Лобное место. Роман с будущим - Эдуард Тополь 11 стр.


Таким образом творческая деятельность этого Дома была налицо – помимо семинаров тут, на втором этаже Дома и в коттеджах, постоянно (днем) стучали пишущие машинки, вечером – стаканы с напитками, стимулирующими творческое воображение, а по ночам – радиоглушилки и прорывающиеся сквозь них «вражеские голоса».

Ну, а кроме интенсивной творческой деятельности здесь постоянно вспыхивали и гасли лирические, драматические, а порой и трагические процессы интимного характера. То, что нам было запрещено показывать в советских фильмах – всякого рода адюльтеры, диссидентство и антисоветчину, можно было найти в наших комнатах. При этом любовные романы женатых обитателей Дома не очень-то и скрывались – все-таки гостий надо же было кормить, поэтому они выходили в столовую к ужинам и завтракам. А что касается таких холостяков, как ваш покорный слуга (других я пофамильно называть не буду), то кто же мог запретить нам принимать у себя возлюбленных подруг? «Сколько населения в этом городе?» – спросила меня Громыко.

– Ну, тысяч двести… – прикинул я.

– Вот видите! Маленький город, всего двести тысяч, а целых пять хулиганов-подростков, настоящая банда! Пьют, играют в карты, грабят прохожих!..

Был 1974 год, проблема подростковой преступности уже ломилась в окна и двери всех управлений милиции от Балтийского моря до Владивостока, Совмин принял постановление об учреждении в милиции специальной должности – инспектор по делам несовершеннолетних, но чтобы пустить эту тему на экран?

– Нет-нет! – сказала старший редактор Госкино СССР Екатерина Громыко, подражая своему дяде, знаменитому «Господину “Нет!”». – Сократите эту банду до трех человек, иначе мы не запустим этот сценарий в производство!

– Подождите! – просил Владимир Роговой, режиссер фильмов «Офицеры» и «Юнга Северного флота». – Вы же знаете меня! Я фронтовик, коммунист, я всей душой за советскую власть! И консультантом этого фильма уже согласился быть генерал-полковник Шумилин, первый зам. Щелокова, министра МВД! То есть милиция целиком за этот фильм! Давайте я сделаю так: эти пять хулиганов будут играть в карты на детской площадке, а на заднем плане я пущу колонной двести пионеров, все в белых рубашках, все в красных галстуках, и – барабан, и – барабан! Чтобы сразу было видно: хороших ребят у нас колонны, а плохих всего пять. А? Договорились?

– Четыре!

– Что – четыре?

– Плохих четыре, – сказала Громыко. – И то только из-за нашего доверия к вам, Володя.

Я вышел из Госкино и выругался матом.

– Да брось ты! – сказал Роговой, обнимая меня за плечи. – Не расстраивайся! Сделай им эти поправки – лишь бы они запустили сценарий в производство. А уж я сниму всё, что мы захотим!

Но я уже знал эти режиссерские «майсы». Как говорили мне киноклассики Фрид и Дунский, каждый фильм – это кладбище сценария, а если еще и я своими руками вырежу из него целую сюжетную линию…

Я молча сел в свой зеленый «жигуленок» и, проклиная этих партийных громык, остервенело помчался в Болшево. По дороге, уже в Подлипках, вспомнил, что у меня кончилась писчая бумага и стерлась лента для «Эрики», и свернул к магазину «Промтовары». Продавщице за высоким прилавком оказалось лет восемнадцать – тоненькая русая кукла с грустными зелеными глазками сказочной Аленушки. Почему я всю первую половину жизни гонялся именно за этим типом женской красоты, описано в моих романах. Еврейский мальчик, воспитанный на русских сказках. Я посмотрел в эти глазки, затянутые тиной провинциальной подлипской скуки, и понял, куда сегодня ночью уйдет мое остервенение. Секс и работа – лучшие громоотводы при любой злости.

– Вы когда заканчиваете работу? – спросил я у продавщицы.

– А что? – лениво ответила она. С такими вопросами к ней подваливал каждый третий покупатель.

– Вечером в Москве, в Доме кино, французский фильм с Ивом Монтаном. Хотите, я заеду за вами?

Она посмотрела на меня, на мою машину за окном магазина и снова на меня. При этом ряска провинциальной скуки исчезла из ее глаз и мне открылись такие глубины…

– Я заеду ровно в семь, – твердо сказал я, не ожидая ее ответа.

Однако в семь ноль пять, когда она вышла из магазина, сердце упало у меня в желудок: она была хромоножкой! Аленушка из русской сказки – с кукольным личиком, с русой косой, с зелеными глазами – шла ко мне, припадая на короткую левую ногу, как Баба-Яга.

Я заставил себя не дрогнуть ни одним лицевым мускулом. Я вышел из машины, жестом лондонского денди открыл ей дверцу и повез в Дом кино на просмотр французского фильма, в котором Ив Монтан играет коммуниста-подпольщика, скрывающегося от немецкой полиции в квартире своего товарища по подпольной борьбе. Дочь этого товарища, семнадцатилетняя Клаудиа Кардинале, влюбляется в него в первом же эпизоде и потом весь фильм они занимаются сексом – с утра до ночи в отсутствие отца этой девочки и даже ночью, когда он сладко спит, устав весь день печатать антифашистские прокламации. При этом то была далеко не порнуха и даже не эротика в плоском смысле этого слова, о нет! То была эротическая кинопоэма, чистая, как свежие простыни, которыми Клаудиа Кардинале каждый раз медленно, очень медленно, почти ритуально застилала широкую отцовскую кровать перед тем, как в очередной, сотый раз отдаться на ней своему возлюбленному коммунисту в совершенно новой, еще не виданной зрителем позе. Хрен их знает, как эти французы умудряются даже при сюжете, родственном «Молодой гвардии», создать «Балладу о постели»! Громыко на них нет, вот в чем дело!

Нужно ли говорить, что в ту ночь я был болшевским Ивом Монтаном, а моя хромоножка – подлипской Клавой Кардинале? И что на застиранных в болшевской прачечной простынях мы испробовали все российские и французские позы любви, невзирая на то, что левая нога моей сказочной Аленушки была искривлена и на целую ладонь короче ее прелестной правой! Но дело не в этом. А в том, что в короткие моменты отдыха эта Аленушка, лежа на моем плече, рассказала мне о своем детстве. О том, как ее отец-алкоголик являлся по ночам домой в дупель пьяный и с порога орал ей, восьмилетней, и ее матери – железнодорожной проводнице:

– Подъем! Песни петь будем! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую – запевай! А не будешь петь – я твою мать на твоих глазах иметь буду!

И восьмилетняя девочка, дрожа в ночной сорочке, пела отцу его любимые «Расцветали яблони и груши» и «На позицию девушка провожала бойца». А когда ей исполнилось четырнадцать, он спьяну полез ее насиловать, и она выпрыгнула в окно с третьего этажа и сломала ногу…

Ровно через неделю мы с Роговым принесли в Госкино мой исправленный сценарий. И та же Громыко стала листать его при нас, приговаривая:

– Вот теперь другое дело… Пионеры идут колонной – очень хорошо… И пятого бандита нет, спасибо…

И только на сорок восьмой странице она застряла, запнувшись на новом тексте – там был совершенно новый эпизод. Там пьяный отец одного из пацанов-хулиганов врывался среди ночи в свою квартиру, из которой он уже пропил всю мебель, и орал с порога жене-проводнице и восьмилетней дочке:

– Подъем, пала! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую – запевай! А не будешь петь – я твою мать на твоих глазах драть буду!

И восьмилетняя девочка, дрожа в ночной сорочке, вставала с раскладушки и тонким голоском пела отцу «На позицию девушка провожала бойца». И мать ей подпевала. А отец, сев за стол, слушал и плакал пьяными слезами…

Дочитав этот эпизод, Громыко подняла на меня глаза и посмотрела совершенно иным, словно прицеливающимся взглядом.

– Да… – произнесла она врастяжку. – Вы, конечно, выполнили наши поправки… Но зато вписали такой эпизод!..

Я открыл рот, чтоб ответить, но Роговой наступил мне на ногу и упредил.

– Всё будет хорошо, вот увидите! – поспешно сказал он. – В конце концов, если вам не понравится, эту сцену можно будет вырезать прямо из картины!

– Не знаю… не знаю… – произнесла Громыко и понесла сценарий наверх, начальству.

Роговой велел мне ждать его на улице, в Гнездиковском переулке, а сам поспешил за ней – после триумфа своих «Офицеров» и «Юнги Северного флота» он без стука входил к любому начальству. И через двадцать минут выскочил из Госкино – радостный, как на крыльях.

Роговой велел мне ждать его на улице, в Гнездиковском переулке, а сам поспешил за ней – после триумфа своих «Офицеров» и «Юнги Северного флота» он без стука входил к любому начальству. И через двадцать минут выскочил из Госкино – радостный, как на крыльях.

– Всё! Запускаемся! Правда, эта сцена повисла, они ее будут смотреть после съемок отдельно, но…

– Хрена ты вырежешь эту сцену! – взорвался я. – А если вырежешь, я сниму свою фамилию с титров!

– Да ты что?! Успокойся! Ты полный псих! Кто собирается вырезать эту сцену?

– Как кто? Они! Они считают нас лакеями! Считают, что мы обязаны показывать им на экране, что вся страна счастлива под их мудрым руководством! А всё, что может испортить их кремлевское пищеварение, – долой, вырезать!..

– Тише! Идиот! Что ты орешь на всю улицу?!

– А ты видел, как она на меня смотрела? Как будто уже влепила мне «десятку» по пятьдесят восьмой «прим»! Но я им не холуй! Если ты не снимешь эту сцену или выбросишь ее потом…

– Да не выброшу я, не выброшу! Это лучшая сцена сценария, но ее не было в предыдущих вариантах! Когда ты ее придумал?

– Не твое дело, – сказал я, остывая. – Ночью придумал…

– Ночью? Дай тебе бог таких ночей побольше, старик!

Я не возражал.

Через год, когда фильм «Несовершеннолетние» собрал в прокате пятьдесят миллионов зрителей и Бюро пропаганды советского кино послало его создателей в поездку по стране, не было ни одной заводской или фабричной аудитории, где бы женщины не вставали и не говорили, что наконец-то в кино показали хоть чуток правды об их проклятой жизни. И только господин Кириленко, дружок Брежнева, член Политбюро и секретарь ЦК КПСС, изумленно сказал:

– Подростки играют в карты и грабят прохожих? Отцы-алкоголики? Откуда авторы такое взяли? Я каждый год езжу по стране и ни разу такого не встречал!

Конечно, я мог бы дать ему адрес болшевского магазина, где работала моя Аленушка. Но если бы он там и появился, вряд ли она бы с ним поехала.

9


– Передохнем? – спросил Мастер.

Я согласился.

Он ушел на кухню. Я слышал, как там закипел чайник и как Мастер говорил с кем-то по телефону. Потом он вернулся с двумя чашками какого-то черного, как кофе, напитка и большой круглой коробкой с печеньем и шоколадными конфетами – как ни странно, «Мишкой на Севере», «Аленушкой» и «Мишкой косолапым».

– Слава богу, они уже в кэмпе, в лагере, – сообщил он с явным облегчением. – Представляешь, четырнадцатого июля сыну исполнилось шестнадцать лет. А я в это время был в Европе, говорю им по телефону: прилетайте в Париж, тут вся Франция будет отмечать эту дату – четырнадцатое июля, взятие Бастилии. В Париже на всех площадях – оркестры, танцы, вечером фейерверки. Чем не день рождения? А сын говорит: нет, я не могу, я еду в кэмп заниматься нейрохирургией. Представляешь? Этот кэмп – какой-то лагерь для чокнутых на науке, они там занимаются микробиологией, нейрохирургией, роботомоделированием и еще хрен знает чем! Теперь он поехал туда на вторую смену… Что ты уставился на эти конфеты? Это из русского магазина в Филадельфии, попробуй, в Москве таких не найдешь. А пить мы будем не кофе, а цикорий, это по вкусу почти то же самое, но куда полезнее…

Когда он говорил о сыне, который пожертвовал Парижем ради лагеря для юных вундеркиндов, в его голосе была скрытая гордость, а когда о конфетах из Филадельфии – усмешка и сарказм. Впрочем, конфеты оказались вкусными, чего не скажешь о цикории. Но я не комментировал, я ждал продолжения рассказа, думая: боже мой, нужно было лететь Америку, чтобы совершить путешествие в прошлое нашего кинематографа…

– Поначалу я очень обижался на Алексея Павловича, директора Дома творчества, за то, что он селил меня не в главном корпусе, где жили классики, а в одном из стареньких деревянных коттеджей, – сказал Мастер, отпив цикорий из чашки с красным клеймом «КГБ – щит и меч Советской власти». – И только значительно позже я понял его мудрый умысел. Да, у проживающих в главном корпусе комнаты большие, потолки высокие, окна широкие и персональный санузел. А в коттеджах три крохотные комнаты, потолки низкие и один санузел на троих обитателей. Зато в главном корпусе ты у всех на виду и все видят, кто к тебе приехал, и кто у тебя на сколько остался. А в коттедже это видят только твои соседи, если они есть. Это раз. А второе – общение. Живущие в главном корпусе общаются только за завтраком, обедом и ужином, да и то когда случай и Алексей Павлович сводят за одним столиком в столовой. А проживание в маленьком коттедже просто вынуждает соседей к общению. Особенно – по вечерам, когда пишмашинки отстучали и в кинозале кончился просмотр очередного западного или советского шедевра. Тут на маленькой веранде коттеджа сам бог велел сварить кофе (мой бездомный образ жизни приучил меня всегда иметь при себе джезву и маленькую лабораторную электроплитку) и достать из загашника бутылку-другую с тремя заветными звездочками. Остальное приносили соседи, и вечер мог затянуться до трех утра, а то и позже – в зависимости от запасов спиртного и общности взглядов на «соссилиссиссеский» реализм. Одним из моих первых соседей был Яков Сегель, который еще в тысяча девятьсот тридцать пятом, в свои двенадцать лет сыграл Роберта Гранта в знаменитом фильме Вайнштока «Дети капитана Гранта», где пел знаменитую песню «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!». А теперь, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, Яков Александрович сам был знаменитым режиссером («Дом, в котором я живу», «Прощайте, голуби!» и др.) и профессором ВГИКа. Но никакого чванства и вальяжности киноклассика в нем не было. Едва став моим соседом, он сказал:

– Значит так, старик! Ты знаешь, что такое сыроедение?

Поскольку он был на пятнадцать лет старше меня, «старик» прозвучало обаятельно, и я сознался, что не имею о сыроедении ни малейшего представления.

– А зря! – сказал Сегель. – Но ты хотя бы слышал, что год назад меня после аварии с трудом вытащили с того света и собрали по частям?

Это я знал. Во время съемок фильма «Серая болезнь» Сегеля и директора этого фильма сбила на улице машина, директор умер на месте, а Сегеля, едва живого, чудом довезли до Института имени Склифосовского. Там его действительно «собрали по частям», а второе чудо совершил он сам, научившись заново ходить, говорить и снимать кино. Больше того – этот красавец, прошедший войну гвардии лейтенантом артиллерии и еще раз побывавший на том свете в результате аварии, снова был стройным и спортивным, как профессиональный теннисист. Насколько я помню, за двенадцать лет моего проживания в болшевском Доме творчества только два человека по утрам убегали в соседний лес на пробежку – Яков Сегель и Андрей Кончаловский. Но вернемся к сыроедению.

– Ничего из того, что дают нам в столовой, я не ем и тебе не советую, – сказал мне профессор Сегель. – Это все мертвая пища, она нам не нужна. А я себя после аварии сыроедением поставил на ноги. Сейчас мы с тобой сядем в машину и поедем в продмаг за фруктами и овощами. Я тебя научу правильно питаться.

Дело было весной – в марте или в апреле. Светило, я помню, солнце, мы сели в его белую «Волгу» и по тающей снежно-грязной колее поехали сначала в болшевский продмаг, потом в Первомайку, в Подлипки и еще куда-то. Короче говоря, мы проездили несколько часов по всем окружным продовольственным магазинам, но изо всех мыслимых овощей и фруктов нашли там только грязную картошку и пару кочанов капусты. Голодные, злые и породнившиеся на твердой вере в преимущества колхозного строя, мы вернулись в Дом творчества. Но даже при этом есть поданные нам в столовой паровые котлетки Сегель отказался, а попросил помыть, почистить и нарезать привезенные нами картошку и капусту. Когда пожилая официантка Лида, повидавшая на своем веку и не такие киношные закидоны, молча принесла на наш стол блюдо с ломтиками сырой картошки и листьями капусты, знаменитый сын капитана Гранта, постановщик фильмов «Дом, в котором я живу», «Прощайте, голуби!» и других, боевой орденоносец и лауреат международных кинопремий, профессор-сыроед Яков Александрович Сегель смачно захрустел этими дарами подмосковной природы. Из солидарности я поддержал профессора, надкусил сырую картошку и выразительно посмотрел на Лиду. Она всё поняла и тут же принесла мне горячие паровые котлетки с картофельным пюре.

Назад Дальше