Он заметил тропку, ведущую на скалистую возвышенность, откуда, кажется, имелся удивительный вид.
Он пошёл по тропке, изредка с лёгкой опаской вглядываясь в море, клокочущее внизу.
«Будучи пьяным, тут несложно сорваться и убиться насмерть», – подумал он с непонятным ему самому удовольствием.
Чувство, возникшее в нём, было странным: поднимаясь по тропке, чтоб в одиночестве поздороваться с утренним морем, – он шёл будто бы на суд, где его могли осудить на смерть, а могли одарить необычайно и щедро.
Наконец он поднялся и смог как следует рассмотреть скалу – ту, что стояла посреди воды. В скале, в самом центре её был сквозной проход, расщелина – из этой расщелины ежеминутно вырывалась возмущённая вода… после недолгого затишья начиналось бешеное бурление, и, нагнанная новой волною, снова катилась шипящая пена.
Он смотрел на это долго – быть может, полчаса, а может быть, и дольше.
На воду нельзя было насмотреться.
Эта вода являла собой бездну. В эту воду ушли тысячи и тысячи героев. В этой воде сгорели боги со всеми их чудесами и колесницами. В этой воде растворились нации и народы. И лишь она одна осталась неизменной, и гнала сама себя в эту расщелину с одной стороны, чтоб в пенной, животной, белоснежной ярости выкатиться с другой.
И так тысячи лет.
Хотелось приобщиться к этой неизменности или хотя бы попытаться почувствовать её ток.
Вышедшее солнце было сладким и медленным – от него шло тепло, как от лимонного пирога, только что вынутого из печи.
Он снял куртку и затем свитер.
Подумал – и стянул майку.
Нет, ему было не холодно. Он разогрелся, пока спускался через лес к морю и вновь забирался по тропке сюда. К тому же – солнце…
Бросил одежду и улёгся на неё, трогая руками камни.
Закрыл глаза.
Клокочущая вода внизу, медленное солнце сверху, он посередине, со своей душою и своей кровью.
Он старался не думать, и у него получалось.
Кажется, тут, в этой бескрайней благости, не хватало только его, чтоб всему миру обрести единый ритм.
Без него светило поднималось непонятно зачем, чайки кричали неясно про что, море бесилось само по себе, скалы дичали.
И лишь он – принёсший сюда 36,6 градусов своего тепла, своё глупое, незагорелое человеческое тело, – именно он заставил всё вокруг стать единым и нерасторжимым.
Так ему казалось, пока он лежал с закрытыми глазами и пытался, не поднимая век, понять, где сейчас находится солнце – там ли, где он оставил его, закрывая глаза, или уже совсем в другом месте.
Случившееся далее было почти необъяснимым. До моря, шумевшего где-то внизу, было не меньше десяти метров – он так и не понял, как оно могло исхитриться и достать разнежившегося, полураздетого человека – его.
Но всё случилось, как случилось: в одно мгновение на него, словно бы в шутку, обрушилось литров тридцать воды: волна вытянула невозможно в эту погоду длинный язык и лизнула.
Он вскочил, ошарашенный – не успев толком испугаться – и тут же захохотал над собой.
Это воистину было смешно: разлёгся, размечта-а-ался, залип… Дурак! Самоуверенный дурачина!
Вся его одежда была сырая. Брюки такие, будто их только что постирали. Свитер, на котором, между прочим, лежал – и тот хоть отжимай. Он, кстати, попробовал отжать, и это оказалось бесполезным: вода пропитала каждую его шерстяную нитку, свитер стал вдвое, а то и втрое тяжелее.
Он перегнулся и глянул вниз, на воду – вода по-прежнему была далеко, и ничего в природе не могло объяснить эту весёлую шутку над человеком.
– Хорошо ещё, море не слизнуло тебя целиком! – воскликнул он вслух и снова захохотал.
Это было счастье.
* * *Он возвращался в гостиницу, преисполненный восторга. Несколько раз оглядывался на море: ужо я тебе! – смешно грозил он, – ужо я тебе!
Море не обращало на него никакого внимания.
Свитер, который он повязал на пояс, был тяжёл, как доспехи.
Куртку он надел на голое тело.
Тело было солёным.
Солнце вставало всё выше.
Он так торопился, что потерял свою гостиницу, прошёл куда-то дальше и некоторое время озадаченно озирался.
Показалось, что все отели на одно лицо: крыши, заборы, калитки – нет разницы.
Успокоил сердцебиение, сделал сорок шагов назад, и нашёл.
Надо было успеть всё сделать, пока не высохло море на коже, не выветрился запах солёной воды.
Ботинки вместе с носками он снял в коридоре и оставил там. Подумав, там же, прямо на пол, бросил куртку, свитер и майку.
В одних джинсах, беззвучно вошёл в номер.
Она проснулась через несколько минут – розовая и полная ожидания, как только что сорванное яблоко.
Её маленькие, красиво и точно прорисованные губы обрели цвет, и виднелись маленькие зубки, всегда очень белые, и маленький язык во рту – тот самый язык, который… впрочем, ладно, что тут говорить, он давно уже выучил без запинки и ноздри, маленькие, как у куклы, и мочки ушей, прохладные и тоже до смешного маленькие, и линию лба, и родинку на виске, и сам висок, и шею, и улыбку, которую он подстерегал каждое утро, как охотник…
Она проснулась и улыбнулась, глядя на него. Вот улыбка – лови, охотник.
Он как раз завершал свои дела.
– Посмотри, я всё нормально уложил? – спросил он, и поставил её сумку возле кровати.
В сумке, вразброс, смятые и спутанные, лежали её вещи, она успела оттуда вытащить только халат, он запихал его обратно, и сгрёб всё то, что она непонятно когда успела разложить в ванной – эти её щетки, тюбики, флаконы и помады… заодно бросил пять или шесть брикетиков с мылом, которые уже лежали в номере, – а вдруг пригодятся: измажется где-то, нужно будет вымыть руки, а он уже позаботился.
– Одевайся скорей, – торопил он шёпотом.
Пальма за окном раскачивалась на ветру.
– Скоро паром, тебе нужно успеть, чтоб уехать, – повторял он, а она всё улыбалась, предчувствуя игру, только что это за игра, никак не понимала – и даже, будь что будет, чуть высвободила ногу из-под одеяла – эта нога точно должна была поучаствовать в игре; тёплая, нагретая, сочная, голая, в нежнейшем пушке нога.
Он заторопился, чтобы не обратить внимание на эту ногу и не отвлечься, и поэтому склонился к её лицу, по пути увернувшись от раскрывшихся навстречу губ, и прошептал на ухо:
– Я больше не люблю тебя.
Рыбаки и космонавты
Так забавно: новорождённого ребёнка приводят за поводок.
Висит на пуповине, как космонавт: Земля, Земля, я на связи, отвяжите – выхожу в открытое пространство.
Отпусти пескаря в пруд, рыбак. Что ты к нему прицепился.
Поверить не могу, что со мной всё это когда-то произошло.
Если есть поводок – значит, меня где-то нашли, подцепили, потянули за собой.
А где?
Когда я открывал рот, делая первый вздох, какое слово мне хотелось выговорить?
Может быть, назвать место предыдущего обитания?
…механическая коробка передач, «Жигули» шестой модели, жара июньская – всё это мало располагало к философии, но я философствовал – на мелкотемье: как умел.
У меня родился первый ребёнок, сын.
Что ж, здравствуй, отец, – я посмотрел на себя в зеркало заднего вида.
Небритое, невыспавшееся лицо безработного шалопая.
Неужели мой пацан выбрал именно меня, перебираясь из своей обители сюда на ПМЖ.
Пацан, ты ничего не попутал?
Обгоняя и подрезая на своей железяке машины вдвое, а то и втрое больше моей, – впрочем, фарт длился только до следующего светофора, дальше меня с лёгкостью уделывали, – я примерял к себе это слово, «отец», – то как медаль на лацкан, то как печать на лоб, то как колодку на ногу.
Призна́юсь, места этому слову не было вовсе.
На ноге моей была сандалия, на лбу – дурацкая панамка, лацкан отсутствовал вместе с пиджаком.
«Надо цветы купить», – вспомнил я.
Жена меня ждала к определённому времени, оставалось минут семь, но я должен был успеть.
Надо достойно начать долгий путь отцовства.
Универсальный магазин сверкал, как стеклянный гроб из сказки Пушкина. Тут вроде бы водились цветочки.
Открыв подлокотник автомобиля, я собрал все пыльные медяки.
«Сторгуешься!» – мстительно, но весело то ли пообещал, то ли приказал себе и, вдарив дверью, пошёл.
Деньги меня оставили уже пару недель как и больше не возвращались, невзирая на мои всё более уважительные обстоятельства.
Вместо цветов первым делом увидел в магазине Фёдора.
Фёдор поспешил прочь.
В своё время он казался мне надёжным парнем, я бы целую жизнь так и доверял ему, но всего один его поступок испортил картину.
Два месяца назад я работал вышибалой в ночном клубе: пятьдесят рублей за ночь, чем не прибыток, тем более что в праздники – сто.
Однажды, под утро, на приступках клуба появился хорошо одетый заезжий гость, видимо, в поисках хорошего времени. Он долго и задорно, время от времени пьяно хохоча, о чём-то ругался с таксистом: судя по всему, гостю не хватало наличных средств.
Однажды, под утро, на приступках клуба появился хорошо одетый заезжий гость, видимо, в поисках хорошего времени. Он долго и задорно, время от времени пьяно хохоча, о чём-то ругался с таксистом: судя по всему, гостю не хватало наличных средств.
Разобравшись наконец, гость явился у окошечка кассы и почти сразу снова начал шуметь. Я отправился послушать, о чём речь.
У него были только доллары, рубли кончились.
– Служивый, – сказал он мне, хоть я был не служивый, а просто в камуфляже. – Ваш кассир не желает принимать валюту. Смотри: сто долларов на местный расклад означает три тысячи. Я продам тебе сто долларов всего за тысячу рублей.
Чтоб не казаться голословным, он, не глядя, извлёк из внутреннего кармана расстёгнутого пальто штук двадцать или тридцать сотенных – ясно было, что их там ещё больше.
В эту минуту на приступки клуба выбежали из помещения девчонки, одни, без кавалеров.
Весёлые и, как многим приходящим в клуб казалось, замечательно доступные.
Несмотря на мартовский холодок, они были в таких, как бы сказать, шортиках. Колготки в свете фонарей будто искрились.
– Двести долларов за тысячу, – сказал я твёрдо.
– Да ладно? – сказал он.
– Ночь, – сказал я. – Где ты поменяешь такие деньги? Таксист уехал. Пока другой приедет, твоих девчонок закадрит кто-то другой. Да и не факт, что таксист приедет при деньгах. Тебе придётся катиться до вокзала, там искать, кто тебе поменяет твою зелень, всё настроение пропадёт по дороге, выпьешь пива, отяжелеешь, пойдёшь спать: где ты там спишь, я не знаю, но проснёшься один, настроение будет поганое – субботний вечер потерян из-за какой-то мелочи. «А удача была так близко», – подумаешь ты с утра. Короче, давай свои деньги, – и я забрал у него двести баксов.
Не думаю, что он понял всю мою речь, но сама мелодия ему на какой-то миг показалась убедительной. Минимальное мышечное усилие его большого и указательного пальцев было мной легко преодолено.
Тысяча у меня была последней, и я её, с некоторым, призна́юсь, сожалением, отдал ему.
С утра мне были нужны русские деньги: жена закупала кое-что по мелочи для нашего, как она это называла, малыша, хотя никто его тогда ещё не видел; я пообещал жене обеспечить все покупки.
Ввиду того, что банки по воскресеньям закрыты, обратный обмен валюты нужно было осуществить в ближайшие часы.
Фёдор образовался кстати: он, как мне показалось, с восторгом (на самом деле, как позже выяснилось, с завистью) наблюдал мою сделку – и тут же предложил помощь.
Время от времени он подрабатывал здесь таксистом – естественно, без шашечек, сам по себе.
Я поставлял ему клиентов – если ко мне обращались за помощью утомившиеся посетители.
Он иногда отстёгивал мне с заказа рубль, а то и десятку, хотя я никогда не просил.
Мы выкуривали за ночь по сигаретке-другой, он забавно каламбурил, редко, но всегда по делу употреблял нецензурную лексику, никогда не обсуждал свою машину, и чужие автомобили его тоже не волновали, в том числе и мой, но, напротив, он интересовался отвлечёнными вопросами типа «как гулёна превращается в шалавую девку, а шалавая девка в потаскуху», в общем, Фёдор казался мне в меру остроумным собеседником – что для российского извозчика было, признаюсь, редкостью.
– Давай обменяю и привезу, – сказал Фёдор. – Ты же за границу не собираешься? – и подмигнул мне.
Только что с лёгкостью обманувший человека, я и подумать не мог, что кто-то подобным образом поступит со мною.
Фёдор уехал – и всё.
Вскоре, уже оставив работу вышибалы, я пару раз ночью, нежданно, едва ли не кустами, являлся к ночному клубу посреди ночи – в надежде поймать этого негодяя и как-нибудь особенно болезненно наказать, отняв, естественно, всю его наличность, а возможно, и машину отобрав.
Мучительно фантазируя, я выглядывал из кустов и в который раз не находил машину Фёдора возле грохочущего и сияющего здания.
И тут – на тебе: вот он, бежит, по магазину. Первый раз, наверное, здесь: не знает, что с той стороны, вопреки всем пожарным правилам, двери задраены.
У дальних дверей я его и застал.
Фёдор успел улыбнуться, открыть рот, произнести какой-то приветственный звук. Машинально, без особенной злобы, я коротко ударил его в зубы прямой правой, тут же ухватил за ворот левой и ещё несколько раз основательно вбил правую ему в грудь, в рёбра, в бок.
Всё это время Фёдор выглядел удивлённо.
– Ты на машине? – спросил я, держа его за ремень и ведя перед собой к выходу.
Фёдор задумчиво облизывался, словно его только что накормили чем-то необычным.
– Нет, – наконец догадался он. – Продал. У меня такие проблемы, ты знаешь…
– Да, – сказал я.
Возле свой «шестёрки» обыскал его. При нём не было ни рубля, ни брелка сигнализации – только один, которым разве почтовый ящик можно запереть, оловянный ключик.
Выглядел Фёдор теперь гораздо хуже, чем два месяца назад, как-то даже постарел, обрюзг.
Или, может, такое впечатление сложилось из-за того, что я видел его всегда ночами, в свете фонарей? А тут – солнце, июнь, кровь на зубах.
Девать его мне было совершенно некуда, отпускать не хотелось – в этот важный день он являлся моим единственным капиталом.
Я открыл багажник.
– Прекрати, слушай, – сказал он шёпотом, хотя мог бы и закричать – неподалёку, возле дороги, паслись гайцы.
– Быстро, сука, – велел я, и он торопливо забрался внутрь; закрывая багажник, я успел заметить его подобострастный взгляд.
Всё это было так не похоже на Фёдора – неглупого и вполне самодостаточного парня.
«Может, это вообще не он?» – растерянно подумал я.
«А кто?»
Размышлять было некогда, и я, радостно подмигнув гайцам, помчался в роддом.
Тело в багажнике тяготило меня, как нечистая совесть.
Я гнал от себя все эти мысли, ускоряясь после каждого светофора.
На подъезде к роддому налетел на двух «лежачих полицейских» подряд – что ж, Фёдор, я тебя понимаю.
«Интересно, поступает ли туда свежий воздух?..» – подумал мельком.
Всё-таки, несмотря на горечь обиды, я торопился доехать, чтобы поскорее взглянуть на своего пленника; однако жена, любовь моя, уже ждала меня на выходе из родильного дома, с кульком в руках.
Круто припарковавшись, я хотел опередить её, выбежать навстречу, но ей, конечно же, не терпелось похвастаться, и она, прямо в тапочках, пошла к машине.
Заглушив мотор, я начал было вылезать – одна нога, одна рука, одна счастливая голова уже оказались снаружи – но жена, ей оставалось десяток шагов, ласково кивнула мне:
– Сиди там, мы в салон, а то вдруг малыша продует.
В то мгновение, когда она открывала дверь, в багажнике раздалось гулкое: «Эй!» – как будто Фёдор заблудился в подземелье и звал на помощь.
Я даже не успел обрадоваться тому, что он живой, – куда огорчительней теперь было напугать жену всем происходящим.
У меня к тому же имелась судимость, это другая история, расскажу потом, – судимость была непогашенной, она тлела, её, образно говоря, можно было раздуть, оставив пацана в кульке сиротой на несколько лет: при дурном раскладе оставалось только мечтать вернуться домой к его первому классу.
Жена чуть-чуть развернула кулёк.
У меня до сих пор не было возможности научиться реагировать на подобные вещи: я стремительно оставил только цензурные варианты, но и они показались теперь не совсем подходящими.
Я не мог сказать: какой он милый! – это слово я не использовал в обыденной речи, я же мужчина.
Я не мог сказать: спасибо тебе, любимая! – по той же самой причине, в конце концов, она же меня не благодарит.
Я не мог сказать: похож на меня, или: похож на тебя, или: похож на кого-то, кого я не помню, но вроде бы видел на твоей выпускной фотографии, потому что он был похож только на себя, этот пескарь, этот космонавт.
Слипшаяся прядь на хмуром лобике, маленькие губки, в невозможно маленьком рту елозит маленький язычок, глазки зажмурены.
– Ну и ну, – сказал я.
– Что? – тут же переспросила моя любовь чуть напуганно и, как я сразу же уловил, несколько обиженно.
– Эй, – сказал Фёдор в багажнике.
Мы все высказались практически одновременно.
Я надрывно закашлял, включил зажигание, завёл машину и тут же нажал на педаль газа: «шестёрка» взревела, ребёнок открыл глаза – глаза оказались осмысленные и голубые.
– Зачем? – спросила меня жена.
– Холодно, видишь, я простыл! – сказал я громко, почти проорал, и на полную врубил печку, которая, как водится в немолодых российских машинах, сначала обдаёт пылью, следом бензиновыми парами и вкусом кислого железа, а потом уже порывистым холодным воздухом – он нагревается гораздо позже, требуя для этого долгой езды, веры, стоицизма.
Младенец зажмурился на диком ветру.