Товарищу Марьямову Г.Б.,
секретарю Союза кинематографистов
Уважаемый Григорий Борисович!
В связи с полным отсутствием средств и московского жилья прошу выдать мне в долг из кассы взаимопомощи Союза кинематографистов 120 (сто двадцать) рублей на приобретение месячной путевки в Дом творчества «Болшево» для написания сценария «Открытие» для Свердловской киностудии…
Помню, сочиняя эту слезную просьбу, я думал растрогать всесильного оргсекретаря Союза кинематографистов и рецензента моего дипломного сценария, поставившего мне за него высший бал. Но прочитав это заявление, ГБ поднял на меня глаза и сказал:
– А как ты думал? За свободу надо платить!
И я, выбивший себе во ВГИКе свободный диплом и потому уже два года живший на раскладушках у друзей и стрелявший по трояку то у друзей в «Литгазете», то в «Комсомолке», вдруг посочувствовал Марьямову. Да, он ездит на государственной «Волге», управляет самым богатым творческим союзом в стране, но, оказывается, тяжела и горька его «шапка Мономаха» – в душе у него кровоточит татуировка «Раб КПСС»!
Впрочем, 120 рэ он мне выписал, и я поехал в Болшево.
Здесь было весело и, как бы это сказать, – раскованно.
По утрам обитателей Дома будил громкий клич философа и кинокритика Валентина Толстых:
– Подъем, корифеи! Габрилович уже две страницы написал!
Валя Толстых был «жаворонком». Он вставал в пять утра, три часа кропал свои философские трактаты, а потом с чувством выполненного долга весь день ошивался по комнатам сценаристов и режиссеров, отрывая их от работы своими высокоинтеллектуальными беседами и соблазняя походами в соседний лес или на худой конец прогулкой в ближайший поселок «Первомайка» за коньяком.
В семь утра все обитатели дома старше пятидесяти уже были в парке и прогуливались до завтрака по двум круговым аллеям, или, как тут говорили, по Малому и Большому гипертоническим кругам. Первой и, так сказать, заводящей пятеркой были классики советского кино Евгений Габрилович, Михаил Блейман, Юлий Райзман, Сергей Юткевич и Марк Донской, создатели чуть ли не всей киноленинианы – от фильмов «Ленин в Октябре» и «Человек с ружьем» до «Коммунист» и «Ленин в Париже». Правда, в период борьбы с «безродным космополитизмом» («чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом») и вплоть до смерти Сталина все они, несмотря на эти заслуги, были изгнаны из художественного кинематографа. Но после смерти вождя вновь стали мэтрами и лауреатами…
Следом за ними вразнобой двигались и обсуждали свои новые кинопроекты маститые Алексей Каплер, в молодости отправленный Сталиным на десять лет в сибирский лагерь за роман с его дочкой Светланой, Николай Эрдман, автор «Веселых ребят», «Волга-Волга» и «Смелые люди», отсидевший «червонец» не то за пьесу «Самоубийца», не то за какие-то сатирические куплеты, его соавтор Михаил Вольпин, тянувший срок «за сочинение антисоветских басен», и Юрий Домбровский, автор романов «Обезьяна приходит за своим черепом», «Хранитель древностей» и «Факультет ненужных вещей», отсидевший четыре (!) срока уже совершенно неизвестно за что. А также мастера кинодраматургии Юлий Дунский и Валерий Фрид, угодившие в лагерь в 1944 году в семнадцатилетнем возрасте «за организацию заговора с целью убийства Сталина». Каждый из них, выжив в этих лагерях за счет умения «тискать романы», то есть пересказывать бандитам, убийцам и «ворам в законе» романы Дюма и сочинять для их развлечения бесконечные захватывающие истории, настолько отточил там свое литературное мастерство, что теперь мог без труда тискать киноистории для развлечения всего лагеря социализма.
Тем временем остальные зубры кинематографа, случайно или по молодости не прошедшие закалку в сталинских лагерях и потому не привыкшие вставать в такую рань, еще только просыпались, чертыхались на Валю Толстых и, приходя в себя от ночных удовольствий, опохмелялись кефиром.
Но к девяти утра все стягивались в столовую на завтрак.
И когда весь кинематографический бомонд, включая Утесова и советского Леграна – композитора Никиту Богословского, рассаживался за столиками над утренним творогом, вареными яйцами и гренками с джемом, в столовую походкой усталого римского цезаря входил единственный и неповторимый Аркадий Исаакович Райкин. Он был не только великим артистом, но и великим модником – даже к завтраку он выходил в каком-то атласном пижамо-пиджаке вишнево-импортного цвета. А про его сценические блейзеры и говорить нечего! В короткий период нашего с ним ежедневного общения (он почему-то возомнил, что я способен сочинить ему новую эстрадную программу) я услышал уникальную историю. Оказывается, эти костюмы (с простроченными двубортными пиджаками) ему шил знаменитый рижский портной Шапиро (или Каплан, или Кацнельсон – неважно). А важно, что до советской оккупации Прибалтики этот Шапиро (или Каплан/Кацнельсон) держал два ателье – одно в Риге, а второе в Лондоне. Но сначала пакт Риббентропа-Молотова, а потом и Вторая мировая война отрезали его от лондонского ателье, и теперь весь свой дизайнерский талант товарищ Шапиро отдавал процессу экипировки советской творческой элиты. Происходило это следующим образом. Из Москвы или Ленинграда клиент привозил ему свой отрез – габардин, шевиот или еще что-то очень дефицитное. Шапиро снимал с клиента мерку и отпускал восвояси с тем, чтобы через две недели клиент снова приехал в Ригу на примерку. После чего клиент уезжал и опять возвращался через две недели за готовым костюмом. Стоимость пошива обходилась недешево – сто рублей плюс проездные, но зато у Райкина, Богословского, Утесова и других костюмы были не хуже, чем у Ива Монтана и Фрэнка Синатры! Слава Шапиро выросла настолько, что однажды к нему пришел сам секретарь Рижского горкома партии! Он принес отрез габардина и сказал:
– Товарищ Шапиро, я хочу заказать вам костюм.
– Сёма, – сказал Шапиро своему ассистенту, – сними мерку с этого товарища.
Когда ассистент снял мерку, секретарь горкома сказал:
– Товарищ Шапиро, у меня к вам просьба. Вы можете сделать у пиджака такие плечи, как у товарища Брежнева?
– Сёма, – сказал Шапиро, – запиши: подкладные плечи, как у Брежнева.
– И еще, – сказал секретарь горкома. – Вы можете сделать, чтобы у пиджака грудь была тоже, как у Брежнева?
– Сёма, – сказал Шапиро, – запиши: в грудь подложить ватин.
– И последняя просьба, – сказал секретарь. – Вы могли бы сделать брюки с обшлагами, как у товарища Брежнева?
– Конечно, – ответил Шапиро. – Сёма, запиши: брюки с широкими обшлагами.
– Спасибо, товарищ Шапиро! – сказал секретарь горкома. – Когда мне прийти на примерку?
– Зачем вам приходить на примерку? – ответил Шапиро. – Завтра приходите и заберите это гавно!
После завтрака такие истории и другие «майсы» про знаменитые розыгрыши Никитой Богословским партийных и творческих бонз ежедневно звучали на круглой балюстраде веранды Дома творчества. Там кинематографические корифеи, которые уже отошли от дел в пенсионную мудрость – Прут, Столпер, Блейман, Эрдман, Вольпин, а также жены Райзмана, Юткевича, Кармена и Донского, основателя неореализма в мировом кино, – целыми днями рассказывали забавные эпизоды из своих богатых биографий и играли в преферанс в компании директора дома Алексея Белого, бывшего боевого полковника и освободителя Праги. По неясным причинам этот Алексей Павлович настолько поддался их тлетворному влиянию, что совершенно не стучал на своих отдыхающих в КГБ или хотя бы в партком Союза кинематографистов. Не стучал, хотя по ночам из дверей их комнат явственно доносились вражеские голоса Би-би-си, «Свободы», «Свободной Европы» и, конечно, «Голоса Израиля», а утром за завтраком все открыто обменивались услышанным из-за бугра . Не стучали и старые официантки, и поварихи, и уборщицы – возможно, потому, что слишком хлебными были их должности, ведь каждый вечер, когда смеркалось, они уходили из этого Дома с кошелками, отягощенными вынесенными из кухни продуктами.
Как бы то ни было, я специально припомнил почти полный список постоянных обитателей этого Дома, чтобы показать, что он был «настоящим еврейским осиным гнездом», а если порой сюда и залетал какой-нибудь кинематографический антисемит, то сразу видел правоту тезиса о повсеместном засилье евреев и в бешенстве уезжал – чаще всего навсегда. Потому что ни разогнать «этих жидов», ни избавиться от них было совершенно невозможно – ведь именно они были учителями нескольких поколений истинно русских кинематографистов: от всемирно известного авангардиста Андрея Тарковского до посконно российского реалиста Василия Шукшина. А потому – при молчаливом возмущении партийного руководства – никто уже не трогал этот заповедник реликтовых киноевреев, выжидая, когда они сами вымрут.
А они не умирали. Пока их ученики – Чухрай, Климов, Шепитько, Смирнов, Карасик, Шпаликов, Трунин, Ежов, Соловьев, Кончаловский, Говорухин и другие, проживавшие на втором этаже этого Дома и в трех соседних коттеджах – стучали на пишмашинках, сочиняя будущие шедевры, они грелись под солнцем, трепались, играли в преферанс и на бильярде и рассказывали друг другу замечательные истории из своей бурной жизни.
– Никита, расскажи, как ты съездил в Ленинград.
– Ой, зачем вспоминать? – скромно отмахивался Богословский.
– Ну, так я расскажу, а ты скажешь, так было или не так. Слушайте. Никиту регулярно приглашают на «Ленфильм» писать музыку к кинофильмам. Когда он приезжает, его в «Астории» ждет люкс с роялем. И конечно, вечером послушать последние московские новости к нему в номер набивается весь питерский бомонд. Под вино и коньяк развязывают языки, треплются «за Софью Власьевну» и сыплют анекдотами про «мудрое руководство». И вот недавно – то же самое: полный номер гостей, все курят, но через час у всех каким-то образом кончились сигареты, кто-то из молодых предложил: «Ой, сигареты кончились, я сбегаю в буфет». И тут Никита говорит: «Не нужно никуда бежать. Сейчас я попрошу наших товарищей, и нам принесут». После этого поворачивается к вентиляционной решетке под потолком и просит: «Товарищи, у нас тут сигареты кончились. Будьте любезны, пришлите нам пачку». Все, конечно, смеются и говорят, что это плоская шутка, как тебе, Никита, не стыдно так мелко шутить. Но через две минуты – стук в дверь, Никита открывает, на пороге дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили сигареты. Вот, пожалуйста!» Все как-то стихли, озадаченно закрякали, кто-то сказал, что это случайность, кто-то выпил, поспешно вспоминая, что он тут рассказывал. И вдруг выясняется, что сигареты есть, а спичек нет, прикурить нечем. «Минутку! – говорил Никита и снова поднимает голову к вентиляционной решетке: – Товарищи, вы прислали нам сигареты, большое спасибо! Но вот оказалось, что у нас и спичек нет. Будьте так любезны, пришлите нам коробок, пожалуйста!» Наступила мертвая пауза похлеще, чем у Гоголя. Народ безмолвствовал. Ведущие питерские режиссеры театра и кино, именитые писатели и народные артисты, исполнители ролей советских вождей и рабочих, молча смотрели на дверь. А Никита спокойно, будто не замечает напряжения публики, прошелся по номеру, сел к роялю и заиграл свою «Темная ночь, только пули свистят по степи…». И в этот момент в дверь постучали. Это был негромкий и вежливый стук, но в ушах собравшихся он прозвучал, как расстрельный залп на Дворцовой площади. «Да, войдите!» – сказал Никита. Дверь открылась. На пороге стояла все та же дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили спички. Вот, пожалуйста». Через минуту в номере Богословского не осталось ни одного человека. Наспех натягивая на себя пальто, шляпы и галоши, вся питерская элита, все – заслуженные, народные и лауреаты – ринулись, толкая друг друга, из номера и – не дожидаясь лифта – из «Астории». Они бежали по Невскому, надвинув на лица шляпы и шапки в надежде, что их не опознают агенты КГБ. А спустя еще минуту и Никита вышел из своего номера. Мягко ступая своими туфельками тридцать седьмого размера по ковровой дорожке гостиничного коридора, он подошел к сидевшей за столиком дежурной по этажу и протянул ей десять рублей: «Спасибо, милочка, все точно выполнила, минута в минуту!»
Наслушавшись таких историй, я уходил в свою комнату, собираясь тут же их записать, но не записывал, преступно считая, что такое забыть невозможно. А оказалось – запомнил только две или три…
Но тогда, в 1967 году, впервые попав в этот Дом, я быстро усвоил, что это единственное место в Москве, где мне, за неимением московской прописки, можно находиться легально. Потому что каждый раз, когда я снимал в Москве комнату или квартиру, уже через неделю приходил, по наводке соседей, участковый милиционер, проверял документы и требовал, чтобы я отправлялся «по месту прописки», то есть в Баку, к дедушке. А когда на «Мосфильме» или на Студии имени Горького делали кино по моим сценариям и студии вселяли меня в «Пекин», «Минск» или «Украину», то и там полагалось жить не больше месяца. А в Болшево, когда у меня были деньги на путевки, Алексей Павлович Белый мог держать меня месяцами, и таким образом я – с перерывами на безденежье – прожил там с начала 1967-го по конец 1978-го.
И вот на правах болшевского долгожителя я считаю себя обязанным рассказать то, что помню об этом Доме и его обитателях…
* * *
– …А теперь, – прервал себя Мастер, – ты уже слышишь это чудовище на глиссере? Этот рев будет продолжаться часа полтора. Выйди на веранду, сними его для перебивок, а потом перейдем на заднюю веранду и продолжим…
Я выполнил его совет, «это чудовище» (через трансфокатор я видел, что это молодой парень с банданой на голове) действительно гонял свой красный глиссер по озеру на бешеной скорости и заворачивал на его небесно-зеркальной глади совершенно немыслимые виражи и вензеля, а окружившие озеро горы только усиливали рев двигателя.
Минут через десять, когда я отснял это чудовище Озера Небесного Кленового листа, Мастер сказал:
– Вообще-то, местные индейцы, которые владели этими горами всего двести лет назад, называли это озеро не Кленовым листом, а Озером Ладони Бога. Посмотри, ведь оно действительно похоже на пятерню. И когда этот черт гоняет по нему как угорелый, я всегда вспоминаю китайскую притчу, которую слышал в Японии четверть века назад. Однажды, говорят китайцы, жила-была всемогущая обезьяна. У нее было множество волшебных способностей. Она могла летать на облаках, сдвигать горы, ну и так далее. Но все свои волшебные способности она употребляла только на хулиганства и разрушения. Богу это надоело, он запер эту обезьяну глубоко под землей и сверху еще придавил горами Тянь-Шань. Но обезьяна сдвинула Тянь-Шань, выскочила из-под земли и стала дразнить Бога: «Я все могу! Я такая же сильная, как ты!» «Да? – сказал Бог. – Что ж! Знаешь, в самом конце Вселенной стоят пять столбов. На них держится весь мир. Если ты сможешь расписаться на каждом из них, я признаю тебя такой же могучей, как я». «Запросто!» – сказала обезьяна, запрыгнула на облако и полетела к концу Вселенной. А там действительно стояли пять гигантских столбов. Обезьяна облетела каждый из них, расписалась и вернулась к Богу. «Ну как? – спросил ее Бог. – Ты расписалась на столбах в конце Вселенной?» – «Конечно! – гордо сказала обезьяна. – Теперь я такая же могучая, как ты!» – «Ну-ну…» – сказал Бог, поднял руку и показал обезьяне свои пять пальцев. На каждом из этих пальцев обезьяна увидела свой автограф. «Ты узнаешь свою подпись?» – спросил Бог. «Узнаю…» – тихо ответила обезьяна. Она поняла: то, что она считала Вселенной, было всего лишь ладонью Бога. Этот ковбой на глиссере каждый день напоминает мне ту обезьяну. Пойдем отсюда…
Мы ушли на тыльную веранду дома, и я снял продолжение рассказа о подмосковном Доме творчества «Болшево»…
* * *
Итак, это был двухэтажный особняк с прилегающим парком, тремя трехкомнатными коттеджами, небольшим административным корпусом у ворот и крытым гаражом. В особняке на первом этаже находились столовая с высокими потолками и огромными окнами в парк, телевизионная гостиная и Зимний сад, где несколько раз в год проходили творческие конференции и семинары молодых режиссеров и сценаристов. Во время таких семинаров сюда со всей страны приезжала талантливая кинематографическая поросль, несколько руководителей из числа киношных корифеев и лекторы-визитеры из высочайших правительственных сфер – Андрей Свердлов (сын Якова Свердлова и сотрудник Института марксизма-ленинизма), Александр Бовин (спичрайтер Брежнева), Станислав Кондрашов (журналист-международник), генералы из Политуправления Советской армии, руководители промышленности и сельского хозяйства, крупные ученые и первые космонавты. Генералы уговаривали нас делать фильмы о доблестной Советской армии, партийные руководители – о рабочем классе и колхозниках, ученые и космонавты – о советской науке и космосе. Потом мы обсуждали свои сценарии, а по вечерам в небольшом подвальном кинозале нам показывали последние киношедевры проклятого Запада – фильмы Феллини, Антониони, Бергмана, Годара и Висконти. Это были «закрытые» просмотры, в крохотный кинозал на пятьдесят мест пускали по списку только участников семинара…
Таким образом творческая деятельность этого Дома была налицо – помимо семинаров тут, на втором этаже Дома и в коттеджах, постоянно (днем) стучали пишущие машинки, вечером – стаканы с напитками, стимулирующими творческое воображение, а по ночам – радиоглушилки и прорывающиеся сквозь них «вражеские голоса».
Ну, а кроме интенсивной творческой деятельности здесь постоянно вспыхивали и гасли лирические, драматические, а порой и трагические процессы интимного характера. То, что нам было запрещено показывать в советских фильмах – всякого рода адюльтеры, диссидентство и антисоветчину, можно было найти в наших комнатах. При этом любовные романы женатых обитателей Дома не очень-то и скрывались – все-таки гостий надо же было кормить, поэтому они выходили в столовую к ужинам и завтракам. А что касается таких холостяков, как ваш покорный слуга (других я пофамильно называть не буду), то кто же мог запретить нам принимать у себя возлюбленных подруг? «Сколько населения в этом городе?» – спросила меня Громыко.