый день у меня работой заняты — понял? Целый день! А ты за три часа в сутки хочешь с меня эту сумму слупить. Эх ты, учёный! Видно, по учёности своей бога-то ты уж и не боишься совсем.
— Но — позвольте! Какое же вы мне вознаграждение предложите? — спросил ошеломлённый учитель.
— Какое? Я, брат, по чистой совести, могу тебе дать один рубль пятьдесят копеек в месяц!
— Полтора рубля?!
— Серебром! Получай — и с богом принимайся.
Учитель рассчитал, что полтора рубля в месяц — это будет maximum по семишнику за час работы.
Семишник за час умственного труда — унизительно дёшево, и предложение этого семишника — варварски глупо.
— Ну, нет, мы не сойдёмся, — сказал учитель.
Купец удивился.
— Чего ты пыжишься, скажи на милость? Вашего брата, учёных, уйма без делов шляется. Я, брат, найду и такого, который с меня полтину в месяц возьмёт… Так-то… Больно ты чобуньковат. Фря какая! Полутора рублей ему мало… Десять целковых дай… Ишь! Я за десять-то рублей в месяц верхом на человеке кататься буду.
— Прощайте!
— Прощай — не стращай… Горд ты, брат. Видно, ещё у воды без хлеба не сиживал? Постой, погоди! Хошь, прибавлю? Кажинный день два стакана чаю буду давать — хошь? Полтора, значит, целковых и стаканов сорок, а то полсотни чаю в месяц. Идёт?
Не сошлись…
Да, вот он каков, этот купец Т.
Оценивая так дёшево просвещение и интеллигентный труд, он плохо понимает, что творит.
Нельзя не порадоваться тому, что он так плохо понимает это.
Ибо существует мнение, что чумазый скоро захватит жизнь в свои руки, захватит, исковеркает и испачкает её.
Ну, это не скоро будет, если чумазый сохранит в себе первобытность отношения к людям и взглядов на просвещение.
При таком плохом понимании жизни и запросов современности, как у купца Т., трудно купцу Т. доминировать над жизнью и верховодить людьми.
Зелен…
Не созрел…
[18]Прошлый раз я говорил о том, как в уфимских железнодорожных мастерских дерутся.
Говорил я на основании письма, присланного мне некиим уфимским человеком, но рассказать всё, что было сообщено мне в письме, — не мог.
Тем не менее и то, что я рассказал, возымело действие, как снова сообщает мне мой уфимский корреспондент.
Толкуйте там, что пресса не имеет влияния на жизнь!
Вот вам доказательство противного.
Когда номер «Самарской газеты» с намёками на железнодорожные порядки попал в руки начальства, оно сейчас же нашло среди рабочих одного из невинно битых людей, к своему несчастию, ещё и грамотного, и предъявило ему номер.
— Это что?
— ?!
— Нет-с, это твоего ума дело. Мы тебе советуем поостеречься… да-с. Позаботься, чтоб на предбудущий раз такие писания были невозможны. Сор из избы не выноси. А то!..
Ни в чём неповинный малый возмутился.
— Да это писал не я! Какие у вас доказательства, что это именно я?
— Ты грамотный?
— Да!
— Ага! Ну и достаточно! Так ты и помалкивай. Понял?
Малый ничего не понял, но, конечно, замолчал. Кто-то, что-то, о чём-то написал, а он,
ничего не ведая, оказался во всём этом виновен.
Ясно — пресса влияет на жизнь.
Вот факт из области уфимского скулодробления.
Обвинённый в писательстве человек, по словам моего корреспондента, имел суждение о каком-то служебном деле с мастером токарного цеха Т.
Мастер — это тоже начальство — горячился и говорил лаконично и красноречиво…
— Ну? Да! Э! Х-хе! Болван! О? Дурак! Н-но? Х-ха!
А когда увидал, что всё это недостаточно убеждает его собеседника, то употребил самый веский аргумент и дал собеседнику в зубы…
Тот пожаловался начальству.
Начальство выслушало жалобу и положило такую резолюцию:
«А не надо было выводить человека из терпения».
Зачем выводить его из терпения? Конечно, если и меня вывести из терпения, и я буду бить.
И ещё как вздую! Идите и не выводите человека из терпения.
Жалобщик ушёл сконфуженный.
Встречается с ним мастер Т.
— Ну что, пожаловался?
— Отстань…
— Пожаловался, ха-ха-ха!
— Скажи, чего ты надо мной издеваешься?
— Я? Я и ещё тебе в зубы дам!
И мастер дал жалобщику ещё в зубы. На, жалуйся!
Но тот уже не пошёл жаловаться.
Какой в этом смысл?
Он решил проглотить пару зуботычин в чаянии, что третья последует ещё не скоро.
Но — увы! Он не обрёл в смирении покоя.
Кто-то написал о происшествии мне, я тоже написал, а начальство прочитало и прописало жалобщику выговор, повергший его в трепет.
Увы, ещё раз! Не буду больше писать о битых — их и за это бьют.
[19]Недавно в Самаре был такой анекдотический случай.
В одном учреждении заметили, что некто из служащих не приходит работать.
Заметив это, начальство решило:
— Оштрафовать его!
Оштрафовали.
Но и это не подействовало на строптивого служащего, — он всё не являлся работать.
«Гм! Странно!» — думало начальство.
И вдруг оказалось, что этот служащий не ходит работать потому, что он умер.
Тогда начальство ещё подумало и пришло к убеждению, что смерть — причина, вполне уважительная для того, чтоб не являться на службу.
Сложило ли оно с покойника штраф, не знаю.
Думаю, что сложило, потому что с покойников крайне трудно взыскать что-либо за невозможностью определить место их жительства.
История — не вся, в ней нет средины.
Дело, видите ли, в том, что этот служащий, прежде чем умереть, заболел, как это очень часто и совершенно «ни к чему» делают люди.
Заболев, он сейчас же лишился средств к существованию.
Отсюда следует вытащить мораль:
«Бедняки! Не хворайте, ибо сие для вас есть роскошь, роскошь же безнравственна.
Не хворайте, о бедняки, ибо это лишает вас средств к существованию и посему невыгодно.
Бедняки, служащие где-либо!
Вы тем более не должны хворать, что за вышеперечисленными неудобствами болезнь ваша имеет и ещё одно — она беспокоит ваше начальство.
Ибо, заболевая, вы имеете дурную привычку обращаться к нему за пособиями».
Так-то!
Вот как много морали я вытащил из этой маленькой истории.
В данном случае так же было.
Герой моей правдивой повести, захворав, обратился к начальству с просьбой о пособии.
«Гм!» — сказало про себя начальство.
Пособие? Человек хворает и просит пособия.
Следует ли пособлять человеку, который занимается тем, что хворает? Морально ли такое занятие, и заслуживает ли оно поощрения? Какая польза может быть извлечена обществом из человека, который лежит, обременённый недугами, на скудном одре своём, лежит и стонет? Итак, следует ли помогать ему в этом занятии, раз оно бесполезно?
Ясно — не следует.
По сей причине больному служащему пособия не дали.
Тогда он умер.
Он, наверное, умер бы и с «пособием». Да, впрочем, он с «пособием» и умер, ибо, не давая ему сего «пособия», ему тем самым и помогли умереть. И вот, когда он умер, то решили: «Выдать ему награду в пятьдесят рублей!»
Повторяю для вящего эффекта:
— Наградить его пятьюдесятью рублями!
Ну, скажите же, разве это не гуманно?
Не хорошо?
Не вызывает слёз умиления на ваши глаза?
Нет?
Так это потому, сударь мой, что у вас чёрствое сердце и вы не умеете ценить гуманизма вашего начальства!
Но один вопрос, если вы позволите.
За что выдана награда этому бедняге?
За своевременное удаление к праотцам?
Почему тогда ему для поощрения «в путь-дорогу» не дано пособия?
Мудрые Эдипы города Самары!
Решите сей вопрос.
Доставивший лучшее и яснейшее решение заслужит мою вечную благодарность и навеки нерушимую преданность.
Мне так хочется проникнуть в смысл сего аллегорического — надо полагать — события.
[20]
Миллионеры-недоимщики!
Громко звучит — не правда ли?
Трудно поверить, что человек, имеющий миллионное состояние, при ежегодном окладе в 80 рублей умеет накопить за собою долг городу 2396 рублей!
Заметьте, чем крупнее состояние недоимщика, тем солиднее сумма его недоимки.
Как будто бы чем богаче человек, тем халатнее его отношения к обществу и к нуждам города.
Один почтенный гражданин не платит городу денег сорок лет.
Своего рода подвиг!
«Совершенно обычное дело» — не платить ни копейки сборов в течение двадцати лет.
Какая высокая гражданственность!
Полумиллионное состояние не позволяет человеку своевременно внести деньги по окладным сметам, и он накапливает за собой 1869 рублей!
Это уже прямо-таки самодурство!
Ни в какой другой стране невозможно такое халатное отношение к делам города, столь дерзкое игнорирование его интересов и такая уверенность в том, что меня никто не смеет тронуть, потому что у меня есть миллион!
Я миллионер, не препятствуйте моему нраву!
А наш господин лорд-мэр по родству с господами толстосумами им мирволит.
К нему обращаются с вопросом:
— Толстосумов-Тугоумов не платит городских сборов с тысяча восемьсот двенадцатого года. Прикажете послать ему окладной лист в этом году?
— Не приказываю! — кратко режет лорд-мэр.
Ну, ещё бы приказать!